
Полная версия:
Евгений Григорьевич Толмачёв Отпуск на грани
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
День перевалил за середину. Лёха лежал ничком. Вдруг ему послышался отдалённый звук бензопилы. Он поднял голову и стал вглядываться туда, откуда, ему казалось, донеслись звуки. Опять всё стихло.
«Сознание путается, – подумал он. – Не выбраться уже…»
Бензопила вновь зарычала, слух уловил треск падающего дерева, упругий гулкий удар. Лёха собрал оставшиеся силы и пополз на звук.
Неподалёку от лесозаготовки в полузабытьи его нашли рабочие, двое из которых жили в бабушкиной деревне. Лёху привезли домой, вызвали фельдшера. Несколько дней он провалялся в горячке. Теперь уже бабушка, как могла, глядела за ним.
– Ты прости меня, – тихо говорил Лёха сидящей у его кровати бабушке, сжимая её холодную, шершавую, узловатую кисть руки. – Хотел сходить, где с дедом в детстве были.
– Да что теперь уж, – успокаивала его старушка, на долю которой выпало немало волнений. – Хорошо, что живой остался.
Лёха смотрел на бабушку, у которой такой же ласковый с грустинкой взгляд, как у мамы. И почему он раньше этого не замечал? Не замечал, что на её любимом платке сплелись в простеньком узоре синие, оранжевые и красные цветы. Ему пришла мысль, что скоро у мамы будут такие же глубокие морщины, такие же руки. Он хотел сказать бабушке, что любит её, но сам себя застеснялся.
Прошла неделя. Вечером Лёха сидел на крыльце и глядел на лес, в котором чуть было не погиб. Лес почему-то казался ближе, что-то в нём изменилось – так же, как в человеке. Теперь Лёха постепенно понимал, как надо жить. Единственное, что отзывалось болью в душе, было горькое осознание того, почему на свою жизнь человек может взглянуть иначе, только пройдя через тяжёлые испытания? Вернувшись домой, он никому не расскажет, как полз сквозь тайгу…
Общага
Напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя по каплям раба…
А. П. Чехов– Если с человека содрать лак культурного слоя, то останется животное, – говорил мой дядя, попыхивая сигаретой и следя за поплавком, который начал пританцовывать. – Да и вообще, не верю я в эти россказни, что все люди бессмертны, что будут жить в едином начале. То есть и Лев Толстой, и… что этажом выше снимает, одинаково бессмертные души? Не верю…
– А что же тогда, дядя, получается? Человек живёт, чтобы потом удобрить землю?
– Всё это бессмертие, о котором ты почитываешь, я думаю, как медаль… то есть оно есть, но не каждому доступно, его заслужить надо.
– Как заслужить?
– Добрыми делами, наверное. Стремлением к высшим целям… а если прожить наглым, тупым потребителем, эгоистом и сволочью, то только червей и порадуешь. Есть души, а есть душонки.
Поплавок словно бы нехотя стал ложиться на воду, дядя подсек, и на том конце натянутой лески упруго заходила рыба. Первый серебряный карась шевелил плавниками в ведре. Он слышал, как дядя прокашлялся и сердито сказал:
– Пора бросать… только человек может потреблять то, что его разрушает… с увлечением потреблять. Так и с интернетом твоим… всегда ставь знак вопроса, познавай действительность житейским опытом, мудрыми книгами, а не смартфоном. Старших слушай и помни – праздность сделает из человека обезьяну…
Сапогом он вдавил окурок в глинистую землю и, помолчав, спросил:
– Знаешь, что в жизни самое страшное?
– Что?
– Стать зависимым… Не просто же так преступников лишают именно свободы.
– Но есть же внутренняя свобода, когда даже в плену ты свободен…
– Есть. Только чтобы её в себе найти, нужна железная воля и бескрайняя мудрость. А таких людей мало на свете. Вот Чехов, наверное, был таким. Так что не дай тебе бог стать зависимым от кого-либо или от чего-либо…
Этот разговор с ныне покойным дядей я вспомнил, когда нашёл на спутниковой карте снимки тех мест, где мы когда-то рыбачили. Река, извиваясь тёмно-зелёной змейкой, словно бы скользнула в лесок и выскользнула полем, и донёсся из далёких лет сладостно-приторных запах трав, плеск воды, шёпот высокого камыша и казалось, что под сенью деревьев по тропинке идёт неторопливо с удочками дядя, которого нет на Земле, с которым не встретиться до скончания мира. Грустное чувство. Мистическое.
