bannerbannerbanner
О большой стратегии

Джон Льюис Гэддис
О большой стратегии

Полная версия

Но и в том, чтобы следовать советам «лисы» Артабана, были свои риски. Он мог предупредить Ксеркса, что ожидает его на другом берегу Геллеспонта: выпиваемых реках, голодных львах, внезапных штормах, озлобленных местных жителях, неистовых бойцах, загадочных предсказаниях, яростных гребцах и тех, кто утонет, не умея плавать: поскольку причины всего этого были постижимы, их следствия были предсказуемы. Но только о частностях, поскольку даже самый внимательный наблюдатель не может предвидеть, как они повлияют на ситуацию в совокупности. Действуя совместно, малые вещи могут давать непредсказуемо большие результаты – и все же лидеры не могут позволить неопределенности парализовать себя. Они должны казаться знающими, что делают, даже если это не так.

Ксеркс довел этот принцип до беспощадной крайности. Когда лидиец Пифий дал царю все войско и всю казну, которые тот потребовал для своего похода, кроме своего старшего сына, которого просил оставить при нем, Ксеркс нашел незабываемый способ продемонстрировать твердость своих намерений: он велел рассечь юношу пополам, а затем приказал своей армии пройти между окровавленными половинами его тела[24]. Это не оставило сомнений касательно решимости Ксеркса, но эта (в буквальном смысле слова) красная черта отрезала ему путь обратно. Теперь он едва ли смог бы передумать, даже если бы захотел.

Трагедия Ксеркса и Артабана заключалась в том, что каждому из них не хватало качеств другого. Царь, подобно «ежам» Тетлока, способен был держать внимание слушателей, но то и дело попадал в ямы. Его советник, подобно «лисам» Тетлока, обходил ямы, но не мог удержать аудиторию. Ксеркс был прав. Стремясь предвидеть все, рискуешь не достичь ничего. Но прав был и Артабан. Если ты не подготовился ко всему, что может случиться, что-то из этого всего обязательно случится.

VI

Ни Ксеркс, ни Артабан, таким образом, не прошли бы тест на «первоклассный ум», который Ф. Скотт Фицджеральд определил в 1936 году как «способность одновременно удерживать в сознании две прямо противоположные идеи и при этом не терять другой способности – действовать»[25]. Возможно, что в этих словах Фицджеральда не было ничего, кроме упрека, адресованного самому себе. Его писательская карьера к этому времени была уже на закате, а через четыре года он умер от алкоголизма, болезни сердца и горечи забвения, которое было еще мучительнее из-за былой славы. Ему было всего 44 года[26]. Но таинственная многозначность этого афоризма, как и афоризма Берлина о «лисах» и «ежах», сделала его бессмертным. Ему позавидовал бы сам дельфийский оракул[27].

Одна из возможных интерпретаций этой определенной Фицджеральдом оппозиции состоит в том, чтобы использовать лучшие и отбрасывать худшие аспекты каждой из двух противоположностей, то есть искать именно тот компромисс, который не удался Ксерксу и Артабану двадцать четыре века назад. Но как это возможно? Легко понять, что два ума могут прийти к противоположным выводам, но как противоположности могут мирно уживаться в уме одного человека? Этого явно нельзя было сказать об уме самого Фицджеральда, прожившего такую же мучительную жизнь, как Толстой, но вдвое более краткую.

Лучший ответ на этот вопрос дал, как это ни парадоксально, Берлин, посвятивший значительную часть своей более продолжительной и счастливой жизни примирению конфликтов, существующих в отдельных умах. В мире, который предстает перед нами в обычном опыте, писал он, мы сталкиваемся с выбором между «конечными целями, претендующими на абсолютность, и, осуществляя одну из них, неизбежно жертвуем другой». Мы реже выбираем между явными альтернативами – например, добром и злом, и чаще – между одним и другим благом, которые мы не можем иметь одновременно. «Можно заботиться о спасении души, можно создавать великое и славное государство или ему служить, – писал Берлин, – но нельзя заниматься и тем и другим одновременно». Или, выражаясь языком, понятным любому ребенку, ты не можешь съесть все вкусняшки, полученные на Хэллоуин, чтобы тебя потом не стошнило.

