Наконец мы остановились под сводом темного отвратительного прохода, в конце которого над железными решетчатыми воротами горел фонарь и куда едва проникал утренний свет. Ворота были заперты. За ними виднелось кладбище – страшное место, где лишь очень медленно начинала рассеиваться ночная тьма и где я смутно различила какое-то нагромождение поруганных могил и надгробных камней в колодце из ветхих запущенных домов с редкими тусклыми огоньками в окнах, со стенами, на которых густая плесень проступала как гной на язвах. На ступеньке перед железными воротами, в луже какой-то ужасающей жидкости, стекавшей со стен этой трущобы и капавшей отовсюду, была распростерта женщина, в которой я с криком жалости и ужаса узнала… Дженни, мать умершего ребенка.
Я кинулась было к ней, но меня удержали, и мистер Вудкорт с величайшей горячностью и даже со слезами принялся умолять меня выслушать, что скажет мистер Баккет, и только тогда подойти к женщине. Кажется, я послушалась его; наверное, послушалась.
– Мисс Саммерсон, подумайте минутку, и вы все поймете. Они обменялись платьями в доме кирпичников.
«Они обменялись платьями в доме кирпичников!» Я могла только повторить про себя эти слова и понять их прямой смысл, но не могла догадаться, какое значение они имеют.
– И одна вернулась в Лондон, – объяснил мистер Баккет, – а другая пошла другой дорогой. Та, что пошла другой дорогой, отошла недалеко – только чтобы замести следы, а потом сделала круг по полям и вернулась домой. Подумайте минутку!
Я и эти его слова могла повторить про себя, но никак не могла понять их значения. Я видела перед собой распростертую на ступеньке мать умершего ребенка. Она лежала там, обхватив одной рукой прут железной решетки и словно обнимая его. Она лежала там – женщина, что так недавно говорила с моей матерью. Она лежала там, замученная, бездомная, в обмороке. Та женщина, что принесла письмо моей матери; та единственная, что знала, где теперь моя мать; та, что могла указать нам, как найти и спасти мою мать, которую мы искали так далеко отсюда; та, что погибала из-за чего-то, связанного с моей матерью, но неизвестного мне, и, может быть, должна была скоро умереть и уйти от нас туда, где мы ничем не могли ей помочь… она лежала там, а они меня удерживали! Я увидела, каким торжественным и сострадательным стало вдруг лицо мистера Вудкорта, но не поняла ничего. Я увидела, как он положил руку на грудь моего второго спутника, чтобы заставить его посторониться, но не поняла почему. Я увидела, как он стоит на холодном ветру, благоговейно обнажив голову. Но ничего этого я не могла понять.
Я услышала даже, как спутники мои обменялись следующими словами:
– Может быть, ей подойти?
– Пусть подойдет. Пусть коснется первая. Это ее право, не наше.
Я подошла к железным воротам и наклонилась. Я подняла тяжелую голову, откинула в сторону длинные мокрые волосы и повернула к себе лицо. И увидела свою мать, холодную, мертвую!
Перехожу к другим главам своего повествования. Все мои близкие были так внимательны ко мне и я черпала такое утешение в их доброте, что не могу вспомнить об этом без волнения. Впрочем, я уже столько говорила о себе и мне надо сказать еще столько, что я не буду распространяться о своем горе. Я захворала, но болела недолго, и не стала бы даже упоминать об этом, если бы могла умолчать о сочувствии моих близких.
Итак, перехожу к другим главам своего повествования.
Все время, пока я болела, мы безвыездно жили в Лондоне, и к нам тогда, по приглашению опекуна, приехала погостить миссис Вудкорт. Наконец опекун решил, что я достаточно окрепла и повеселела, так что уже могу побеседовать с ним по душам, как встарь, – хотя, послушайся он меня, это можно было бы сделать и раньше, – и, взяв свое рукоделье, я снова села в мое кресло рядом с ним. Он сам назначил время этой беседы, и мы были одни.
– Ну вот, вы и опять в Брюзжальне, Хозяюшка, – начал он, встретив меня поцелуем, – добро пожаловать, дорогая! Есть у меня один проект, и я хочу предложить его вам, милая девочка. Я надумал пожить в Лондоне еще полгода, а то и дольше… там видно будет. Словом, поселиться здесь на время.