…В общаге университета жилось… да как в общаге. Окончив школу, я был неиспорченным юношей, вера которого в то, что в университете учатся сплошь умные, порядочные люди, рассыпалась, как карточный домик, стоило мне пробыть в общаге не больше часа. Но обо всём по порядку.
Комендантша поселила меня в комнату к «историку» и «экономисту». Первого звали Данилой Скоромным, второго – Ромой Носовым. Оба старше меня.
«С интеллектуалами жить буду!» – вдохновенно подумал я.
На липком столе, усыпанном хлебными крошками, лежала раскрытая общая тетрадка, с которой, как я узнал, Данила посещал занятия. Название лекции было коряво выведено могучей рукой, – хозяин тетрадки занимался пауэрлифтингом, как выяснилось позже. В названии лекции было что-то о Средних веках. Ниже на всю страницу изображалась огромнейшая задница, бугристая, словно два усыхающих толстокожих апельсина. Данила работал размашисто, по-рубенсовски. Работал грандиозно. Он был родом из Запорожья, где у его родителей имелся свой бизнес – магазин стройматериалов. Художество венчала жирная надпись: «Дупа Гридякиной». И пояснительный подзаголовок: «Цалулит».
…Нас сблизил, как сближает совместное священнодействие, один осенний вечер, когда на кухне, расположенной в конце выкрашенного синей краской коридора, мы готовили ужин – «картофан с яйцом». В открытую форточку тянуло прохладой осени, позолотившей листву каштанов. Данила, энергично помешивая деревянной лопаткой наше по-осеннему золотистое блюдо, с упоением рассказывал, как «распечатал» свою Людаху после совместного посещения кинотеатра. Глядя на белобрысого тщедушного Рому, он смешливо заметил:
– Когда твоя Танюха сверху, ты, наверное, ха-ха… стонешь не от удовольствия, а от боли!
Рома взглянул на него обиженно, но ничего не сказал. Он признавал первенство Данилы. Девушка Ромы была упитанной. Ему такие нравились. Они с Танюхой были из одного городка, расположенного от областного центра километрах в трёхстах. Знали друг друга раньше, но Танюха привязала Рому к себе именно сейчас, когда ей, первокурснице, понадобился человек, который поддержит на новом этапе жизни. Рома водил её в университетскую столовую, где расплачивался за двоих, и писал за неё рефераты.
– Ромка пишет реферат за палку! – посмеивался Данила, лежа на прогнувшейся кровати.
Поужинав, мы философствовали в потёмках, что-то выискивая взглядами по ту сторону оконного стекла. В разрывах туч виднелись осенние звёзды. Историк завёл разговор о нумерологии:
– У меня в дате рождения три нуля, это означает – три жизни!
– Или три смерти… – мечтательно отзывался из темноты Рома.
Он был увлечён всем демоническим – играл на своём стареньком ноутбуке в «Диабло», часто пересматривал «Живую мертвечину», слушал блэк-метал и носил металлический перстенёк в виде черепа.
Когда вполне предсказуемо оперившаяся Танюха его бросила, он едва не вскрыл себе вены. Вовремя заметили, как он в порыве исступления примерялся кухонным ножом к тонкому бледному предплечью, где синела пульсирующая жила. У знакомого художника Рома заказал портрет Танюхи, но подарка хватило, чтобы лишь отсрочить разрыв на несколько дней. Этот студент-художник по имени Петя жил в нашем общежитии. Учился на отделении изобразительного искусства. С ним мы легко сошлись. За глаза я называл его Петрушкой; он был кудрявым, голубоглазым, а по характеру благостным и открытым. Воспитывала Петрушку бабушка.
– Я ж поначалу тоже думал, что попал в общежитие храма науки! А получилось… комендантша подселила меня к троим придуркам, к таким, что и вспоминать страшно, – делился Петрушка со мной пережитым. – Постоянные циничные подколы, оскорбления. Эти трое рубились до утра в стрелялки, на всю комнату стоял грохот. Я попросил не шуметь, они угрожать стали. А однажды… вздремнул я, значит, и вдруг меня как будто что-то торкнуло: «Проснись!». Открываю глаза, а один из этих дебилов над моим лицом уже штаны приспускает… с глумливой такой харей. Ненавидели и унижали они меня потому, что я был не таким, как они. Им нравилось ненавидеть и унижать. В общем, я пошёл к коменде поговорить, чтобы переселила.