Мы решаем эти дилеммы, растягивая их во времени. Мы стремимся к одним целям сейчас, другие откладываем на потом, а третьи признаем недостижимыми. Мы выбираем, что чему соответствует, а потом решаем, чего и когда мы можем достичь. Это может быть непросто: Берлин подчеркивал «необходимость и мучительность выбора». Но если бы исчез выбор, добавлял он, вместе с ним исчезла бы и «свобода выбора», и, следовательно, свобода как таковая[28].

Как же тогда нам быть с утверждением Берлина в его эссе о Толстом, что «люди вообще» делятся на «лис» и «ежей»? Должны ли мы определять себя как «лису» или «ежа», как Тетлок просил своих экспертов? Берлин признал, незадолго до смерти, что это необязательно. «Некоторые люди не являются ни „лисами“, ни „ежами“, а некоторые являются и тем, и другим». Он просто играл в «интеллектуальную игру». Остальные же восприняли это слишком серьезно[29].

Это объяснение имело смысл в общем контексте мысли Берлина, ибо о каком выборе могла бы идти речь, если бы мы сидели, подобно животным, по клеткам[30] своих категорий (что делало бы наше поведение совершенно предсказуемым)? Если, как утверждал Фицджеральд, уму необходимо видеть противоположности, если свобода есть выбор, как считал Берлин, то приоритеты нельзя расставить заранее. Они должны отражать, кто мы есть, но вместе с тем и переживаемый нами опыт: мы могли бы знать заранее первое, но не всегда второе. Нам необходимо сочетать в пределах одного сознания (нашего собственного) свойственное «ежам» чувство направления и свойственную «лисам» восприимчивость к происходящему вокруг. Сохраняя при этом способность действовать.

VII

Но где – кроме как в переиначенном названии произведения Джейн Остин – можно найти такое соединение «разума и чувствительности»? Она дает нам подсказку, ибо только повествование способно показать развитие дилеммы во времени. Недостаточно представить варианты выбора как срезы под микроскопом. Нам нужно видеть процесс изменения, и мы достигаем этого только воссоздавая прошлое в историях, биографиях, поэмах, пьесах, романах или фильмах. Лучшие из них делают изображение и более резким, и более туманным: они спрессовывают происходящее, чтобы яснее показать границу между научением и развлечением, и вместе с тем размывают ее. Другими словами, они представляют собой драматизации. А главное требование к драматизации – она не должна быть скучной.

Фильм Стивена Спилберга «Линкольн» (2012) – это один из лучших образцов драматизации. В фильме показано, как президент, которого играет Дэниел Дэй-Льюис, стремится реализовать положение Декларации независимости о том, что все люди созданы равными: можно ли найти более похвальную цель для «ежа»? Но для того, чтобы отменить рабство, Линкольну нужно провести тринадцатую поправку через упирающуюся палату представителей, и здесь он совершает самые что ни на есть «лисьи» маневры. Он прибегает к сделкам, взяткам, лести, выкручиванию рук и прямой лжи: зритель почти чувствует в зале запах табачного дыма, висящего во всех помещениях по ходу фильма[31].

 

Когда Таддеус Стивенс (Томми Ли Джонс) спрашивает президента, как он может применять для достижения столь благородной цели столь низкие приемы, Линкольн рассказывает, чему научила его в юности работа землемера:

Компас прямо укажет тебе направление на север от того места, где ты стоишь, но ничего не скажет тебе о болотах, пустынях и ущельях, которые попадутся тебе по пути. Если, стремясь достигнуть намеченной цели, ты бросишься прямо вперед, и в итоге просто увязнешь в болоте, то какой тебе был толк от того, что ты знал, где север[32]?

Когда я смотрел этот фильм, у меня возникло странное чувство, будто рядом со мной сидит Берлин, который в конце этой сцены наклоняется ко мне и торжествующе шепчет: «Видишь? Линкольн знает, когда нужно быть „ежом“ (сверяясь с компасом), а когда „лисой“ (обходя болото)!».