– И значит, на это время покинуть Холодный дом, – сказала я.
– Да, милая, – отозвался он. – Холодный дом должен привыкнуть сам заботиться о себе.
Мне показалось, будто он проговорил это с грустью, но, взглянув на него, я увидела, что доброе его лицо сияет необычайно довольной улыбкой.
– Холодный дом, – повторил он, и я почувствовала, что на этот раз тон у него вовсе не грустный, – должен привыкнуть сам заботиться о себе. Он слишком далеко от Ады, моя дорогая, а вы Аде очень нужны.
– Как это похоже на вас, опекун, подумать об этом и сделать нам обеим такой приятный сюрприз, – сказала я.
– Не такой уж я бескорыстный, как кажется, дорогая моя, заметьте это себе, если хотите превознести меня за эту добродетель, – ведь если вы чуть не каждый день будете уезжать, мне с вами почти не придется видеться. Кроме того, бедный Рик от нас отдалился, а мне хочется как можно чаще и подробней знать, как живет Ада. И не она одна, но и он, бедный, тоже.
– Вы виделись с мистером Вудкортом сегодня утром, опекун?
– С мистером Вудкортом я вижусь каждое утро, Хлопотунья.
– О Ричарде он говорит все то же?
– То же самое. Думает, что никакой болезни у него нет, точнее – даже уверяет, что он ничем не болен. Однако Вудкорт неспокоен за Рика… да и можно ли быть спокойным?
Последнее время моя милая девочка приходила к нам каждый день, иногда даже два раза в день; но мы предвидели, что так часто она будет бывать у нас, лишь пока я не поправлюсь вполне. Мы ясно видели, что ее преданное, благодарное сердце по-прежнему полно любви к кузену Джону, и были убеждены, что Ричард не препятствует ей встречаться с нами; но, с другой стороны, мы знали, что она считает своим долгом по отношению к мужу навещать нас не слишком часто. Опекун со свойственной ему чуткостью скоро все это понял и постарался убедить Аду, что находит ее поведение вполне правильным.
– Милый, несчастный, заблудший Рик! – сказала я. – Когда же он, наконец, проснется и поймет свое заблуждение?
– Пока что он к этому не склонен, дорогая моя, – ответил опекун. – Чем больше он страдает, тем враждебней относится ко мне, видя во мне главного виновника своих страданий.
Я не могла удержаться и сказала:
– Как это неразумно!
– Эх, Старушка, Старушка! – отозвался опекун. – Да разве есть хоть что-нибудь разумное в тяжбе Джарндисов? Все в ней неразумно и несправедливо сверху донизу, неразумно и несправедливо снаружи и внутри, неразумно и несправедливо от начала и до конца – если только будет конец, – так может ли бедный Рик, который вечно возится с этой тяжбой, набраться от нее ума-разума? Может ли этот юноша собирать виноград с терновника, а инжир с чертополоха, если этого не могли и наши предки в седую старину?
Опекун всегда говорил о Ричарде мягко, с большой чуткостью, а я, слушая его, умолкала очень быстро, – так трогало меня его отношение к юноше.
– А ведь лорд-канцлер, и вице-канцлеры, и вся канцлерская тяжелая артиллерия, пожалуй, безмерно удивились бы, узнай они о том, как неразумен и несправедлив один из их истцов, – продолжал опекун. – Не меньше, чем удивлюсь я, когда эти ученые мужи начнут выращивать моховые розы на пудре, которой они засеивают свои парики!
Он повернулся было к окну, чтобы узнать, откуда дует ветер, но удержался и вместо этого облокотился на спинку моего кресла.
– Так-то, милая девочка. Ну, а теперь вернемся к нашей теме, дорогая. Предоставим времени, случаю и благоприятному стечению обстоятельств уничтожить этот подводный камень. Нельзя же допустить, чтоб о него разбилась Ада. Ричард не должен со мной сближаться, пока есть хоть малейший риск, что он может вновь отдалиться от меня, – ему и Аде будет очень трудно перенести второй разрыв с другом. Поэтому я настоятельно просил мистера Вудкорта, а теперь настоятельно прошу вас, дорогая, не заговаривать обо мне с Риком. Забудьте об этом. Пройдет неделя, месяц, год – все равно, рано или поздно, он посмотрит на меня более ясными глазами. Я могу и подождать.