– Ну, Петя, и досталось тебе… и что она, переселила?
– Юлить стала. А я спросил – как, мол, так получается, что мы вчетвером ютимся в комнате, а есть люди по одному в двушках живут? Она давай кричать, что я не в своё дело лезу. Тут и у меня расшатанные от этой жизни нервы не выдержали, и я закричал, что у неё будут большие проблемы, что я жаловаться буду, ректору писать! Пыл у неё сошёл, стала меня убеждать, да с напором, чтобы я никому не смел об этом рассказывать, что я должен беречь сердце своей бабушки и терпеть, если я мужчина… Вот её, мол, сынок как-то попал в полицию, и ей об этом ничего не сказал, потому что берёг её сердце. И картинно слезу пустила.
– Так всякий упырь своих жертв уговаривает, чтобы молчали…
– Переселила, значит. В другую секцию, через стенку от этих. Сам понимаешь, что каждый день я с ними виделся… И вот как-то сдаю я ключ на вахту, а бабка-вахтёрша на меня вызверилась – что, мол, кляузник, заявления пишешь? Я опешил, какой, спрашиваю, кляузник? Я ничего не писал! А она: «Смотри – голосок у нас прорезался! Может ещё на меня накатаешь заяву?!» А с теми дебилами, с которыми я жил, вахтёрша была ласковой… Весь этаж шептался за моей спиной о какой-то «заяве». Казалось, что я стал жертвой заговора!
– Сто процентов комендантша про «заяву» слух пустила, больше некому. А ты бы тем, кто шептались, сказал: «Пойдёмте к коменде, пусть покажет мою заяву!»
– Да что теперь… прошло и прошло. Эту коменду потом выгнали. Она, оказывается, сама в общаге жила, развела тут коррупцию. Наверное, на квартиру копила.
– А что ж те придурки?
– Да, а что… одного отчислили, остальные тоже из общаги пропали. Может, и благополучно добашляли до дипломов.
…В общем, написал Петрушка по фотографии великолепный портрет этой Танюхи, но она Рому всё равно бросила. Забегая вперёд, скажу, что через несколько лет после окончания экономического факультета Рома женился на безобразно толстой женщине с двумя детьми, которая была старше лет на десять. А наш художник… шёл я однажды по нашему провинциальному городу, после дождя пахло липовым цветом, и вдруг взгляд выхватил необычную игру оттенков в одной афише: в выставочном зале открывалась выставка… Петрушки! Сам не знаю почему, но ком подступил к горлу, и улица утратила свои очертания… и вспомнилось Петрушкино:
«Не представляю, что со мной будет, если бабушки не станет…»
…Я исправно ходил на пары. Как-то вернувшись, я застал в комнате худого парня с большими волосатыми, как у примата, руками. Звали его Андрюшей Кутько. Почти весь прошлый год он прожил с Данилой и Ромой, но во время летней сессии самовольно «свинтил к кентам» на другой этаж.
– Коменда, сука, узнала, что я нелегально свинтил, и пригрозила, что выгонит, если не вернусь на место, – объяснил он мне.
Данила и Рома были не в восторге от его появления.
– Хорошо, что у него комп поломался, – говорил Данила. – А то помнишь, Ромчик, как в том году: два часа ночи, а он, сука, смотрит своего человека-паука на всю громкость… Жаль, что нельзя морду набить – из общаги выгонят.
Когда Данила взял в Центре семейной медицины больничный, чтобы повидаться с семьей, когда я уехал домой на выходные, а Рома остался один, Андрюша выкинул удивительную штуку…
– Пацаны, это трындец! – рассказывал Рома страдальчески. – Привёл он свою шмару страшенную, и они прямо здесь, при мне… а потом ещё, сука, говорит: «Хорошо, Ромчик, моя кровать амортизирует!» И шмара сбоку лежит, подхихикивает.
– Вы, как пещерные люди, тут жили на выходных… – заметил я, ужасаясь.
– Общиной! – поправил историк.
– Анька из соседней секции в международной олимпиаде победила, – сказал я почему-то.
Однажды я застукал Андрюшу за журналом наподобие тех, в которые заносят сведения об успеваемости академической группы. Он что-то сосредоточенно в журнал записывал, чинно расположившись за столом и от усердия высунув кончик языка.
– Ты староста группы, что ли? – удивился я, невольно подумав, что Андрюша вхож в деканат.