На самом деле Линкольн, насколько мне известно, никогда ничего такого не говорил, а Берлин, к сожалению, не видел фильма Спилберга. Но в сценарии Тони Кушнера мы видим фицджеральдовское соединение ума, противоположных идей и способности действовать: Линкольн одновременно держит в уме долгосрочные устремления и текущие задачи. Он увязывает «лис» и «ежей» Берлина с его же центральной идеей о неизбежности – и непредсказуемости – выбора: Линкольн не может знать заранее, какие сделки ему нужно будет заключить, пока он не увидит, какие результаты принесут предыдущие. В фильме снова и снова большое увязывается с малым: Линкольн понимает, что итоги голосования в палате и, следовательно, будущее рабства в Америке запросто могут зависеть от того, кто получит должность почтмейстера в какой-нибудь деревне.

Таким образом, в «Линкольне» Спилберга показаны и развернутые во времени действия (Берлин), и сосуществование противоположностей в пространстве (Фицджеральд), и смена масштаба (может быть, Толстой?). Ведь оба Линкольна – и изображенный в фильме, и реальный, интуитивно понимали то, что старался показать нам Толстой своей эпической драмой: все связано со всем. Может быть, именно поэтому великий писатель, редко видевший «величие» в лидерах, посмертно вознес хвалу убитому президенту[33].

VIII

Переходы от одного масштаба к другому в «Войне и мире» по-прежнему изумляют читателей. Толстой переносит нас во внутренний мир Наташи на ее первом балу, Пьера, оказавшегося на дуэли и оставшегося в живых, князя Болконского и графа Ростова, самого сурового и самого снисходительного из отцов в современной литературе. Но затем масштаб меняется («камера» Толстого «отъезжает») и вместо деталей личной жизни людей мы видим целые армии, проносящиеся через Европу; потом новое приближение – и в фокусе оказываются командующие ими императоры и офицеры; еще более крупный план – и мы видим портреты обычных солдат, которые жили, шагали строем и сражались в этих армиях. После Бородино «камера» Толстого снова «отъезжает», показывая объятую пожаром Москву, затем приближается вновь, и мы видим людей, покидающих горящий город, и среди них – тяжело раненный князь Андрей, умирающий на руках у Наташи, которую он полюбил за три года и за сотню страниц до этого на ее первом балу.

Толстой словно говорит нам: смотрим ли мы на действительность сверху вниз или снизу вверх, на неопределенном количестве уровней существует бесконечное множество возможностей, и все они существуют одновременно. Некоторые из них предсказуемы, большинство – нет, и только и к их изображению может подступиться лишь драматизация, свободная от рабской зависимости от теорий и архивов, на которую обречены ученые[34]. И все же обычным людям чаще всего удается их уловить. В своем эссе о Толстом Берлин попытался объяснить, как это возможно:

История, и только история, только сумма конкретных событий, произошедших в определенном месте в определенное время, – сумма реального опыта реально существовавших людей в их отношении друг к другу и к трехмерному, эмпирически воспринимаемому физическому миру! Только здесь и следует искать строительный материал для настоящих ответов, которые понятны и без каких-то особенных чувств или качеств, не свойственных обычным людям[35].

Это довольно замысловатый пассаж даже для Берлина, который редко считал простоту изложения достоинством. Но мне кажется, что здесь он говорит о восприимчивости к окружающему, для которой одинаково важны время, пространство и масштаб. Ее никогда не было у Ксеркса, несмотря на все старания Артабана. Толстой приблизился к ней, пусть только в романе. Но Линкольн – у которого не было своего Артабана и которому не довелось прочесть «Войну и мир» – каким-то образом, кажется, достиг ее, идя путем обычного здравого смысла, столь необычного среди великих лидеров.

IX

Под здравым смыслом я имею в виду ту легкость, которая в большинстве случаев позволяет нам справляться с трудностями. Мы обычно знаем, куда направляемся, но постоянно корректируем свой маршрут, чтобы обойти неожиданные препятствия, в том числе те, которые ставят у нас на пути другие, двигаясь к собственным целям. Мои студенты, например, умудряются, не отрываясь от электронных устройств, которые, кажется, уже приросли у них к ладоням или ушам, ловко избегать столкновений с фонарными столбами, испуганными преподавателями и своими товарищами, передвигающимися таким же способом. Не все мы обладаем такой ловкостью, но нет ничего необычного в том, что наше сознание способно одновременно ощущать текущую ситуацию вокруг и сохранять долгосрочное ощущение направления. Мы живем с этими противоположностями каждый день.