Пришлось сознаться, что я уже говорила об этом с Ричардом; кажется, говорил и мистер Вудкорт.
– Да, это я знаю с его слов, – промолвил опекун. – Ну что ж. Он, так сказать, заявил протест от себя, а Хлопотунья – от себя, и больше об этом говорить не к чему. Теперь я перейду к миссис Вудкорт. Как она вам нравится, дорогая моя?
В ответ на этот вопрос, такой странный и неожиданный, я сказала, что она мне очень нравится и, по-моему, она теперь приятней, чем была раньше.
– И я так думаю, – согласился опекун. – Меньше болтает о родословных, правда? Не так пространно рассказывает о Моргене-ап… или как его там зовут?
Я ответила, что именно это я и хотела сказать, хотя, в сущности, ее Морген-ап-Керриг был довольно безобидной личностью даже тогда, когда миссис Вудкорт рассказывала о нем пространней, чем теперь.
– Но, в общем, пусть он сидит себе там в своих родных горах, – сказал опекун. – Я с вами согласен. Итак, Хлопотунья, может быть, мне попросить миссис Вудкорт погостить у нас подольше?
Да. И все же…
Опекун смотрел на меня, ожидая ответа.
Мне нечего было ответить. Вернее, я не могла придумать ответ. Мне как-то смутно казалось, что лучше бы у нас погостил кто-нибудь другой; но почему – этого я, пожалуй, не могла объяснить даже самой себе. То есть себе-то я могла объяснить, но уж никак не другим.
– Тут вот какое обстоятельство, – сказал опекун. – Вудкорт работает неподалеку от нас, а значит, сможет заходить к нам и видеться с матерью сколько душе угодно, что будет приятно им обоим; мы к ней привыкли, и она вас любит.
Да. Этого нельзя было отрицать. Я ничего не могла сказать против. Он очень хорошо все это придумал – я не могла бы предложить ничего лучшего; но на душе у меня было не совсем спокойно… Эстер, Эстер, почему же? Эстер, подумай!
– Это действительно очень разумно, дорогой опекун, лучше не придумаешь.
– Вы уверены, Хлопотунья?
Совершенно уверена. Минуту назад я заставила себя подумать, подумала и теперь уже была совершенно уверена.
– Прекрасно, – сказал опекун. – Так и сделаем. Решили единогласно.
– Решили единогласно, – повторила я, не отрываясь от своего рукоделья.
Я тогда вышивала скатерть для его книжного столика. В памятный вечер перед своей тяжкой поездкой я отложила эту неоконченную работу и с тех пор больше за нее не принималась. Теперь я показала скатерть опекуну, и она ему очень понравилась. Я попросила его рассмотреть узор, описала, какой красивой будет эта скатерть, и наконец решила возобновить наш разговор на том месте, где он прервался.
– Вы как-то сказали, дорогой опекун, – помнится, перед тем, как Ада от нас ушла, – что мистер Вудкорт опять собирается уехать за границу надолго. Вы с тех пор говорили с ним об этом?
– Да, Хозяюшка; довольно часто.
– Он решил уехать?
– Как будто нет.
– Может быть, у него появились какие-то новые виды на будущее? – спросила я.
– Как вам сказать?.. Да… может быть, – начал опекун, очевидно обдумывая свой ответ. – Примерно через полгода откроется вакансия на должность врача для бедных в одном йоркширском поселке. Живут там зажиточно, и место приятное – нечто среднее между городом и деревней: речки и улицы, мельницы и луга, – да и работа подходящая для такого человека, как он. Я хочу сказать – человека, который надеется и желает возвыситься над общим уровнем (а ведь почти все люди хотят этого временами), но в конце концов удовольствуется и общим уровнем, если получит возможность приносить пользу и честно работать, хоть и не прославится. Я думаю, что все благородные души честолюбивы, но мне больше всего нравится честолюбие, которое спокойно выбирает подобный путь, вместо того чтобы судорожно пытаться перескочить через него. Честолюбие Вудкорта как раз такое.
– И его назначат на эту должность? – спросила я.
