bannerbannerbanner
Рыбаки

Д. В. Григорович
Рыбаки

Полная версия

– Добро еще лодка попалась у берега; спасибо прогонщикам, припасли! А то бы пришлось, пожалуй, бежать на паром в Болотово, – заключил рассказчик.

Во все время этого объяснения Захар не давал отдыха языку своему. Он опровергал с неописанною наглостью все обвинения, требовал очной ставки с Герасимом, называл его мошенником, призывал в доказательство своей невинности расписку, в которой не был даже поименован, складывал всю вину на Гришку, говорил, что приемыш всему делу голова-заглавие, поминутно обращался к дружбе Федота Кузьмича и проч. Но Федот Кузьмич только подтрунивал, а гуртовщик, державший Захара за ворот рубахи, не переставал его потряхивать.

– А вот, никак, и другого ведут! – произнес один из понятых, прислушиваясь к шагам, раздавшимся на дворе.

При этом Дуня сделала движение, как будто хотела броситься к двери; но в дверях показались только два человека, и она опустилась на лавку.

– Убежал! – сказали в один голос вошедшие.

Не было, однако ж, сомнения, что они употребили всевозможные старания, чтобы поймать беглеца: ноги их до колен были покрыты грязью, оба дышали, как опоенные клячи, проскакавшие десять верст без отдыху.

– Нет, не поймали! – подхватил один из них, с трудом переводя дыхание. – Совсем было схватили… да в реку кинулся… не подоспели…

– Ладно, далеко не убежит! – сказал Федот Кузьмич. – Пачпорта не успел захватить. Искать надо в Комареве либо в Болотове: дальше не пойдет, а может статься, и весь в реке Оке остался… Завтра все объявится, на виду будет!.. Добро хошь этого-то молодца скрутили: придем не с пустыми руками… Веди его, ребята!

И понятые потащили из избы Захара, который не переставал уверять, что идет своею охотой, что будет жаловаться за бесчестие, что становой ему человек знакомый, что все Комарево за него вступится, потому всякий знает, какой он есть такой человек, уверял, что он не лапотник какой-нибудь, а мещанский сын, что вязать мещанина – это все единственно, что вязать купца, – никто не смеет, что Гришка всему делу голова-заглавие, что обвинять его, Захара, в покраже быка – значит, все единственно, обвинять в этом деле Федота Кузьмича, и проч. Но его не слушали и продолжали тащить по двору, причем раздосадованный гуртовщик, не выпускавший из железной пятерни своей ворота рубахи, не переставал долбить кулаком другой руки мещанскую шею Захара.

XXIX
Наследники

Буря утихла, хотя тяжеловесные, свинцовые тучи все еще бродили по небу, но они не посылали уже дождя. Ветер упал, переменил направление. Тучи быстро неслись теперь к западу, укладывались темно-сизыми слоями и медленно потом опускались к горизонту, который замыкался косыми полосами ливней. Там все еще сверкали молнии и время от времени грохотал гром; но удары удалялись и постепенно ослабевали. Часто после молнии их вовсе не было слышно. На востоке светлело между тем с каждым часом. Местами начинало уже открываться прозрачное, зелено-бледное дно осеннего неба. Но лучи солнца, продирающиеся сквозь редеющие облака, не веселили окрестности: при солнечном блеске резче еще выказывалось опустошительное действие бури и позднего времени года. Повсюду, куда ни обращался взор, расстилались черные, безжизненные поля, изрезанные бороздами, наполненными водою. Нагие деревья с ветвями, изломанными бурей, печально высились на окраине дороги. Самые лужи, засоренные мелкими ветками и желтыми листьями, тускло отражали лучи солнца. Темными полосами тянулись в отдалении пустынные леса. Ни один звук не веселил слуха. Вся природа ждала, казалось, отдыха под мягким покровом снега. Недолго дожидаться: октябрь на половине. Не сегодня-завтра, того и смотри, посыпятся пушистые хлопья снегу и покроют собою продрогнувшую землю…

Этого ждал также, заодно с природой, и дедушка Кондратий. Он давно уже с ног смотался, следуя за своим стадом по топким полям и обнаженным рощам, которые не защищали его от дождя и ветра. С первым снегом оканчивалась тяжкая пастуховская должность. Старик позаботился уже приискать к тому времени новое место: он нанялся плести сети у одного богатого сосновского мужика, торговавшего рыболовными снастями. Кроме того, что занятие это соответствовало летам и склонностям дедушки Кондратия, оно обеспечивало его верным куском хлеба на всю зиму. Этим способом не будет он никому в тягость. Быть может, даже, даст бог, пригодится еще дочери и внучку.