– Какой на хрен староста! Триппер недавно подхватил, лечили антибиотиками, теперь вот капсулы для кишечника пропиваю, чтобы не бурлило. Записываю по дням. С кентами, это, поехали к бабам в Бобраву, там и подхватил, мля… староста… пусть недоделанные ботаны ходят в старостах! Нашёл, что ляпнуть… староста…
И прямо с гордостью воскликнул:
– Кого попало разведёнка за сорок трипаком не наградит! Как я танцевал у них в Бобраве, я был королём танцпола, ё-моё! Как я вышивал!
И, считай, по-отечески заключил:
– Так что, Гришаня, когда бриться станешь, я тебя с собой возьму. Вот жизнь где! А с этими, мля, Данилой и Ромчиком тебе человеком не стать.
Наверное, он решил, что такой задушевный разговор даёт ему полное право выпить из горла треть моей полторашки компота и умять две пригоревшие котлеты, кое-как пожаренные Данилой.
Однажды Андрюша влетел в комнату и увидел, как Петрушка показывает мне в альбоме свои шаржи на преподавателей. Художнику мой сосед был неприятен и он, тихо простившись, ушёл.
– Ты что с этим чм…ником общаешься? – брезгливо удивился Андрюша.
– Почему это он чм…ник? – раздражённо спросил я.
– Так его же пацаны, на которых он заяву накатал, чморили!
– Ну, во-первых, никакой «заявы» не было, а, во-вторых, этим «пацанам» не мешало бы морды набить…
– Хах, морды… ты, Гришаня, с ними не связывайся – они сильные…
– А я и не собираюсь с ними связываться. Сильные… с чего ты взял, что они сильные!? Сильный никогда не станет издеваться над слабым и уничижаться перед тем, кто может за себя постоять.
– О-о-о, да ты – как я погляжу – философ!
– Я не философ, но вот здесь (я взял на полке недавно купленную книгу Корнея Чуковского о Чехове и стал нервно отыскивать нужную страницу) есть интересная мысль: «напишите, как этот молодой человек выдавливает из себя по каплям раба…»
– Ой-й, не будь душнилой, а то девки любить не будут, – брезгливо поморщился Андрюша. – Хотя что-то в этом есть… пойду-ка я выдавлю из себя по капле раба, а то с «кентами» пива напились.
И Андрюша направился в туалет. Почему-то мне вспомнились слова профессора Василия Васильевича, произнесённые на семинарском занятии:
«Пушкин – наше всё, но далеко не всё, что нас окружает, – Пушкин».
Это говорящее шимпанзе Андрюша всё делал быстро, на ходу. На ходу перекусывал, бросался, как в омут, в поездки – то к своим «разведёнкам», то в Харьков на Барабашово. С ходу находил подработки. Например, на строительстве спортивной арены. Родители зареклись давать ему деньги на сессию, и он клал в зачётку кровно заработанные тысчонки и пятихатки. Да ещё и подворовывал на стройке – то керамическую плитку, предназначавшуюся для будущего туалета, то инструменты разные. Загонял, наверное.
– Когда будет губер с разными шишками открывать арену, я возьму и скажу – а я тут на строительстве вашем по…рал, ха-ха-ха! – гордо делился он со мной мыслями по поводу будущего открытия арены и своего якобы участия в нём.
Ветры пускал Андрюша знатно, во сне особенно. Наверное, от антибиотиков. За это, ну и за порывистость, мы с пацанами прозвали его Ветрило. Он всегда укрывался с головой, с упоением вдыхая исторгнутое потрёпанным кишечником. Белые лебеди на его постельном белье стали со временем чёрными.
Помню, было это в начале зимы. Декабрь выдался скупым на снег, но щедрым на солнце. Утром мы с Данилой и Ромой поспешали на занятия. Шли радостные, выспавшиеся. Андрюша где-то несколько дней пропадал, обмолвился, что поедет в Харьков. Не только отсутствие Андрюши воодушевляло. Да, юность упоительна тем, что тебе кажется, что в этой жизни ты можешь стать кем угодно! Пусть иллюзия, но, как писал Пушкин, тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман… А детство? Почему оно всегда кажется даже лучше, чем было на самом деле? В детстве ты не знаешь, как закончится твой день, что будет завтра. Быть может, ты впервые побываешь в зоопарке, впервые поймаешь карасика… впервые. Прошло уже лет тридцать, а я помню, как в наш посёлок приехал зоопарк на колёсах, помню сильные руки отца, который поднимает меня высоко над столпившимися людьми, чтобы я мог лучше разглядеть утомлённого жарким днём чёрного медведя. В зрелости ты знаешь, что будет вечером, завтра и даже через год. И что от смерти не уйти тоже знаешь…
Шли мы, значит, мечтали, кто какие высоты в жизни брать будет, и вдруг довольная улыбка сошла со смуглого лица Данилы, – вдоль по алле каштанов шествовал навстречу Андрюша… в обновах – солнцезащитных очках, коротком чёрном пуховике, капюшон которого был оторочен рыжим искусственным мехом, в модных чёрных джинсах. Прошёл мимо с видом знаменитости мирового масштаба, не поздоровавшись.