– Ну, знаете, Хлопотунья, – ответил опекун с улыбкой, – не будучи оракулом, я ничего не могу сказать наверное, но думаю, что назначат. Репутация у него очень хорошая, к тому же среди людей, потерпевших кораблекрушение вместе с ним, оказались йоркширцы, тамошние жители, и как ни странно, но я верю, что чем лучше ты сам, тем больше у тебя шансов на успех. Впрочем, не думайте, что это доходное место. Должность очень, очень скромная, дорогая моя, – работы много, а заработка мало; но можно надеяться, что со временем положение его улучшится.
– Бедняки в этом поселке будут счастливы, если выбор падет на мистера Вудкорта, опекун.
– Правильно, дорогая, в этом сомневаться не приходится.
Больше мы об этом не говорили, и опекун не сказал ни слова о Холодном доме и его будущем. Потому не сказал, решила я тогда, что я ношу траур и еще только в первый раз после болезни сижу с ним наедине.
Теперь я каждый день навещала мою дорогую девочку в том унылом темном закоулке, где она жила. Обычно я бывала у нее по утрам, но всякий раз, как у меня выпадал часок-другой свободного времени, я надевала шляпу и снова бежала на Канцлерскую улицу. Оба они, и Ричард и Ада, были так рады видеть меня в любое время и так оживлялись, заслышав, что я открываю дверь и вхожу (чувствуя себя здесь как дома, я никогда не стучала), что я ничуть не боялась им надоесть.
Приходя к ним, я часто не заставала Ричарда. Если же он и был дома, то обычно что-то писал или читал документы, приобщенные к тяжбе, сидя за своим столом, заваленным бумагами, до которых не позволял дотронуться. Случалось мне видеть, как он стоит в нерешительности перед конторой мистера Воулса. Случалось сталкиваться с ним, когда он бродил по соседству, бесцельно слоняясь по улицам и покусывая ногти. Нередко я встречала его в Линкольнс-Инне близ того здания, где впервые его увидела; но – ах! – как он был непохож на прежнего, как непохож!
Я знала, что состояние, принесенное ему Адой в приданое, тает, как свечи, горящие по вечерам в конторе мистера Воулса. А состояние это было очень небольшое. К тому же у Ричарда были долги до женитьбы; так что я теперь хорошо понимала, что значат слова «мистер Воулс налегает плечом на колесо», – а он продолжал «налегать», как я слышала. Моя дорогая подруга оказалась превосходной хозяйкой и всячески старалась экономить; и все же я знала, что молодые беднеют с каждым днем.
В этом убогом углу она сияла, как прекрасная звезда. Она так украсила и озарила его, что теперь его и узнать нельзя было. Сама же она была бледнее, чем раньше, когда жила дома, и я удивлялась, почему она так молчалива, – ведь она до сих пор не теряла бодрости и надежды, а лицо у нее всегда было такое безмятежное, что, мне казалось, это любовь к Ричарду ослепляет ее, и она просто не видит, что он идет к гибели.
Как-то раз я шла к ним обедать, раздумывая обо всем этом. И вдруг, подойдя к Саймондс-Инну, встретила маленькую мисс Флайт, которая вышла от них. Она только что нанесла визит «подопечным тяжбы Джарндисов», как она все еще их называла, и осталась от души довольна этой церемонией. Ада говорила мне, что старушка является к ним каждый понедельник ровно в пять часов, нацепив на шляпку лишний белый бант, – которого на ней не увидишь в другое время, – а на руке у нее тогда висит ее самый объемистый ридикюль с документами.
– Душенька моя! – начала она. – Я в восторге! Как поживаете? Как я рада вас видеть. Вы идете с визитом к нашим интересным подопечным Джарндисов? Ну, конечно! Наша красавица дома, душенька моя, и будет счастлива видеть вас.
– Значит, Ричард еще не вернулся? – спросила я. – Вот хорошо, а то я боялась, что немного опаздываю.
– Нет, еще не вернулся, – ответила мисс Флайт. – Сегодня он засиделся в суде. Я оставила его там с Воулсом. Надеюсь, вы не любите Воулса? Не надо любить Воулса. О-пас-нейший человек!
– Вероятно, вы теперь встречаетесь с Ричардом чаще прежнего, к сожалению? – спросила я.