Занятый такими мыслями, старик торопливо следовал за стадом, которое, не находя корма, бродило ускоренным шагом по полям и оглашало их унылым ревом. Переходя с одной нивы на другую, дедушка Кондратий незаметно дотянул до полудня. Пора было подумать об обеде и отдыхе. Старик направился в небольшую лощину, лежавшую верстах в двух от Сосновки и служившую с незапамятных времен всем пастухам местом отдохновения. Осенью бока лощины, покрытые частым орешником, защищали пастуха и животных от ветра; в жаркие летние дни они служили надежным убежищем от зноя. Лощина представляла еще то удобство, что на дне ее, местами заросшем кустами лозняка и сочной травою, местами усеянном плитняком, бежал ручей. Стаду привольно было лежать на отдыхе подле берега.

В ожидании обеда, который приносили пастуху из Сосновки, дедушка Кондратий расположился на камнях подле ручья. Но дельный старик никогда не сидел без дела. Отцепив от кушака связку лык, положив на колени колодку и взяв в руки кочедык, он принялся оканчивать начатый лапоть.

Надо полагать, что старик обознался временем и было уже больше полудня. Едва успел он раза два ковырнуть кочедыком, как на дне лощины показался сын мужика, у которого дедушка Кондратий нанимал угол. Парень нес обед.

То был малый лет шестнадцати, с широким румяным добродушным лицом и толстыми губами. Нельзя было не заметить, однако ж, что губы его на этот раз изменяли своему назначению: они не смеялись. И вообще во всей наружности парня проглядывало выражение какой-то озабоченности, вовсе ему не свойственной; он не отрывал глаз от старика, как словно ждал от него чего-то особенного.

– Дедушка Кондратий, слышь! А дедушка Кондратий! – крикнул он шагов еще за тридцать. – Слышь! Что ты вечор-то говорил! Слышь, все по-твоему вышло!

– Что я говорил? Не помню, родной… о чем бишь? – промолвил старик, прерывая работу.

– А как же, помнишь, говорил, дома-то у вас, где дочка-то живет… слышь! Все как есть по-твоему вышло: ведь старшие-то сыновья Глеба Савиныча пришли!

– Так ли? Ты, паренек, толком говори – так ли? Правда ли? – произнес старик, задумчивое лицо которого вдруг оживилось.

В последнее время он только и помышлял о возвращении Петра и Василия: они, без сомнения, не замедлят оставить «рыбацкие слободы» и вернуться домой, как только проведают о смерти отца. На них основывались все надежды дедушки Кондратия: присутствие Петра и Василия должно было положить конец беспутству Гришки, должно было возвратить дому прежний порядок и спасти дочь, внучка и старуху от верной гибели. Старик не знал еще, до какой степени расстройства и разорения доведен был в последнее время дом Глеба Савиныча.

– Взаправду пришли, дедушка, – подхватил парень, – пришли ноне утром.

– Да кто ж тебе сказал? Небось Анна Савельевна у вас в Сосновке?.. Она сказала?

– Нет, вишь ты, пришли это они с нашими ребятами… те остались дома, а эти в Сосновку пришли; они все рассказали…

– Ну, слава те господи! – вымолвил, перекрестившись, старик. – Пришли-таки в дом свой! Все пойдет, стало, порядком! Люди немалые, степенные… слава те господи!

– Да ты, дедушка, послушай, дело-то какое! – живо подхватил парень. – Они, наши, сосновские-то ребята, сказывали, твой зять-то… Григорьем, что ли, звать?.. Слышь, убежал, сказывают, нонче ночью… Убежал и не знать куда!.. Все, говорят, понятые из Комарева искали его – не нашли… А того, слышь, приятеля-то, работника, Захара, так того захватили, сказывают. Нонче, вишь, ночью обокрали это они гуртовщика какого-то, вот что волы-то прогоняют… А в Комареве суд, говорят, понаехал – сейчас и доследились…

При этом дедушка Кондратий снова перекрестился, но уже голова его была опущена и дрожала вместе с рукою, творившею крестное знамение.

– Ты, дедушка, не пуще тужи: може статься, уйдет еще твой-то – не поймают! – добродушно подхватил парень. – А уж как, говорят, старший-то сын Глеба Савиновича на его, на Гришку-то, серчает… то-то бы ты послушал, как наши ребята сказывали: как увидал, говорят, как разорено в доме-то – сказывают, все, вишь, пустехонько, – так, говорят, и взлютовался! «Попадись, говорит, он мне в руки, живым не оставлю!» Так взлютовался, слышь, инда на жену его, на дочь твою, накинулся. Оба, и старший и младший, хотят, вишь, в суд жаловаться, и ей, слышь, дочери-то твоей, грозят… Уж как же, говорят, она, дочь-то твоя, убивается…

Во все это время старик не переставал крестить впалую грудь свою, которая тяжело подымалась.

– Яша, батюшка, голубчик, не оставь старика: услужи ты мне! – воскликнул он наконец, приподымаясь на ноги с быстротою, которой нельзя было ожидать от его лет. – Услужи мне! Поколь господь продлит мне век мой, не забуду тебя!.. А я… я было на них понадеялся! – заключил он, обращая тоскливо-беспокойное лицо свое к стороне Оки и проводя ладонью по глазам, в которых показались две тощие, едва приметные слезинки.

– Что ж, дедушка, я, пожалуй, туда сбегаю: погляжу, что у них; пожалуй, и дочке твоей скажу, коли что велишь.

– Нет, батюшка, не о том прошу: где уж тут! Самому идти надобность… Кабы ты, родной, на то время приглядел за стадом, я… что хошь тебе за это…

– Вот! Да я и безо всего останусь! Только бы… батюшка, смотри, только забранится!.. И то велел скорей домой идти. Сбегать разве попросить?

– Сбегай, родимый, сбегай!.. Сотвори тебе господь многие радости!.. Сбегай, батюшка, скажи отцу: Кондратий, мол, просит. Надобность, скажи, великая, беспременная… Он, верно, не откажет… Сбегай, родной, я здесь погожу…

– Ладно, дедушка, ладно! Только бы отпустил, духом вернусь! – сказал Яша.

 

И, поставив котомку с обедом наземь, пустился он из лощины, сопровождаемый благословениями старика.

Лишнее говорить, что дедушка Кондратий не прикасался к обеду, даром что давно прошел полдень: он забыл о голоде.

Как только молодой парень исчез за откосом лощины, старик снял шапку, опустился с помощью дрожащих рук своих на колени и, склонив на грудь белую свою голову, весь отдался молитве.

Остатки последних облаков заслонили солнце. Синяя тень потопляла дно и скаты лощины. Стадо окружало старика молчаливыми, неподвижными группами. Благоговейная тишина, едва-едва прерываемая журчаньем ручья, наполняла окрестность…

Молодому парню достаточно было одного получаса, чтобы сбегать в Сосновку и снова вернуться к старику. Он застал его уже сидящего на прежнем месте; старик казался теперь спокойнее. Увидев Яшу, он поднялся на ноги и поспешно, однако ж, пошел к нему навстречу.

– Ступай, дедушка! Ступай! – весело кричал парень. – Батюшка говорит – можно!.. Отпустил меня… старик, говорит, хороший; можно, говорит, уважить… так и сказал… Ступай, дедушка!

– Спасибо ему!.. И тебе, родной, спасибо! Пока господь век продлит, буду молить за вас господа! – проговорил Кондратий, между тем как Яша оглядывал его с прежним добродушным любопытством.

– Так ты, родной, посиди за меня… я скоро вернусь…

– Ты, дедушка, не пуще тормошись. Я вот и полушубок захватил: посижу, пожалуй, хошь до вечера; а коли не вернешься, стало, не управился, так я, пожалуй что, и стадо домой пригоню…

– Господь наградит тебя! – произнес умиленно старик. – Вот находит это сумление: думаешь, вывелись добрые люди! Бога только гневим такими помыслами… Есть добрые люди! Благослови тебя творец, благослови и весь род твой!

Старик надел обеими руками шапку, взял посох и, простившись с Яшей, торопливо вышел из лощины.

Семь верст, отделявшие Сосновку от площадки, пройдены были стариком с невероятной для его лет скоростью. В этот промежуток времени он передумал более, однако ж, чем в последние годы своей жизни. Знамение креста, которым поминутно осенял себя старик, тяжкие вздохи и поспешность, с какой старался он достигнуть своей цели, ясно показывали, как сильно взволнованы были его чувства и какое направление сохраняли его мысли.

Ока освещалась уже косыми лучами солнца, когда дедушка Кондратий достигнул тропинки, которая, изгибаясь по скату берегового углубления, вела к огородам и избам покойного Глеба. С этой минуты глаза его ни разу не отрывались от кровли избушек. До слуха его не доходило ни одного звука, как будто там не было живого существа. Старик не замедлил спуститься к огороду, перешел ручей и обогнул угол, за которым когда-то дядя Аким увидел тетку Анну, бросавшую на воздух печеные из хлеба жаворонки.

Но другого рода картина предстала глазам дедушки Кондратия; он остановился как вкопанный; в глазах его как словно помутилось. Он слышал только рыдания дочери, которая сидела на завалинке и ломала себе руки, слышал жалобный плач ребенка, который лежал на коленях матери, слышал охи и увещевательные слова Анны, сидевшей тут же.

– Мать пресвятая богородица! – воскликнула она, увидев Кондратия. – Сам господь тебя посылает!.. Дунюшка, глянь-кась, глянь: отец пришел.

Дуня откинула волосы, в беспорядке рассыпавшиеся по лицу ее, быстрым движением передала старухе ребенка и, зарыдав еще громче, упала отцу в ноги.

– Батюшка! Батюшка! – говорила она, хватаясь с каким-то отчаянием за одежду старика и целуя ее. – Батюшка, отыми ты жизнь мою! Отыми ее!.. Не знала б я ее, горемычная!.. Не знала б лучше, не ведала!..

– Дунюшка, опомнись! Христос с тобой… Не гневи господа… Един он властен в жизни… Полно! Я тебя не оставлю… пока жить буду, не оставлю… – повторял отец, попеременно прикладывая ладонь то к глазам своим, то к груди, то ласково опуская ее на голову дочери.

– Батюшка, отец ты наш! Да ведь дело-то какое, кабы знал ты! – всхлипывая, говорила тетушка Анна. – Ведь парень-то, муж-то ее, убежал! Убежал, отец! Нонче ночью убежал, касатик!.. Что затеяли-то лиходеи!.. Что затеяли, кабы знал ты!.. О-ох!.. Добро, батюшки, хоть того-то злодея схватили!.. Ох, как не плакать-ста, кормилец!.. А им, Петру и Василью, немало уж я говорила: ни в чем-то, говорю, она не виновница, за что, говорю, вы ее обижаете?.. Ох, родной! Нет, не вижу в них себе утехи! Не того ждала я от них, горькая!.. А тот так и убежал, злодей: не поймали! Покинул ее, сироту горькую, оставил с малым дитятком… Вася побежал, не проведает ли чего на той стороне: может, захватили… Что затеяли-то! Стояли это гурты, кормилец, – гурты стояли; а они…

– Знаю, матушка, знаю… – не слушая ее, проговорил старик, стараясь приподнять дочь, которая продолжала обнимать его ноги и рыдала, произнося несвязные причитанья.

Тетушка Анна мгновенно оставила свои объяснения, посадила внучка на завалинку, проворно утерла слезы и бросилась пособлять старику. Оба приподняли Дуню и повели ее к завалинке; но едва успели они усадить ее, в воротах показался Петр.