– Ветрило приехало, – коротко, обречённо сказал Данила.
Рома презрительно сплюнул через губу.
На факультете тоже «кадров» хватало. Двое моих однокурсников стали воплощением мысли, что генетическая память всё же определяет поведение… Эти двое приехали с Колымы. В их отношениях не было теплоты, присущей землякам, которые встретились за тысячи километров. В их отношениях сквозил холод вечной мерзлоты. Я узнал, что их родители работали в системе исполнения наказаний. Более того, работа за колючей проволокой была делом семейным. То есть, возможно, прадедушка Вовы Морлова был «вертухаем» в том же лагере, где влачил жалкое существование Шаламов. Вполне вероятно, что прадедушка моего однокашника осыпал побоями несчастных, полусумасшедших людей и выслуживался, пресмыкался перед власть имущими. Второй из колымских студентов, сын начальника колонии, был подхалимом до нутра. Его прозвали «передастом»… за черту характера, которая заключалась в наушничестве. А этот самый Вова Морлов, вернее, Владимир Владимирович, как он любил себя величать, был ужасным циником.
На занятии он поспорил с преподавателем, горячо доказывая, что прежде чем исповедовать какие-либо ценности, нужно задать себе вопрос – а зачем тебе это нужно?
– То есть Вы, Владимир, в переполненной маршрутке не уступите место бабушке? – строго глядя поверх очков, спросил преподаватель.
– Раз это не даёт никакой выгоды – значит, не уступлю! – шепеляво парировал Владимир Владимирович.
Морлов гордился тем, что был почти тёзкой Президенту страны. В социальной сети, в графе – «главное в жизни» – он выбрал «деньги и власть». В социальной сети я зарегистрировался лишь на четвёртом курсе, так что в то время, к счастью, не видел, что он выкладывал на «стене». А он, между прочим, выложил совместное фото со мной. Привязался на перемене:
– Ну, давай сфоткаемся!
– Да иди ты…
Он ловко упал мне на грудь и нажал кнопку на телефоне. Впоследствии кто-то из друзей рассказал, что на фото я получился хмурым, уходящим куда-то прочь из кадра. А Морлов – лучезарным. На следующей перемене он таким же хитрым способом сфотографировался с Ваней Ковалёвым, парнем под метр девяносто и весом около центнера. «В кругу моих кентов. Если что – они за меня горой» – лживо подписал Владимир Владимирович эти снимки. Вероятно, сфотографироваться с нами было необходимым для престижа. Я видел, как после посвящения в студенты он с паучьей манерой, с озабоченностью работодателя-вербовщика завлекал однокурсников отправиться праздновать к нему на квартиру. Морлов снимал квартиру за деньги, приходившие из холодных каторжных краёв… Он ни в чём не испытывал недостатка – покупал дорогую одежду, ирландский виски. Ему хотелось быть центром факультетской жизни. И хотя на гитаре он с горем пополам брал два аккорда, этот инструмент являлся его неизменным спутником на студенческих пирушках. Вряд ли Морлов смотрел фильмы советской поры, в которых какой-нибудь юный романтик с гитарой был душой компании и любимцем девчат. Но ему хотелось быть именно таким. Правда, одни однокурсницы, кто поумнее, его вскоре возненавидели, другие же – боялись. Дело в том, что он начитался глупых, циничных книжек о «правилах съёма» и решил, что женщина проста, как угол дома: стоит лишь сказать несколько коронных фраз, потрогать украшения – серьги или кулончик – и можно смело укладывать в постель. Однажды, увязавшись за мной в университетскую столовую, Владимир Владимирович поверил мне свои сексуальные фантазии относительно противоположного пола. Меня едва не стошнило… Ел он ужасно много – брал по три котлеты, суп, картофельное пюре, два компота и треугольный кусок медового торта. Он рассказал, как в детстве, лет в пять, просил родителей разбудить его пораньше, чтобы посмотреть рестлинг. У них было спутниковое ТВ. Я, например, просил родителей включить мультики. Больше всего мне нравились, да и сейчас по душе, рисованные советские мультфильмы. А Владимиру Владимировичу включали похабное действо, и он с детским восторгом смотрел на полуголых вульгарных девиц, на таких же полуголых мужланов, которые пусть и постановочно, но с наслаждением избивали друг друга на потеху зажравшейся публике. Хорошо, что мы учились в разных группах. Помню, приближалась первая практика.