– Прелесть моя, – ответила мисс Флайт, – я встречаюсь с ним ежедневно и ежечасно. Вы помните, что я вам говорила о притягательной силе вещей на столе лорд-канцлера? Так вот, душенька моя, если не считать меня, Ричард самый постоянный истец во всем суде. Это прямо-таки забавляет нашу маленькую компанию. Мы оч-чень дружная компания, не правда ли?
Грустно было слышать это от бедной слабоумной старушки, но я не удивилась.
– Короче говоря, достойный мой друг, – зашептала мне на ухо мисс Флайт с покровительственным и таинственным видом, – я должна открыть вам один секрет. Я назначила Ричарда своим душеприказчиком. Назначила, уполномочила и утвердила. В своем завещании. Да-а!
– Неужели? – удивилась я.
– Да-а, – повторила мисс Флайт самым жеманным тоном, – назначила его своим душеприказчиком, распорядителем и уполномоченным. (Так выражаются у нас в Канцлерском суде, душенька.) Я решила, что если сама я не выдержу, так ведь он-то успеет дождаться решения. Он так регулярно бывает в суде.
Я только вздохнула.
– Одно время, – начала мисс Флайт и тоже вздохнула, – я собиралась назначить, уполномочить и утвердить бедного Гридли. Он тоже очень регулярно ходил в суд, моя прелесть. Уверяю вас, прямо образцово! Но он не выдержал, бедняга; поэтому я назначила ему преемника. Никому об этом не рассказывайте. Говорю по секрету.
Она осторожно приоткрыла свой ридикюль и показала мне сложенную бумагу – вероятно, то самое завещание, о котором говорила.
– Еще секрет, дорогая: я сделала добавление к своей птичьей коллекции.
– В самом деле, мисс Флайт? – отозвалась я, зная, как ей приятно, когда ее слушают с интересом.
Она несколько раз кивнула головой, а лицо ее омрачилось и потемнело.
– Еще две птички. Я назвала их «Подопечные тяжбы Джарндисов». Они сидят в клетках вместе с остальными: с Надеждой, Радостью, Юностью, Миром, Покоем, Жизнью, Прахом, Пеплом, Мотовством, Нуждой, Разорением, Отчаянием, Безумием, Смертью, Коварством, Глупостью, Словами, Париками, Тряпьем, Пергаментом, Грабежом, Прецедентом, Тарабарщиной, Обманом и Чепухой.
Бедняжка поцеловала меня такая взволнованная, какой я ее еще не видела, и отправилась восвояси. Имена своих птичек она перечисляла очень быстро, словно ей было страшно услышать их даже из своих собственных уст, и мне стало жутко.
Подобная встреча никак не могла поднять мое настроение; охотно обошлась бы я и без встречи с мистером Воулсом, которого Ричард (явившийся минуты через две после меня) привел к обеду. Обед был очень простой, но Аде и Ричарду все-таки пришлось ненадолго выйти из комнаты, чтобы заняться хозяйством. Тут мистер Воулс воспользовался случаем побеседовать со мной вполголоса. Он подошел к окну, у которого я сидела, и заговорил о Саймондс-Инне.
– Скучное место, мисс Саммерсон, для тех, кто здесь не работает, – начал мистер Воулс и, желая протереть стекло, чтобы мне было лучше видно, принялся пачкать его своей черной перчаткой.
– Да, смотреть здесь не на что, – согласилась я.
– И слушать нечего, мисс, – отозвался мистер Воулс. – Случается, что сюда забредут уличные музыканты, но мы, юристы, не музыкальны и быстро их выпроваживаем. Надеюсь, мистер Джарндис здоров, к счастью для своих друзей?
Я поблагодарила мистера Воулса и сказала, что мистер Джарндис вполне здоров.
– Сам я не имею удовольствия быть в числе его друзей, – заметил мистер Воулс, – и знаю, что в его доме на нашего брата, юриста, порой смотрят недружелюбно. Как бы то ни было, наш путь ясен: хорошо о нас говорят или плохо, все равно мы, вопреки всякого рода предубеждениям против нас (а мы жертвы предубеждений), ведем свои дела начистоту… Как вы находите мистера Карстона, мисс Саммерсон?