Психолог Даниэль Канеман объясняет эту способность тем, что мы неосознанно используем мышление двух типов. «Быстрое» мышление интуитивно, импульсивно и зачастую эмоционально. Оно обеспечивает при необходимости мгновенное действие: благодаря ему мы не налетаем на предметы или не даем им налетать на нас. «Медленное» мышление осознанно, целенаправленно и, как правило, имеет логический характер. Оно не обязательно должно завершаться действием: это тот способ, которым мы постигаем явления. Тетлок усматривает аналогию этого различия в человеческом геноме и объясняет ее на примере зверушек Берлина:

«Лисы» оказались лучше приспособлены к выживанию в быстро меняющихся условиях, где преимущество получают те, кто быстро отказывается от плохих идей. «Ежи» оказались лучше приспособлены к выживанию в статичных условиях, где преимущество дает упорство в следовании однажды найденным верным формулам. Наш вид – homo sapiens – преуспел благодаря владению обеими моделями поведения[36].

Таким образом, мы обязаны своим существованием тому, что живы до сих пор, той скорости, с которой мы способны переключаться между быстрым и медленным мышлением – между поведением «лис» и поведением «ежей». Ведь если бы мы никогда не ушли дальше мнения о самих себе как о чем-то большом и целом, мы оказались бы даже не в болоте, о котором говорил Линкольн, а в битумных озерах вместе с мамонтами.

Но почему же такая гибкость не свойственна властителям? Почему на дальнем конце истории Ксеркс и Артабан так плохо понимали ее необходимость? Почему на ее ближнем конце эксперты Тетлока с такой готовностью относили себя либо к «лисам», либо к «ежам», но не к тем и другим одновременно? И почему мы считаем правление Линкольна выдающимся, если все, что он делал, обычные люди делают каждый день? Здравый смысл в этом отношении подобен кислороду: чем выше, тем его меньше. «С большой силой приходит большая ответственность», – напомнил Человеку-пауку дядя Бен в известной сцене,[37]– но также и опасность совершения глупостей.

X

Их и должна предотвращать большая стратегия. Я определю этот термин в контексте данной книги как соотнесение потенциально бесконечных устремлений с неизбежно ограниченными возможностями. Если вы ставите перед собой цели, которых нельзя достичь имеющимися у вас средствами, то рано или поздно вам придется ограничить масштаб ваших целей, чтобы они соответствовали вашим средствам. Расширение возможностей может помочь вам достичь большего числа целей, но не всех, поскольку цели могут быть бесконечными, средства же – никогда. Как бы вы ни провели эту линию, всегда останется какая-то связь между реальным и воображаемым (тем местом, где вы находитесь сейчас, и тем местом, куда вы хотите попасть). У вас нет стратегии, пока вы не соединили эти точки – как бы они ни различались – применительно к той конкретной ситуации, в которой вы действуете.

В какой же момент оказывается необходимым прилагательное «большая»? Это, на мой взгляд, связано с тем, что поставлено на карту. В вашей студенческой жизни не произойдет фундаментальных перемен, если вы поспите завтра утром на двадцать минут больше, а расплатой за это станет холодный сэндвич по пути на лекцию вместо горячего завтрака. Однако ставки возрастают, если учесть, чему вы учитесь на этих занятиях, как это связано с другими учебными предметами, какую вы выберете специализацию и какую затем получите степень, как вы можете использовать это в профессии и в кого вы можете влюбиться в процессе. Стратегии становятся крупнее, даже не выходя за пределы субъективного восприятия. Неверно говорить поэтому, что большая стратегия может быть у государства, но таковой не может быть у отдельного человека. Соотнесение обязательно не только во времени и пространстве, но и в масштабе.