– Я поеду на Колыму! – с гордостью объявил Морлов в толчее перемены.
– Ну, конечно, дом есть дом, – вздохнул кто-то. – Я бы тоже поехал, да билет на самолёт стоит бешеных денег…
– Нафиг мне этот дом!? Мне там в редакции будут деньги платить!
Курс международной журналистики, который по желанию осмелились выбрать немногие из нас, вёл декан. И вот Александр Сергеич (декан) решил отправиться с нами на научный форум в Брест. Мы готовили доклады, посвящённые информационным агентствам Беларуси, анализировали тексты.
– Мне нужно, чтобы вы ко всему прочему прошлись по городу, пообщались с людьми и написали путевые заметки – как, чем живут граждане дружественной нам республики, – вдохновенно напутствовал профессор.
Вдруг встрял Морлов:
– Мне кажется, Вы должны сделать нам аккредитации!
– Я не думаю, что это настолько серьёзно, чтобы…
– Как же! – перебил профессора Морлов. – Ну, допустим, подойду я к какой-нибудь белоруске, начну заговаривать, а она подумает, что я пикапер!
По лицу декана пробежало раздражение.
…Однажды я видел, как на лестнице одного из корпусов университета он со смехом рассовывал по карманам каким-то двум страшным шмарам бумажные десятки. Шмары хохотали, выкрикивали непотребное. Это был один из его дешёвых методов «подсаживания на себя». Морлов стремился вогнать окружающих в зависимость. Порой это у него получалось – его поклонниками становились безнравственные, глупые девицы, для которых, например, летоисчисление начиналось со дня, когда захотелось айфон.
– Папу хоронили, когда я хотела айфон, – говорила одна из таких.
Влияние на людей было сродни навязчивой идее, как и желание торговать лесом в нашей бедной на леса области…
В группе Морлову мешал безраздельно главенствовать Колька Васьков – бессменный вратарь дворовой команды. Васьков забавлял меня шутками. Я не встречал человека, который умел настолько самозабвенно подтрунивать над собой. Колька постоянно что-то жевал – то кусок пирожка, то конфету.
– А что?! – посмеивался Васьков. – Мне главное рот чем-нибудь занять. Гришка, ты такой красивый, статный, что я аж возбудился…
На большой перемене я, Колька и ещё несколько пацанов с потока пошли в магазин через дорогу от корпуса факультета журналистики. Местные мужики в возрасте называли этот магазин «чапком». Мужики похмелялись за «чапком». «Чапок» нагло расположился среди элитных многоэтажек как будто с сознанием того, что находится в людном месте и приносит своим владельцам неплохую выручку. Васьков вогнал в краску полную продавщицу и рассмешил нас до коликов, сморозив:
– Дайте мне, пожалуйста, длинный, толстый «сникерс»!
На следующий день я сочинил про Васькова следующее:
«Одним длинным утром, Васьков поднялся с длинной кровати, надел длинные штаны и длинными шагами направился к длинной остановке, где сел в длинную маршрутку и поехал в длинный универ…»
Кольке это начало, как он заметил – «чего-то эпического», пришлось по душе. Тогда он сказал, что у меня в литературе есть будущее.
Он ухлёстывал за старостой моей группы. Ухаживания староста восприняла без восторга.
В один из дней на первую пару она пришла с алой розой.
– Ого! А кто это тебе, Лен, подарил? – с улыбкой полюбопытствовал кто-то из девчонок.
– А то ты не знаешь кто… – раздражённо ответила Лена и бросила розу на край стола. – Караулил меня у входа…
Васьков не унывал. По-видимому, чудачество являлось для него лекарством от переживаний в непростые периоды жизни. Однажды во время общей фотографии после факультетского вечера, приуроченного ко Дню науки, он с глумливой улыбочкой пристроился в затылок Ване Ковалёву. На что этот блондинистый утёс сурово прогудел: