bannerbannerbanner
Ласковый убийца

Дмитрий Сафонов
Ласковый убийца

Подобравшись поближе, он перешел на размеренный шаг. Поглядывая сквозь просветы в деревьях на стоянку, которая теперь была напротив него, Алексей Борисович принялся выбирать нужный ракурс – проще говоря, место съемки. О солнце можно было не заботиться – в какой бы точке небосвода оно ни находилось в двенадцать часов дня, прямых лучей все равно не будет, потому что камеру скроют ветки. Главное вот что: где они поставят свою машину? Ведь надо выбрать фокус таким образом, чтобы все бандиты попали в кадр – значит, придется брать стоянку общим планом. Но с другой стороны, лица должны получиться отчетливо, стало быть, требуется более детальное изображение. А если они поставят машину на самом краю стоянки? Тогда она может не войти в кадр. В общем, палка о двух концах. Как выйти из этого положения, Болтушко не знал. Конечно, если бы он сам снимал, можно было бы сделать "наезд". Но в том-то весь и фокус, что в момент съемки управлять камерой никто не будет.

"А! Ладно!" – решил Болтушко. "Надо наводить на этого пацана с рыбой, так, чтобы хорошо было видно его лицо."

Он нашел удобное деревце, вытащил складной ножик, подрезал ветки таким образом, чтобы между ними и стволом можно было всунуть камеру, закрепил ее скотчем, а деревце привязал веревкой к дереву потолще, чтобы не качалось от ветра.

Затем он "наехал" на мальчишку, чтобы изображение лица получилось максимально четким, и сел ждать: времени-то еще было полно.

Он просидел час, но на стоянке никто не появился. Ни одна машина не приехала. Ни один человек не прошел мимо.

Проснулись водители КамАЗов. Они, потягиваясь, вылезли из кабин, громко хлопали дверями, беззлобно матерились и умывались, поливая друг друга водой из большой пластиковой канистры.

Затем один из них достал паяльную лампу, самодельный треножник, большую чугунную сковородку и соорудил из всего этого подобие плиты, а другой в это время чистил картошку. Потом они ее жарили, и запах жареной картошки, смешанный с керосиновым дымом, долетал до Алексея Борисовича.

Водители позавтракали быстро: это Болтушко казалось, что время тянется медленно. Они завели свои грузовики, подождали, пока сиплые дизельные движки хорошенько прогреются, о чем-то договорились, еще раз обматерили друг друга и уехали.

Алексей Борисович взглянул на часы: половина двенадцатого. Не может быть! Ведь уже была половина двенадцатого! Он поднес часы к уху: так и есть! Стоят! Наверное, зря он надел это старье. Болтушко несколько раз с силой тряхнул рукой. Часы очнулись и громко затикали: так, словно ничего и не случилось. Казалось, они говорили: "Не сердись, хозяин! Сейчас догоним!" Болтушко со злостью посмотрел на тонкие позолоченные стрелки: "Ух! Чертова рухлядь!"

Краем глаза он увидел какое-то движение на стоянке: с дороги медленно съехала белая "копейка" с литыми дисками и тонированными стеклами. Она проехала позади мальчишки и остановилась чуть левее, там, где высокие деревья отбрасывали прохладную серую тень.

"Черт!" – сердце у Болтушко отчаянно забилось. "Это они!"

Он посмотрел в видоискатель камеры: машина стояла на самом краю кадра, но все-таки была видна. Наводить камеру заново не было времени: уж очень тщательно он ее закрепил. "А!" – махнул рукой Болтушко: "Надо бежать!" – и помчался назад, не разбирая пути.

Добежал до места, где стояла его машина, и на четвереньках пополз через канаву. Огляделся: никого. Тогда он решительным броском пересек дорогу и оказался рядом с машиной. Запрыгнул на сиденье и завел двигатель.

"Если спросят, почему подъехал с другой стороны, скажу – заблудился", – решил Болтушко.

Он включил заднюю передачу и, сильно газуя, выбрался на асфальт. Развернулся и поехал по направлению к стоянке.

От волнения его пробрала дрожь и засосало под ложечкой. Алексей Борисович нащупал лежащую в нагрудном кармане пачку долларов, а в кармане джинсов – газовый баллончик. Надел темные очки – ему казалось, что так он выглядит "круче". Пригладил торчащие волосы и с сомнением посмотрел на себя в зеркало: может, он все-таки похож на бандита?

* * *

РЕМИЗОВ.

Суббота. Ремизов давно заметил, что выходные для него – мертвые дни. Как правило, информаторы не назначали встречи в субботу и воскресенье: Москва пустеет, и человек становится виден, как на ладони.

Ремизов сильно скучал в такие дни. Он не знал, чем себя занять. Писать просто так он не любил, считая это занятием для идиотов.

Больше всего он презирал писателей, строчащих всякую детективную чушь: высасывают из своих двадцати пальцев глупость несусветную. А некоторые и пальцами не ограничиваются: используют для вдохновения любые доступные средства.

Между тем реальная жизнь просто напичкана сюжетами, гораздо более головоломными и захватывающими, нежели самые "крутые" романы. Уж кто-кто, а Ремизов это знал хорошо. В жизни всегда интереснее, чем в книжке: действия героев более четкие, продуманные и решительные. Это и понятно: одно дело – погибнуть на бумаге, и совсем другое – по-настоящему. Уйти из мира живых. Сгинуть навсегда. Быть может, в страшных муках, вдали от родных и близких, и быть закопанным где-нибудь в подмосковном лесу. Нет! В жизни нельзя расслабляться ни на минуту – цена ошибки слишком велика. Отдать концы на тридцатой странице или окочуриться на шестидесятой – принципиальной разницы нет, а вот умереть в действительности все-таки лучше в шестьдесят лет, чем в тридцать. (Хотя, наверное, и в шестьдесят не очень приятно.)

Ремизов ценил журналистику только как средство отображения

реальных событий реальной жизни, напрочь отвергая в своих статьях какой бы то ни было литературный стиль. Он полагал, что его фамилия, стоящая перед заголовком – это и есть стиль. Возможно, он был прав.

* * *

А сегодня как раз суббота – скучный день. С материалом о Плотниковой не получилось, а больше писать было не о чем. Пока не о чем. Тому, что сказал Бурлаков, он не очень-то поверил: сколько раз так бывало – информатор клялся и божился, что принес настоящую "бомбу", а на деле оказывалось – ничего особенного. Да и что там может быть особенного: кто только не писал про этот СПИД? Неужели можно придумать что-то новое? Вряд ли. Эта тема облизана и обсосана со всех сторон. Ну, расскажет ему этот безумный ученый – как там его, Евгений Алексеевич, что ли? – про то, что изобрел вакцину против СПИДа. Облагодетельствовал человечество. Ну и молодец! Но кому это интересно? Да никому!

Ремизов бесцельно слонялся по квартире. Он включил телевизор. Посмотрел пять минут. Выключил.

Заняться было абсолютно нечем. Даже есть не хотелось. И спать тоже.

* * *

Ремизов ненавидел это вынужденное безделье: оно приносило скуку. Но скука – это еще полбеды. С недавних пор скука стала нагонять на него тоску. А для тоски имелась причина.

Так они и мучили его, эти выходные. То, что принято называть иноязычным словом "уик-энд", Ремизову представлялось как пика с загнутым крючком на конце: входит легко, а обратно – никак.

Вечер пятницы возвещал о надвигающемся безделье, в субботу утром появлялась скука, а уж к обеду липкая и неотвязная тоска овладевала всем его существом – Ремизов вспоминал о Наде. И все. Куда только девался бравый и неустрашимый циник, величайший провокатор и обличитель Ремизов Андрей Владимирович! Он расплывался до состояния незастывшего желе, ходил мрачнее тучи и малодушно думал о рюмке водки. (Хотя, конечно, дальше мыслей дело не заходило – Ремизов был педантом и внутренне очень дисциплинированным человеком.)

В воскресенье он начинал сердиться на нее. Он злился и проклинал тот день, когда встретил эту чертовку Надю. Он вытаскивал ее фотографии и пытался найти в ней изъяны. Фотографии играли чисто символическую роль, они были нужны Ремизову только как подтверждающие документы или свидетельские показания (сказывалась излишняя обстоятельность натуры), ведь Надино лицо и тело – включая и то, что обычно скрыто под одеждой – он знал наизусть.

С изъянами, правда, выходила путаница: то ли их оказывалось слишком много, то ли это были вовсе не изъяны. В конце концов, редко же бывает так: "я люблю тебя, потому что ты красивая", чаще – "ты красивая, потому что я тебя люблю".

Однако фотографии делали свое черное дело – и Ремизова одолевали воспоминания.

* * *

Его роман с Надей был очень бурным, но скоротечным. Впрочем, он и не признавал других – Ремизов не любил долгое сопротивление.

Он довольно быстро добился своего, но странная штука – это не выглядело безоговорочной победой.

Некоторые женщины забивают себе голову всякой ерундой: меня, мол, надо завоевать – не просто же так; и если вдруг не могут оказать достойного сопротивления, то страшно себя клянут и сильно переживают, и глядят на мужчину, как побитые собаки, беспрекословно его слушаются и тихонько ненавидят.

С Надей вышло совсем по-другому: она была настолько пластична, что заполняла собой все пространство, не занятое Ремизовым. Между ними не было никакого зазора, они абсолютно плотно прилегали друг к другу. Надя с готовностью принимала любые формы: так, что Ремизов не чувствовал противодействия – напротив, она словно бы являлась его продолжением. Не отражением – ни в коем случае! – потому что отражение надоедает в первую очередь, но продолжением – тела, мыслей, чувств.

Казалось, что у нее нет углов, и как бы Ремизов ни пытался утвердиться – почти в буквальном смысле этого слова, она все обращала в мягкость и нежность.

К этому быстро привыкаешь – каждый, кому посчастливилось знать такую женщину, охотно с этим согласится.

Привыкаешь, словно к удобной разношенной обуви: пока она есть, даже не задумываешься, что может быть как-то иначе; но стоит ей исчезнуть – и все, пропал!

Вот так и с Надей.

* * *

Очень скоро Ремизов ей… приелся, что ли. Он выбрал амплуа героя, и в этом заключалась его ошибка: невозможно постоянно быть героем – без перерывов на сон и на обед. Повседневное геройство – одна из форм занудства.

 

Это все равно что каждый день дарить женщине цветы: сегодня – "ах, ах, какие красивые!", завтра – "зачем же было тратиться?! но все равно приятно!", послезавтра – "право же, ни к чему… еще предыдущие не завяли…" и так далее. А что будет через год? "Боже мой, ведь еще припрется этот идиот со своими лютиками! Куда их ставить – ума не приложу! Лучше бы он на те деньги, что потратил, купил холодильник и стиральную машину в придачу! Или сделал бы себе пластическую операцию, а заодно уж и зубы приличные вставил!"

Одним словом, изменять можно всем, кроме чувства меры: мало того, что это бессмысленное, так еще и очень опасное занятие.

* * *

Они стали реже встречаться. А потом еще реже. И тогда Ремизов начал помаленьку понимать, что же на самом деле является для него ценным, а что – нет. И что слава "самого скандального" журналиста не стоит ничего, а работа хороша только тем, что позволяет на какое-то время отвлечься и не думать о… А как о ней не думать?

"Надо влюбиться. Найти другую женщину", – решил он. Казалось бы, чего проще? Ан нет. У других была масса достоинств, а недостаток – только один: они были другими. Все вместе и каждая по-своему. Но другими.

Как человек пунктуальный, методичный и склонный к сугубо рациональному мышлению, Ремизов много времени проводил в раздумьях, стараясь понять: что же он больше всего любит в Наде? И понял: запах.

Запах – вот что мы любим в женщине крепче всего. Не больше всего и не сильнее всего, но крепче. Движения, походка, жесты – это первые сигналы, которые воспринимает мужчина. Еще издалека. Глаза, голос, вздымающаяся грудь – это уже вторые сигналы. Чтобы их заметить, нужно подойти поближе.

Но этого мало, чтобы понять, твоя это женщина или нет. Нужен запах. Надо подойти осторожно сзади и ощутить ее запах: там, где шея, там, где густые волосы струятся по плечам, там, где волны обтягивающего воздуха, разрываясь, выплескиваются через вырез в платье, принося с собой запах разгоряченного тела. И сразу станет понятно – то ли ты будешь весело смеяться, глупо шутить и щипать ее за икры, а назавтра и не вспомнишь, как зовут, то ли ты навсегда при одном лишь виде ее обречен дрожать, бледнеть, заикаться, катастрофически глупеть и бояться, что самый мимолетный взгляд, самое пустяковое слово и малейшее ее движение может быть обращено не к тебе, а к другому. Боже, какая мука: хочешь впитать ее всю, до последней капли, а она улыбается какому-то козлу!

* * *

Суббота. Близилось время обеда. Скука утекала, уступая место тяжелой тоске.

Между ними не было разрыва как такового: просто он стал ей неинтересен. Перенести это гораздо тяжелее, чем откровенный скандал. Разрыв подразумевает несогласие во взглядах – ну, поссорились два человека, что ж тут такого? По крайней мере, всегда остается надежда, что ты был прав.

А потеря интереса означает смерть еще при жизни. То есть вроде бы живой: ходишь, дышишь, что-то говоришь, но на самом деле тебя словно бы и нет: умер. В том космосе, который называется "другой человек", для тебя больше нет места.

Ремизов вспомнил один эпизод: смешной и в то же время показательный. Дело было… примерно полгода назад. К тому времени, надо признаться честно, Ремизов уже перестал интересовать Надю. Она каждый раз находила какие-то отговорки, в мягкой форме, но твердо отвергая все его предложения. Выглядело это примерно так: он звонил ей на работу, караулил у входа, бродил рядом с домом, рискуя быть замеченным Алексеем Борисовичем, – словом, искал встречи. Иногда ему везло: тогда он хватал ее за руки и просительно заглядывал в глаза: "Давай, пойдем куда-нибудь… Пойдем ко мне… Пойдем куда захочешь. А?"

Но Надя неизменно улыбалась и отвечала, что как раз сегодня она не может: день рождения у подруги, или с мужем собрались в театр, или срочно нужно написать материал и так далее. Ремизов начинал сердиться и упрекать ее: "Ты никогда не можешь! Когда бы я ни пришел, ты никогда не можешь! Ты больше не любишь меня?!", а Надя снова улыбалась: "Ну, зачем ты обобщаешь? Просто сегодня – я не могу. Рада бы, но не могу. Давай в другой раз." Быстро целовала его в щеку и убегала. Иногда, впрочем, разрешала подвезти ее до дома. И тогда у Ремизова появлялась возможность поговорить с ней – хоть немного.

В тот день Надя была чем-то расстроена. Ремизов пытался узнать, чем, но она не хотела объяснять. Тогда он робко спросил: "В "Пушкинском" показывают новый фильм. Может быть, сходим?" и, заранее предвидя ее ответ, добавил: "Не обязательно сегодня. Давай в любой день, когда ты будешь свободна. Там Брюс Виллис в главной роли. Тебе ведь нравится Брюс Виллис? Помнишь, какой он классный в "Крепком орешке"?"

Надя усмехнулась: "Конечно, Брюс Виллис – отличный мужчина. Но как раз в "Крепком орешке" мне он совсем не нравится. Весь фильм бегает в этой плебейской майке…". Она покачала головой.

Ремизов опешил. Дело в том, что сам он всегда носил майку – привычка.

Но ведь и Надя об этом прекрасно знала. Или, может быть, уже забыла?

"Ну почему же плебейской?" – робко поинтересовался он.

Надя вздохнула с досадой и слегка скосила в его сторону лукавые глаза: "Ну как почему? Андрей! Ты видел хотя бы одного аристократа в майке?"

Что можно ответить на такой вопрос? Да стоит ли вообще отвечать? Где ему, здоровому и здравомыслящему мужчине, правильному и незатейливому, спорить с женщиной, сотканной из парадоксов – маленькой, хрупкой и чертовски обаятельной?

Ремизов еще раз улыбнулся, вспоминая этот смешной случай: ну и как же ее не любить, Наденьку-то?

* * *

Он ходил по квартире, пытаясь найти себе занятие. Честно говоря, дела были: постирать джинсы, погладить брюки и рубашку, разобраться в бумагах на столе, съездить на рынок, купить новые ботинки, – но все это были не те дела. Ни одно из них не могло бы захватить его целиком.

Он метался вокруг телефона, постепенно сужая круги. Наконец решился: просто позвоню. Если подойдет Болтушко, повешу трубку. Определителя у них нет, только автоответчик. Параллельного телефона тоже нет.

Он взял серый аппарат с наполовину стершимися цифрами на кнопках и подтянул провод в комнату. Лег на кровать – ему показалось, что лучше будет говорить лежа – и, замирая, набрал номер. Ее номер.

Трубка откликнулась длинными гудками. Он внезапно заволновался. По спине пробежал какой-то холодок и руки покрылись "гусиной кожей".

Это ожидание было невыносимым. Гудок… еще один… Он весь собрался, сжался в комок. Левой рукой прижимал к уху мембрану, а правой беспорядочно шарил по покрывалу. Схватил пульт телевизора. Включил…

На экране замелькали гоночные болиды – транслировали квалификационные заезды перед очередным этапом "Формулы-1". Огромные колеса, растяжки и амортизаторы подвески, рев мощных движков и дрожащий разноцветный шар гоночного шлема над пластиковым кокпитом. На причудливой асфальтовой змее пятикилометровой трассы – двадцать человек, сжимающих в своих шальных руках, затянутых в красивые перчатки, несколько мгновений собственной жизни – до следующего опасного поворота.

– Але! – это Надя. Ремизову показалось, что она была уставшая, невыспавшаяся, чем-то расстроенная, о чем-то жалеющая… А может – просто показалось; разве можно все это понять и почувствовать за две секунды, услышав только одно короткое птичье слово.

– Але! – поспешно ответил он, словно боялся, что Надя сейчас повесит трубку. – Здравствуйте, Надежда Викторовна! Это я! – он бодрился и пытался шутить. И тут же мысленно обругал себя за это – надо быть естественнее.

– А-а-а… – протянула Надя. Несколько разочарованно. Или просто устало?

"Да, просто устала. Милая моя девочка. Устала за неделю…" – подумал Ремизов.

– Как дела? Что делаешь? – почему-то в конце каждой фразы у него прорывался короткий глупый смешок, до того короткий, что более походил на шумный выдох: "Ха! Ха!"

– Да так… Отдыхаю по хозяйству… – Надя была немногословной.

Ремизов сжал телевизионный пульт: выключил звук. Яркая машинка, уменьшенная расстоянием до размеров игрушечной, входила в напряженный поворот. Это же квалификация: главная задача – максимально быстро пройти круг. Соперники не мешают – раздельный старт.

На прямой скорость – около трехсот тридцати, шестая передача. Позднее торможение, короткий увод рулем наружу поворота, скорость – сто восемьдесят, четвертая передача. Чуть срезает, внутренние колеса подпрыгивают на небольшом уступчике, размеченном белой краской. Белые полосы – в черных следах жженой резины…

– Ты одна? Мы можем поговорить? – получилось немного заискивающе, надо не так, надо чуть-чуть свысока, не терять достоинства… И тут же обругал себя: с достоинством, говоришь? Идиот! Это же не она тебе, а ты ей звонишь! Кретин!

– О чем? – интонация нисходящая. Не то, чтобы: "Да-да, конечно! О чем? Да все равно!", а прямо противоположное: "Разве нам есть о чем поговорить?"

Обиделся. На ее интонацию и на свои мысли:

– А что, разве нам не о чем поговорить?

– О чем, Андрей?

Злость на нее – чертова дура! Потом – на себя: если знаешь, что она дура, зачем тогда звонить?! Потом – страх, досада, горячий пот и едва ли не слезы.

– Ну… Вообще так. Поболтать, как два старых знакомых. Просто так, по душам. Как поживает твой суженый? – все, разговор не получился. Вот-вот оборвется. Секунды утекают, как сквозь пальцы. Ничего не изменишь! Надо было сразу же закричать: "я люблю тебя!", а потом уже здороваться. Теперь – все. Разговор не получился. Исправить невозможно. И этот дурацкий вопрос про мужа. Да какое ему дело до мужа? Ну зачем? Зачем все так глупо?

– Ничего. Уехал на задание. Говорит, ведет какое-то расследование.

– Ого! – "тьфу! Гадость! Как наиграно!" – Алексей Борисович пошел в гору?! – "заткнись, убогий! Зачем ты пытаешься плюнуть ему в спину? Да какой бы он ни был из себя раздолбай, однако же по три раза на дню может иметь то, о чем ты только мечтаешь, онанируя в сортире! Плебей! Всю жизнь тебе в майке ходить!"

– Конечно. А почему тебя это удивляет? Он хороший журналист, – без апломба, но со значением.

– Ну конечно… Просто отличный, – с тщательным ехидством. "Ну почему ты не можешь остановиться? Ну чего тебя несет?"

Там, в телевизоре, тоже что-то случилось. Показалась струя белого дыма, машину закрутило, выбросило на гравий, и, подпрыгивая, она понеслась прямо в стену…

– Ты извини, Андрюша. Я не могу сейчас говорить. Я что-то неважно себя чувствую, и Алексей вот-вот должен вернуться, а у меня еще обед не готов…

…если бы она и дальше летела прямо, то у пилота еще был бы шанс выжить, потому что она направлялась в отбойник, сооруженный из груды использованных покрышек…

– Что, у тебя месячные? – нарочито грубо, просто по-хамски, но с некоторой заявкой: мол, вспомни – и я тебя…, и ты подо мной…, и потом еще…

Уже наплевать на все, лишь бы тебе тоже было больно, хотя бы на сотую долю того, как сейчас больно мне. Больно потому, что я такой идиот, потому… Потому, что ты меня совсем не любишь…

– Нет, они закончились позавчера. И потом, я в последнее время уже не мучаюсь, как прежде. Так, в первый день только – самую малость. Ну ладно, пока. Ты звони иногда. Только не домой, а на работу, ладно? У тебя-то все нормально?

– Да. Помаленьку…

…но машина была неуправляема. Она еще на асфальте была неуправляема – сломался кронштейн заднего спойлера, и гигантская сила, прижимавшая колеса к покрытию, моментально исчезла. А на гравии вообще любые действия были бессмысленными. Болид продолжал лететь, описывая пологую дугу, пробил деревянное ограждение и врезался в тот фрагмент бетонной стены, который не был защищен отбойником…

И рука была крепка, и движения точны, но не повезло – вот и не удержал жизнь в ладонях…

Удар…

Короткие гудки…

* * *

КОЛЬЦОВ.

Секундная стрелка, сделав полный оборот, взошла в зенит ежеминутной орбиты, отмеченный числом 12, и снова начала падать: постепенно, шаг за шагом, дергаясь при этом всем своим изящным телом.

Минутная дернулась было за ней, но, поскольку была гораздо толще, смогла сделать только один шаг и сразу же остановилась, запыхавшись.

Часовая, их старшая сестрица, неподвижно лежала, вытянув короткое тучное тело по направлению к цифре 4. Для младших стрелок это всегда оставалось загадкой: когда же толстушка успевает пробежать свой круг?

Начало пятого. Проведя в "присутствии" – так он шутливо называл офис фонда "Милосердие и справедливость" – четыре часа, Кольцов засобирался. Не домой, нет: дома его никто не ждал; Кольцов вызвал водителя и предупредил, что в пять они должны быть в Останкино.

 

Водитель, немногословный крепкий парень по имени Сергей (Макаев даже пошутил однажды: "Раньше русских называли Иванами, а теперь надо называть Сергеями" – довольно точный взгляд со стороны), молча кивнул. В Останкино так в Останкино. Маршрут знакомый.

С тех пор, как шеф закрутил роман с этой молодой журналисткой, Надей, они часто ездили в Останкино. Они приезжали туда к пяти часам – обычно в это время Надя уже заканчивала работу (если не делала в городе какой-нибудь срочный сюжет).

Всякий раз Кольцов дарил ей цветы: это выглядело шикарно. Проезжая мимо цветочного магазина, или ларька, или просто мимо продавца цветов на перекрестке, он командовал водителю остановиться, доставал деньги – каждый раз одну и ту же сумму – и говорил:

– Сережа! Купи, пожалуйста, самых лучших на все. Чтоб без сдачи. И пусть завернут хорошенько, а то накапает воды на сиденье или мне на штаны.

Костюмы Сергей Иванович и впрямь носил дорогие.

Водитель послушно кивал и молча – он почти все делал молча – шел за букетом.

К пяти часам роскошный "Мерседес" неспешно подкатывал к огромному зданию со стенами серого цвета и лениво застывал невдалеке от главного входа, греясь на солнышке и поблескивая солнечными вспышками, отражавшимися в огромных хрустальных фарах.

Наконец выходила Надя. Тогда Кольцов говорил шоферу:

– Посигналь.

Надя, привлеченная звуком клаксона, начинала озираться по сторонам, отыскивая знакомую машину: свободных мест на стоянке перед телестудией никогда не было, поэтому водителю приходилось ставить машину где получится.

Увидев кольцовский "Мерседес", Надя застывала на месте – пропускала знакомых, прощалась с ними до завтра и ждала, когда же они все наконец уйдут.

Убедившись, что никто за ней не наблюдает, Надя быстро ныряла в

глубь кожаного чрева, на заднее сиденье, и оказывалась в нежных объятиях подушек кремового цвета, а потом и в объятиях – почти таких же нежных – самого Кольцова.

Они несколько раз быстро целовались, и Надя прятала головку у него на груди; правой рукой он обнимал ее худенькие плечи, а левой – брал букет и осторожно, чтобы не закапать брюки, проносил его над собой и клал Наде на колени: "Это – тебе", – со значением говорил он, заодно разглядывая, что Серега купил на этот раз.

"Спасибо", – почти шепотом отвечала Надя и съеживалась у него под рукой, становилась совсем маленькой, хрупкой и беззащитной: при желании он мог положить ее во внутренний потайной карман своего пиджака.

Далее все шло своим чередом, как по накатанной колее: сначала ресторан, потом – домой: коньяк, фрукты, мороженое, и затем – постель.

Кольцов знал четыре позы и каждый раз использовал все, но в разной последовательности. Себя он считал тонким знатоком секса и думал, что неотразим.

Надя все так же покорно прятала голову у него на груди и собственной инициативы никогда не проявляла, зато исправно всхлипывала, вскрикивала и постанывала, что сильно укрепляло Кольцова в мысли, что он – "мужик шикарный", "настоящий мужчина", "вымирающий вид", "покоритель женских сердец" и так далее: в такие моменты он придумывал себе множество хвалебных эпитетов.

Так продолжалось уже два месяца – время, вполне достаточное для того, чтобы одному из любовников стало скучно.

* * *

А первому стало скучно Кольцову, что естественно – так устроены все мужчины: если им долго не дают желаемого – они недовольны, дают быстро – снова недовольны, если девушка неопытна – им неинтересно, если чересчур опытна – непременно шлюха, – одним словом, тоска по идеалу приводит мужчин в состояние вечного движения. Хорошо это или плохо?

Кто может ответить однозначно? Женщинам это, конечно же, не нравится, но их реакция вполне предсказуема – различия между полами очевидны даже при беглом внешнем осмотре. С другой стороны, именно так обновляется генофонд.

В этом вечном мужском поиске есть нечто изначально трагическое: ведь идеал расплывчат настолько, что становится абсолютно неразличимым; поиск ведется практически вслепую, наудачу, наугад; "я не знаю, что именно я ищу, но непременно узнаю, как только увижу"; поиск ради поиска – так поддерживается постоянное движение; "каждая последующая хуже предыдущей" – закономерный финал.

* * *

Не доезжая до Останкино, Кольцов понял, что не хочет сегодня видеть Надю.

– Разворачивайся! – сказал он водителю. – Едем домой. Что-то я немного устал…

Сергей молча кивнул и включил левый поворотник.

* * *

Довольно быстро – несмотря на час пик и повсеместные пробки – они подъехали к дому Кольцова. Он тяжело вздохнул, повертел в руках ненужный букет и кинул его на переднее сиденье, к водителю:

– На, подаришь кому-нибудь.

Обычно председателя фонда "Милосердие и справедливость" везде сопровождал телохранитель, но на время амурных свиданий Кольцов его отпускал. Поэтому он сказал шоферу:

– Поезжай, я потом тебе на пейджер скину, во сколько завтра надо быть здесь, – хлопнул дверцей и пошел по направлению к подъезду.

– Козел, – сквозь зубы процедил водитель и мягко тронулся с места.

* * *

Кольцов смело входил в темные подъезды – один, без охраны. Да и кого ему было бояться? Прикрытый с одной стороны "чеченцами", а с другой – опричниками майора Прокопенко, он особо не заботился о собственной безопасности. К тому же не было никакого смысла на него давить – Кольцов являлся лицом чисто номинальным и ничего не решал.

* * *

Он со злорадством вспомнил, как на них однажды пытались "наехать". Офис фонда "Милосердие и справедливость" только-только открылся. Штат был совсем небольшой: Кольцов – руководитель, его секретарша, два профессиональных бездельника, которые были оформлены почему-то как "менеджеры" и уборщица.

Еще было несколько человек из "чеченской" бригады, которые числились сотрудниками, но появляться на работе каждый день им не было никакого смысла.

Офис располагался в маленьком особнячке в одном из тихих переулочков в районе Бронных улиц – где-то между Малой и Большой.

Примерно через неделю после открытия офис навестили несколько ребят характерной внешности – неброской и запоминающейся одновременно. Старший с ухмылочкой прошел в кабинет Кольцова и сел напротив него. Лица его Кольцов не запомнил, помнил только, что у него очень дурно пахло изо рта. Настолько дурно, что Кольцов был вынужден закурить, лишь бы перебить чем-нибудь этот противный запах.

Говорили очень вежливо; старший интересовался, чем новоиспеченный фонд собирается заниматься, да какие источники финансирования, а потом – между делом – предложил свои услуги в области охраны.

И вроде бы между делом, но довольно настойчиво.

Кольцов объяснил, что они в охране не нуждаются. Старший нехорошо улыбнулся и сказал, что в охране нуждаются все. Кольцов повторил, что они – не нуждаются, потому что у них охрана уже есть.

Старшего это почему-то разозлило. Он перегнулся через стол и, брызгая капельками желтой слюны, выдвинув вперед нижнюю челюсть, быстро забормотал, что если Кольцов "гонит порожняк", то он ему "кишки выпустит", что он хочет "забить стрелку с его крышей", "перетереть вопросы" и все в таком духе.

С трудом сдерживая брезгливость, Кольцов согласно кивнул и сказал: "Понятно, понятно. Когда и где вы хотите встретиться?"

Старший ответил: "Завтра здесь, в это же время."

Поднявшись, мафиози вышли, по пути разбив цветочный горшок и сунув по морде одному из "менеджеров" – просто так, от нечего делать.

Кольцов тут же позвонил Прокопенко и Макаеву. Немногословные подчиненные майора прибыли через двадцать минут. Опросили всех, забрали пленку с видеозаписью (в офисе было несколько камер скрытого наблюдения) и уехали. Пообещали приехать назавтра в назначенное время.

"Чеченцы" вообще приезжать не стали. Макаев заверил Кольцова, что "все будет нормально".

На следующий день, когда вчерашние нежданные визитеры снова появились в офисе, их ждал сюрприз.

В кабинете за столом Кольцова скромно сидел молодой человек с пухлой папкой под рукой. Он окинул профессиональным взглядом всех сразу – вроде бы мельком, но каждый почувствовал, что молодой человек посмотрел в глаза именно ему и, чтобы не терять понапрасну время, вытащил из кармана удостоверение.

– Садовников! – окликнул он старшего. – Иди сюда, посмотри!

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50 
Рейтинг@Mail.ru