 

И все же понятие «большой стратегии» традиционно ассоциируется с планированием и ведением войн. Это не удивительно, учитывая тот факт, что первые описания отношений устремлений и возможностей появились в связи с необходимостью проведения военных операций. «Помыслим, какое из дел сих последствие будет? – наставляет ахейцев мудрый Нестор у Гомера в критический момент затянувшейся осады Трои. – Может быть разум поможет»[38]. Но необходимость такого соотнесения восходит к гораздо более древнему прошлому – вероятно, к первому предку человека, прикидывающему, как заполучить желаемое при помощи имеющихся у него средств[39].

Если не считать жизни после смерти, то наиболее общим устремлением людей всегда было, безусловно, сохранение жизни. Все прочие задачи – от простых (поиск пропитания, крова и одежды) до самых сложных (управление великими империями) – требовали применения все более сложных стратегий. Определить, что является успехом, всегда было трудно, но здесь помогала сама ограниченность средств. Дело в том, что, хотя удовлетворение – это в конечном счете состояние сознания, для его достижения нужно потратить реальные ресурсы – именно поэтому всегда возникала необходимость соотнесения целей и средств, а значит, и стратегии.

XI

Так возможно ли научить большой стратегии или по крайней мере здравому смыслу, на котором она держится? Если Линкольн, формальное образование которого было меньше, чем у любого другого президента США, узнал все, что ему было нужно, из книг, которые подбирал сам, и из осмысления собственного опыта, то разве мы не можем поступать так же?[40] Ответ прост: Линкольн был гений, а большинство из нас – нет. Шекспира, судя по всему, никто не учил писать. Значит ли это, что учителя не нужны вообще?

Важно помнить еще и о том, что у Линкольна – как и у Шекспира – была целая жизнь на то, чтобы стать теми, кем они стали. У сегодняшних молодых людей нет этого времени: сегодня общество жестко разделяет этапы получения общего образования, профессиональной подготовки, карьеры в организации, управленческой работы в ней и жизни на пенсии. Это усугубляет проблему, на которую уже давно указывал Генри Киссинджер: «интеллектуальный капитал», накопленный лидерами прежде, чем они достигнут вершины, – это все, на что они могут опереться, будучи на вершине[41]. Теперь у людей меньше времени для освоения нового, чем было у Линкольна.

Получается, что именно высшая школа должна воспитывать умы студентов, пока она владеет их вниманием. Но и в академических кругах нет единства. Образовался разрыв между изучением истории и построением теории, хотя для соотнесения целей со средствами нужно и то и другое. Историки, понимая, что в их науке наиболее плодотворны исследования в специальных областях, обычно избегают обобщений, без которых не бывает теории: тем самым они лишают себя способов упрощения своей сложной материи, которые позволяют нам ориентироваться в ней. Теоретики, которым хочется, чтобы их воспринимали как «ученых», исследующих общество методами точных наук, стремятся к «воспроизводимости» результатов: это приводит к упрощению сложных вещей ради предсказуемости. Оба этих лагеря не учитывают взаимосвязи между общим и частным – между универсальным и локальным знанием – составляющие основу стратегического мышления. Кроме того, представители обеих групп слишком часто плохо пишут, усугубляя недостатки метода невнятностью изложения[42].

Есть, однако, и более старый способ, посредством которого история и теория действовали сообща. Макиавелли намекает на него в письме-посвящении к своему произведению «Государь». Превыше всего, пишет он, я ценю «познания мои в том, что касается деяний великих людей, приобретенные мною многолетним опытом в делах настоящих и непрестанным изучением дел минувших». Он изложил их квинтэссенцию в «небольшой книжке», которая позволила бы «[его светлости Лоренцо Медичи] за ничтожное время усвоить все выношенное мной [Макиавелли] на протяжении долгих лет среди стольких скорбей и опасностей»[43].

Карл фон Клаузевиц развивает метод Макиавелли более полно в своем монументальном, хотя и незавершенном, классическом труде «О войне»[44]. Сама по себе история, пишет он, представляет собой лишь долгую череду рассказов. Это не означает, что они бесполезны, поскольку теория, понимаемая как самая суть дела, избавляет вас от необходимости выслушивать их все снова. Для этого нет времени, когда вы готовитесь к битве или начинаете любое другое рискованное предприятие. Но вы не можете и просто бродить кругом, как Пьер у Толстого на Бородинском поле. Поэтому-то и нужно обучение.