Если б дедушка Кондратий не был предуведомлен, что Петр и Василий точно возвратились домой, он, конечно, не узнал бы в вошедшем старшего сына покойного Глеба. Петр состарился целыми десятью годами, хотя всего-навсе четыре года, как покинул кров родительский; в кудрявых волосах его, когда-то черных как крыло ворона, серебрилась седина; нахмуренные брови, сходившиеся дугою над орлиным его носом, свешивались на глаза, которые глядели также исподлобья, но значительно углубились и казались теперь потухшими. Цыганское лицо его, дышавшее когда-то энергией и напоминавшее лицо отца в минуты гнева, теперь осунулось, опустилось; впалые щеки, покрытые морщинками, и синеватые губы почти пропадали в кудрявой, вскосмаченной бороде; высокий стан его сгорбился; могучая шея походила на древесную кору. Но не время и заботы состарили Петра.

Увидев Кондратия, Петр подошел к нему так быстро и так близко, что тетка Анна поспешила стать между ними.

– Петруша, касатик… выслушай меня! – воскликнула она, между тем как старик стоял подле дочери с поникшею головою и старался прийти в себя. – Я уж сказывала тебе – слышь, я сказывала, мать родная, – не кто другой. Неужто злодейка я вам досталась! – подхватила Анна. – Поклепали тебе на него, родной, злые люди поклепали: он, батюшка, ни в чем не причастен, и дочка его.

– Ни к чему не причастен! Это мы видим!.. – возразил Петр. – Свел свою дочь беспутную с отцовым приемышем, таким же мошенником, подольстились к отцу, примазались к нашему дому, а после покойника обокрали нас.

– Батюшка! – закричала Дуня, которая до того времени слушала Петра, вздрагивая всем телом. – Батюшка! – подхватила она, снова бросаясь отцу в ноги. – Помилуй меня! Не отступись… До какого горя довела я тебя… Посрамила я тебя, родной мой!.. Всему я одна виновница… Сокрушила я твою старость…

– Дитятко… Дунюшка… встань, дитятко, не убивай себя по-пустому, – говорил старик разбитым, надорванным голосом. – В чем же вина твоя? В чем?.. Очнись ты, утеха моя, мое дитятко! Оставь его, не слушай… Господь видит дела наши… Полно, не круши меня слезами своими… встань, Дунюшка!..

– Петруша, полно! Господь тебя покарает за напраслину! – твердила Анна, между тем как сын ее мрачно глядел в другую сторону. – Полно, не осуждай их! Не прикасались они – волоском не прикасались к нашему добру. Помереть мне без покаяния, коли терпели мы от них лихость какую; окромя доброго слова да совета, ничего не видали… Вы одни, ты да Вася, виновники всему горю нашему; кабы отца тогда послушали, остались бы дома, при вас, знамо, не то бы и было. Не посмел бы он, Гришка-то, волоска тронуть. Не то бы и было, кабы отца-то послушали!.. А его, старика, не осуждай, батюшка; отец твой почитал его, Петя: грех будет на душе твоей… Кабы не он, не было бы тебе родительского благословения: он вымолил вам у отца благословение!..

– Дай бог давать, не давай бог просить, матушка Анна Савельевна! Оставь его! – сказал дедушка Кондратий, обращаясь к старухе, которая заплакала. – Пускай его! Об чем ты его просишь?.. Господь с ним! Я на него не серчаю! И нет на него сердца моего… За что только вот, за что он ее обидел! – заключил он, снова наклоняя голову, снова принимаясь увещевать и уговаривать дочь, которая рыдала на груди его.

Лицо Петра оставалось по-прежнему бесчувственным.

– Меня не разжалобишь! Видали мы это! – промолвил он. – Только бы вот Васька поймал этого разбойника; там рассудят, спросят, кто велел ему чужие дома обирать, спросят, под чьим был началом, и все такое… Добро сам пришел, не надо бегать в Сосновку, там рассудят, на ком вина… Да вот, никак, и он! – присовокупил Петр, кивая головою к Оке, на поверхности которой показался челнок.

Дуня вырвалась из объятий отца, отерла слезы и устремила глаза в ту сторону; дыханье сперлось в груди ее, когда увидела она в приближающемся челноке одного Василия. Она не посмела, однако ж, последовать за Петром, который пошел навстречу брату. Старик и Анна остались подле нее, хотя глаза их следили с заметным беспокойством за челноком.

Василий пристал наконец к площадке. С того места, где находились Дуня, ее отец и Анна, нельзя было расслышать, что говорили братья. Надо думать, однако ж, что в некоторых случаях мимика выразительна не меньше слов: с первым же движением Василия Дуня испустила раздирающий крик и как помешанная бросилась к тому месту, где стояли братья. Старик и Анна, у которых при этом сердце стеснилось тягостным предчувствием, поспешили за ней. На этот раз стариковские ноги изменили; не успели сделать они и двадцати шагов, как уже Дуня была подле братьев. Страшный крик снова огласил площадку; он надрезал как ножом сердце старика. Дедушка Кондратий не остановился, однако ж, хотя колени его подгибались и дрожали заодно с сердцем. Что-то похожее на младенческое, но неизобразимо горькое вырвалось из груди его, когда увидел он, как Дуня отчаянно заломила руки и ударилась оземь. Силы изменили ему, но он все бежал, все бежал, всхлипывая и не переставая креститься. Тетка Анна следовала за ним и также крестилась и шептала молитву.

Подбежав к тому месту, где лежала дочь, старик опустился на колени и, приложив лицо свое к ее бледно-мертвенному лицу, стал призывать ее по имени.

– Нехристи! Что вы наделали! Бога в вас нет!.. Ведь вы бабу-то убили! – отчаянно вскричала Анна.

– Ничаво: очнется! – отрывисто возразил Петр, отходя в сторону и мрачно оглядываясь кругом.

– Полно, матушка! Брат настоящее говорит: не о чем ей убиваться! – сказал Василий, представлявший все тот же образец веселого, но пустого, взбалмошного мужика. – Взаправду, не о чем ей убиваться, сама же ты говорила, топил он ее в слезах, теперь уж не станет.

– Как… разве?..

– Да, потонул, вот и все тут, мокрою бедою погиб: выходит, рыбак был…

Старуха ухватилась руками за голову, села наземь и завопила, как воют обыкновенно о покойнике.

– Полно тебе серчать, Петруха! Что уж тут! – говорил между тем Василий. – Покойника худым словом не поминают. На том свете его лучше нас осудят.

Тут Василий тряхнул волосами с самым беспечным видом, подошел к матери и начал увещевать ее.

– О-ох, – произнесла она наконец, отымая руки от лица. – Как же, батюшка… о-ох! Где ж ты проведал о нем? Али где видел?

– Сам не видал, а сказывают, бол́отовские рыбаки вытащили его нонче на заре. Весь суд, сказывают, туда поехал: следствие, что ли, какое, вишь, требуется…

Тетка Анна снова опустилась было наземь, но глаза ее случайно встретили Дуню и дедушку Кондратия. Причитание, готовое уже вырваться из груди ее, мгновенно замерло; она как словно забыла вдруг свое собственное горе, поспешно отерла слезы и бросилась подсоблять старику, который, по-видимому, не терял надежды возвратить дочь к жизни. Анна побежала к реке, зачерпнула в ладонь воды и принялась кропить ею лицо Дуни. Глаза старика не отрывались от лица дочери. Надежда мало-помалу возвращалась к нему: лицо Дуни покрывалось по-прежнему мертвенною бледностью, глаза были закрыты, губы сжаты, но грудь начинала подыматься, и ноздри дрожали.

Старик прошептал молитву, трижды перекрестился и снова устремил неподвижный, пристальный взор на дочь.

Немного погодя она открыла глаза и, как бы очнувшись после долгого сна, стала оглядывать присутствующих; руки и ноги ее дрожали. Наконец она остановила мутный взор на каком-то предмете, который находился совершенно в другой стороне против той, где стояли люди, ее окружавшие.

– Должно быть, ребенка ищет, сердечная, – вполголоса сказала Анна.

Дуня сделала движение, как будто хотела приподняться и кинуться в ту сторону, куда глядели глаза ее.

– Не сокрушайся о нем, родная, – ласково подхватила старушка, – я уложила его на завалинке, перед тем как пошли мы за тобою. Спит, болезная; не крушись…

 

– Полно взаправду убиваться, молодка!.. Э! Мало ль приняла ты из-за него горя-то! – сказал Василий, которому, в свою очередь, хотелось утешить молодую женщину. – Стало, так уж богу было угодно!.. Кабы не это, может статься, еще бы хуже было – знамо, так!.. Ведь вот товарища его – слыхал я ноне: в Комареве говорили – в Сибирь, сказывают, ушлют… Там у них в Комареве какого-то, вишь, фабриканта обокрали, так всю вину на эвтого слагают; он, сказывают, подучил, а тот во всем ссылается на твоего на мужа: он, говорит, всему голова – затейщик… То-то же и есть! Лучше было помереть ему – право, так.

Обняв руками шею старика, приложив лицо к груди его, Дуня рыдала как безумная.

– Дуня, дитятко, полно! Не гневи господа; его святая воля! – говорил старик, поддерживая ее. – Тебе создатель милосердый оставил дитятко, береги себя в подпору ему… Вот и я, я стану оберегать тебя… Дунюшка, дитятко мое!.. Пока глаза мои смотрят, пока руки владеют, не покину тебя, стану беречь тебя и ходить за тобою, стану просить господа… Он нас не оставит… Полно!..

И долго еще говорил дедушка Кондратий, выбиваясь из сил и призывая остаток ослабевающего духа своего, чтобы утешить дочь.

Наконец, когда рыдания ее утихли, он передал ее на руки Анны, поднялся на ноги и, отозвав поодаль Василия, расспросил его обстоятельно о том, как отыскали Григория и где находилось теперь его тело. Старик думал отправиться туда немедленно и отдать покойнику последний христианский долг.

Во время объяснения его с Василием тетушка Анна подсобила Дуне стать на ноги; поддерживая ее под руку, старушка повела ее к дому. Петр последовал за ними. Он оставил, однако ж, обеих женщин у завалинки и, не сказав им ни слова, вошел в ворота.

Получив от Василия кой-какие сведения касательно покойного зятя, дедушка Кондратий поднялся по площадке и подошел к дочери и старухе. Тут старик, призвав на помощь все свое благоразумие и опыт, начал бережно уговаривать дочь последовать за собою в Болотово. Речь его, проникнутая благочестием, укрепила упавший дух молодой женщины, и хотя слезы ее лились теперь сильнее, может быть, прежнего, но она не произносила уже бессвязных слов, не предавалась безумному отчаянию. Тетушка Анна вызвалась на время их отсутствия смотреть за ребенком.

– И то, касатушка, я-то… горе, горе, подумаешь… о-охо-хо; а раздумаешь: будь воля божия!.. – заключила старушка, которая так же скоро утешалась, как скоро приходила в отчаяние.

Один Глеб постоянно только жил в ее памяти – Глеб да еще Ваня.

Василий взялся перевезти Дуню и дедушку Кондратия на другую сторону.

– А я, я на вас не серчаю, ей-богу, не серчаю! – сказал он, когда все трое очутились в челноке. – Брат серчает, а мне что? Я и то говорил ему, да поди, не столкуешь никак! Уперся, на одном стал!.. Вы ни в каких эвтих худых делах его, покойника-то, непричастны: за что серчать-то?.. Коли отец – дай бог ему царствие небесное – коли отец почитал тебя – человек также был с рассудком, худых делов также не любил – стало, обсудил тебя, каков ты есть человек такой, – ну, нам, стало, и не приходится осуждать тебя: отец знал лучше… Я на тебя не серчаю!..

– Спасибо тебе за ласковое, доброе твое слово. Пошли тебе создатель благословение в детках твоих! – промолвил дедушка Кондратий, подымая глаза на Василия, но тотчас же переводя их на дочь, которая сидела, прислонясь локтями в борт челнока, и, склонив лицо к воде, старалась подавить рыдания.

Рыдания изменяли ей, однако ж, во все продолжение пути.

Дорога в село Болотово проходила через Комарево; последнее отстояло от первого верстах в четырех. Но дедушка Кондратий пошел лугами. Этим способом избежал он встреч с знакомыми и избавился от расспросов, которыми, конечно, не замедлили бы осадить его, если б только направился он через Комарево.