Хорошо обученный солдат, безусловно, будет действовать эффективнее, чем совсем не подготовленный, но что есть «обучение» в понимании Клаузевица? Это способность пользоваться принципами, применявшимися в разное время и в разных местах, позволяющая вам понимать, что было и что не было действенно в прошлом. Затем вы применяете их к имеющейся ситуации, и здесь уже идет речь о масштабе. В результате вы имеете план, опирающийся на прошлое, привязанный к настоящему и направленный на достижение некоторой цели в будущем.

Сражение, однако, не развивается по плану во всех отношениях. Его результат будет зависеть не только от действий другой стороны – от «известных неизвестных», согласно знаменитой фразе бывшего министра обороны США Дональда Рамсфелда[45]– но и от «неизвестных неизвестных», то есть всего того, что может пойти не так еще до вашей встречи с противником. Все вместе эти факторы составляют то, что Клаузевиц называл «трением» – столкновение теории с реальностью, о котором много веков назад Артабан пытался предупредить Ксеркса у Геллеспонта.

Поэтому единственное решение состоит в импровизации, но это означает не просто придумывать решения на ходу. Возможно, вы будете придерживаться плана, возможно, вы его измените, а может быть, и полностью отвергнете. Но, каковы бы ни были неизвестные, отделяющие вас от цели, вы, подобно Линкольну, будете знать свой азимут. В вашей памяти будет целый арсенал вариантов действий, известных вам, говоря словами Макиавелли, благодаря опыту, приобретенному весьма дорогой ценой теми, кто жил до вас. Остальное зависит от вас.

XII

Суда, пересекающие Геллеспонт в наши дни, все еще соединяют поля сражений, как когда-то мосты Ксеркса: чуть южнее по азиатскому берегу находится Троя, а на европейском берегу, даже ближе – Галлиполи. Но сегодня это паромы, а перевозимые ими армии – туристы, пользующиеся тем, что поля сражений, разделяемые тридцатью веками, находятся лишь в пятидесяти километрах друг от друга. У них даже остается время для осмотра Троянского коня в Чанаккале – не подлинного, конечно, а элемента реквизита, оставшегося после съемок фильма 2004 года с участием Брэда Питта.

Открывающиеся им виды не так величественны, как зрелище, которое наблюдал Ксеркс со своего возвышения в 480 году до н. э., но позволяют сделать важный вывод: сегодня опыт реальных сражений приобрести сложнее, чем даже в недавнем прошлом. Чем бы это ни объяснялось: страхом того, что мировая война может уничтожить всех участников, возвращением малых войн, в которых ведущие их страны участвуют не так тотально, как раньше, или простым везением – сегодня на полях сражений оказывается меньше людей, чем в прошлом. Им на смену приходят туристы.

Но идея обучения, развитая Клаузевицем, сохраняет всю свою актуальность. Это лучшая защита от нарастания глупости стратегий с нарастанием масштаба задач: проблемы, которая возможна как в мирное, так и в военное время. Единственный способ совмещать явные противоположности планирования и импровизации – это учить здравому смыслу и умению понимать, когда следует быть «ежом», а когда «лисой». Где же, если не в армии или (лишь частично) в высшей школе или в профессиональной жизни после нее, сегодняшние молодые люди могут получить такое образование?

«Битва при Ватерлоо была выиграна на спортивных площадках Итона», не сказал, но определенно должен был бы сказать герцог Веллингтон, этот главный источник афоризмов Викторианской эпохи[46]. Ведь помимо войны и подготовки к ней именно в соревновательном спорте наиболее характерным образом проявляется это сочетание квинтэссенции прошлого, планируемого настоящего и неопределенного будущего, о которых писал Клаузевиц. В наши дни, когда мода на подтянутость и спортивную форму намного выше, чем в эпоху выдающегося герцога, игровыми видами спорта занимается больше людей, чем когда бы то ни было. Но что вам это дает и какое отношение это имеет к большой стратегии?

Дело в том, что вы учитесь игре с помощью тренера, который занимается тем же «обучением», какое проводили сержанты «учебки» во времена обязательной военной службы: он объясняет вам принципы игры, развивает выносливость, следит за дисциплиной, учит взаимодействовать в игре, проигрывать и восстанавливаться после проигрыша. Но, как только игра началась, ваш тренер может только кричать или хмуриться, находясь в стороне. Вы и ваши товарищи по команде предоставлены самим себе. И все же вы добьетесь большего, если у вас был тренер: не случайно зарплаты тренеров в некоторых американских университетах превышают зарплаты ректоров, которые их нанимают.

Но означает ли что-либо из сказанного выше, что в игре вы были либо «ежом», либо «лисой»? Вероятно, вы сочли бы этот вопрос глупым, поскольку вы были и тем и другим: у вас был план, подобающий «ежу», вы корректировали его ситуативно, как подобает «лисе», и выиграли или проиграли в зависимости от того, насколько он сработал. Оглядываясь назад, вам трудно было бы сказать, в какой момент вы были «ежом», а в какой – «лисой». Действуя, вы удерживали в уме противоположные идеи.

В большинстве жизненных ситуаций все происходит почти так же, и мы делаем этот выбор инстинктивно или почти инстинктивно. Но с ростом наших полномочий и влияния на людей мы больше задумываемся о собственных действиях. Когда за вами наблюдает много людей, действие становится публичным действом. Теперь уже важна репутация, а это ограничивает свободу действий. Лидеры, добравшиеся до вершины – как Ксеркс или эксперты Тетлока – могут становиться пленниками собственного превосходства, оказываясь запертыми в границах роли, из которой уже не могут выйти.

Таким образом, эта книга о «Геллеспонтах сознания», пролегающих между таким лидерством и здравым смыслом. Между этими двумя берегами необходимы свободно проходимые и частые мостики, ибо только свободное движение между ними делает возможной большую стратегию: правильную увязку целей и средств. Но течения быстры, ветра переменчивы, а мосты – хрупки. И хотя сегодня нам уже не нужно запугивать или задабривать море, как это делал Ксеркс, но, изучая то, как многие после него справлялись с этими противоречиями логики и лидерства, мы, наверное, можем лучше подготовить себя к переходу тех «Геллеспонтов», которые рано или поздно встретятся на нашем пути.

24Herodotus, VII: 38–39, p. 483–84.
25F. Scott Fitzgerald, “The Crack-Up,” Esquire, February, 1936; Фрэнсис Скотт Фицджеральд, “Крушение”, в Фрэнсис Скотт Фицджеральд, Заметки о моем поколении (Москва: КоЛибри, 2019), c. 228–234.
26Jeffrey Meyers, Scott Fitzgerald: A Biography (New York: HarperCollins, 1994), p. 261–65, 332–36.
27Мой коллега по Йелю Чарльз Хилл, который сам часто выступает в роли дельфийского оракула, любит цитировать этот афоризм на своих семинарах, никак не объясняя его озадаченным студентам.
28Это упрощенное изложение трех замечательных эссе Берлина «Два понимания свободы» (1958), «Оригинальность Макиавелли» (1972) и «Стремление к идеалу» (1988): Isaiah Berlin, The Proper Study of Mankind, p. 10–11, 239, 294 and 302; Исайя Берлин, Философия свободы. Европа (Москва: Новое литературное обозрение, 2001), с. 180; Исайя Берлин, Подлинная цель познания. Избранные эссе (Москва: Канон+, 2002), с. 327. Но пример с ребенком и сладостями – мой.
29Jahanbegloo, Conversations with Isaiah Berlin, p. 188–189. См. также: Berlin, The Hedgehog and the Fox, p. 101, где приводится выдержка из интервью Михаила Игнатьева.
30Или, как выразился однажды сам Берлин, «на прокрустовых ложах». Карлсмит развивает эту мысль в: Carlsmith, “The Bed, the Map, and the Butterfly”.
31См. рецензию: Anthony Lane, “House Divided,” The New Yorker, November 19, 2012.
32IMDb (2012): www.imdb.com/title/tt0443272/quotes.
33Словами Толстого завершается последний том объемного труда: Michael Burlingame, Abraham Lincoln: A Life (Baltimore: Johns Hopkins University Press, 2008), p. 834.
34Я заимствовал элементы этого и предыдущего абзацев из своей статьи: John Lewis Gaddis, “War, Peace, and Everything: Thoughts on Tolstoy,” Cliodynamics: The Journal of Theoretical and Mathematical History 2 (2011), 40–51.
35Berlin, The Hedgehog and the Fox, p. 12; Берлин, “Еж и лиса”, с. 194.
36Tetlock, Expert Political Judgment, p. 214–215; Daniel Kahneman, Thinking, Fast and Slow (New York: Farrar, Strauss and Giroux, 2011), p. 20–21, а также его замечания о Тетлоке на p. 218–220; Даниэль Канеман, Думай медленно… решай быстро (Москва: АСТ, 2014), с. 30–31, 287–289.
37Эта фраза более всего известна по фильму «Человек-паук» (2002), но она появлялась в разных вариациях и в других фильмах и комиксах этой франшизы. Любопытно, что очень близкая к ней фраза должна была прозвучать в застольной речи Франклина Рузвельта по случаю дня рождения Джефферсона 13 апреля 1945 года, но ему так и не довелось ее произнести (http://www.presidency.ucsb.edu/ws/?pid=16602).
38Homer, The Iliad, translated by Robert Fagles (New York: Penguin, 1990), p. 371; Гомер, Илиада, перевод Н. И. Гнедича (Санкт-Петербург: Наука, 2008), с. 196. Разумеется, Гомер все «описывал» в собственной памяти, поскольку греки в его эпоху разучились писать.
39Этой мыслью я обязан моему бывшему студенту Кристоферу Хоуэллу, который развил ее в своей курсовой работе 2013 года, написанной в Йельском университете: Christopher R. Howell, “The Story of Grand Strategy: The History of an Idea and the Source of its Confusion”, p. 2. См. также: Freedman, Strategy, p. 3–7; Фридман, Стратегия, с. 15–19.
40О прочитанных им книгах см.: Cawardine, Lincoln, p. 4–10; Fred Kaplan, Lincoln: The Biography of a Writer (New York: HarperCollins, 2008). Среди других подобных президентов-самоучек можно назвать только Закари Тейлора и Эндрю Джонсона.
41Henry Kissinger, White House Years (Boston: Little, Brown, 1979), p. 54; Генри Киссинджер, Годы в Белом доме, т. 1 (Москва: АСТ, 2020), с. 69.
42См.: Michael Billig, Learn to Write Badly: How to Succeed in the Social Sciences (New York: Cambridge University Press, 2013). О связях между историей и теорией я более подробно написал в книге: John Lewis Gaddis, The Landscape of History: How Historians Map the Past (New York: Oxford University Press, 2002). Джеймс Скотт рассуждает о различии между универсальным и локальным знанием в своей книге: James C. Scott, Seeing Like a State: How Certain Schemes to Improve the Human Condition Have Failed (New Haven: Yale Unversity Press, 1998); Джеймс Скотт, Благими намерениями государства. Почему и как проваливались проекты улучшения условий человеческой жизни (Москва: Университетская книга, 2005).
43Niccolò Machiavelli, The Prince, translated by Harvey C. Mansfield, second edition (Chicago: University of Chicago Press, 1998), p. 3–4; Никколо Макиавелли, “Государь”, в: Никколо Макиавелли, Рассуждения о первой декаде Тита Ливия. Государь, перевод М. А. Юсима (Москва: РОССПЭН, 2002), с. 357.
44Стандартное издание: Carl von Clausewitz, On War, edited and translated by Michael Howard and Peter Paret (Princeton: Princeton University Press, 1976). Карл Клаузевиц, О войне (Москва: Государственное военное издательство, 1934).
45Donald Rumsfeld, Known and Unknown: A Memoir (New York: Penguin, 2011), p. xiii – xiv.
46История этой знаменитой псевдоцитаты изложена в книге: Elizabeth Longford, Wellington (London: Abacus, 2001), p. 16–17. Глава 2
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21 
Рейтинг@Mail.ru