Когда они пришли в Болотово, начинало уже смеркаться. Но сумерки замедлялись огненною багровою зарею, которая медленно потухала на западе. Надо было ждать холодной ясной ночи. Небо очистилось уже от облаков: кое-где начинали мигать звезды. На востоке, в туманном горизонте, чуть-чуть разгоралось другое зарево: то был месяц, светлый лик которого не суждено уже было видеть Григорию… Но месяц еще не показывался.

У дедушки Кондратия находился в Болотове один давнишний знакомый – также рыбак по ремеслу. Нельзя было миновать расспросить его о том, где находилось тело Григория, потому что Василий ничего не сказал об этом предмете; он знал только, что тело утопленника найдено рыбаками и находится в Болотове. С этой целью старик направился к знакомому рыбаку. Расспросив его обо всем, Кондратий вернулся к дочери и вышел с нею из Болотова, но уже в другую околицу.

Пройдя около четверти версты, они почувствовали под ногами песок и увидели светлую полосу Оки, которая описывала огромную дугу. Место было уединенное и глядело совершенным пустырем. Шум шагов пропадал в сыпучем песке, кой-где покрытом широкими листьями лопуха. Кой-где чернели головастые стволы ветел. У самого берега одиноко подымалась лачужка рыбака, отыскавшего утопленника. Свет мелькал в окне. Полный месяц, подымавшийся над горизонтом, бросал длинные черные тени. При свете его старик и его дочь различили неподалеку от лачуги, подле самого края берега, две человеческие фигуры, которые стояли, подпершись палками. То были караульщики, приставленные к телу утопленника; производилось еще следствие, и труп не велено было трогать. Дедушка Кондратий и Дуня подошли ближе.

Григорий лежал в том положении, в каком вытащили его из воды: руки его были закинуты за голову, лицо обращено к лугу; но мокрые пряди черных кудрявых волос совсем почти заслоняли черты его.

Кондратия и Дуню не подпустили близко. Они опустились поодаль на колени и стали молиться.

Из всех скорбных сцен, которые когда-либо совершались в этом диком пустыре, это была, конечно, самая печальная и трогательная; из всех рыданий, которые когда-либо вырывались из груди молодой женщины, оплакивающей своего мужа, рыдания Дуни были самые отчаянные и искренние. Ни один еще тесть не прощал так охотно зла своему зятю и не молился так усердно за упокой его души, как молился старик Кондратий.

Ему вновь потребовалось призвать на помощь весь остаток ослабевающего духа, чтоб оторвать дочь от рокового места и возвратить ее к знакомому рыбаку. Старик думал оставить у него на время дочь; сам он положил воспользоваться ночью и сходить в Сосновку. Ему хотелось отдать последний долг покойнику и предать как можно скорее тело его земле. Для этого ему необходимо было повидаться с отцом Яши, взять у него денег и уговориться с кем-нибудь занять место пастуха во время его отсутствия. Сообщив дочери свои намерения, старик, не медля ни минуты, расстался с нею и пошел к парому, который содержало болотовское общество.

На другой стороне он встретил несколько подвод, которые направлялись к Сосновке; мужики охотно согласились посадить старика. На заре он прибыл в Сосновку. Все устроилось согласно его желанию. Добродушный Яша вызвался стеречь стадо, отец его ссудил Кондратия деньгами и даже подвез его к тому месту Оки, против которого располагалось Болотово.

Дедушка Кондратий не нашел, однако ж, Дуни у рыбака. Он узнал, что следствие кончилось и тело велено было немедленно предать погребению. Старик отправился на погост, нимало не сомневаясь, что там найдет свою дочку. Он действительно нашел ее распростертой над свежим бугорком, который возносился немного поодаль от других могил.

Вечером того же дня, отслужив панихиду, они покинули Болотово. Возвращались они тем же путем, каким ехал ночью старик. Очутившись против Комарева, которое с высокого берега виднелось как на ладони, отец и дочь свернули влево. Им следовало зайти к тетушке Анне и взять ребенка, после чего Дуня должна была уйти с отцом в Сосновку и поселиться у его хозяина.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25 
Рейтинг@Mail.ru