– У него очень нездоровый вид… страшно встревоженный.
– Совершенно верно, – согласился мистер Воулс.
Он стоял позади меня, длинный и черный, чуть не упираясь головой в низкий потолок, и так осторожно ощупывал свои прыщи на лице, словно это были не прыщи, а драгоценные камни, да и говорил он ровным утробным голосом, как человек, совершенно лишенный человеческих чувств и страстей.
– Мистер Карстон, кажется, находится под наблюдением мистера Вудкорта?
– Мистер Вудкорт – его бескорыстный друг, – ответила я.
– Но я хотел сказать – под профессиональным наблюдением, под медицинским наблюдением.
– Оно плохо помогает, когда душа неспокойна, – заметила я.
– Совершенно верно, – согласился мистер Воулс.
Такой медлительный, такой хищный, такой бескровный и унылый! Мне чудилось, будто Ричард чахнет под взглядом своего поверенного, а поверенный чем-то смахивает на вампира.
– Мисс Саммерсон, – продолжал мистер Воулс, очень медленно потирая руки в перчатках – казалось, его тупому осязанию безразлично, затянуты они в черную лайку или нет, – я считаю брак мистера Карстона неблагоразумным поступком.
Я попросила его не говорить со мной на эту тему. Они дали друг другу слово, когда были еще совсем юными, объяснила я ему (довольно-таки негодующим тоном), а будущее представлялось им более светлым и ясным, чем теперь, когда Ричард поддался злополучному влиянию, омрачающему его жизнь.
– Совершенно верно, – снова подтвердил мистер Воулс. – Однако, придерживаясь своего принципа высказывать все начистоту, я замечу, с вашего позволения, мисс Саммерсон, что нахожу этот брак чрезвычайно неблагоразумным. Я считаю своим долгом высказать это мнение, долгом не только по отношению к близким мистера Карстона, от которых, натурально, жду справедливой оценки, но и по отношению к своей собственной репутации, ибо я дорожу ею, как юрист, стремящийся сохранить всеобщее уважение, ибо ею дорожат мои три дочери, которым я стараюсь обеспечить маленькое независимое состояние, и добавлю даже: ею дорожит мой престарелый отец, содержать которого я считаю своей почетной обязанностью.
– Этот брак стал бы совсем другим браком – гораздо более счастливым и во всех отношениях более удачным, мистер Воулс, – сказала я, – если бы Ричарда можно было уговорить отказаться от роковой цели, к которой вы стремитесь вместе с ним.
Беззвучно кашлянув, или, точнее, зевнув в свою черную перчатку, мистер Воулс наклонил голову, как бы не желая резко возражать даже против этого.
– Мисс Саммерсон, – произнес он, – возможно, что вы и правы; и я охотно признаю, что молодая леди, столь неблагоразумно принявшая фамилию мистера Карстона, – надеюсь, вы не посетуете на меня за то, что я из чувства долга перед близкими мистера Карстона повторяю это, – является весьма достойной молодой леди из очень хорошей семьи. Дела помешали мне вращаться в обществе иначе как в качестве поверенного моих клиентов, тем не менее, надеюсь, я способен понять, что супруга мистера Карстона весьма достойная молодая леди. Что касается красоты, то в этой области я не знаток и никогда с юных лет не обращал на нее большого внимания; но смею сказать, что эта молодая леди отличается большими достоинствами и в отношении красоты. Ее (как я слышал) считают красивой клерки нашего Инна, а в этом они смыслят больше меня. Что же касается того обстоятельства, что мистер Карстон печется о своих собственных интересах…
– Полно! Какие там интересы, мистер Воулс!
– Простите, – перебил меня мистер Воулс и продолжал все тем же утробным и бесстрастным голосом: – У мистера Карстона имеются некоторые интересы, связанные с некоторыми завещаниями, которые оспариваются в суде. Так выражаемся мы, юристы. Что же касается того обстоятельства, что мистер Карстон печется о своих интересах, то я уже сказал вам, мисс Саммерсон, в тот день, когда впервые имел удовольствие с вами встретиться, что я стремлюсь вести дела начистоту, – я тогда употребил именно эти слова и впоследствии записал их в свой деловой дневник, который можно представить для ознакомления когда угодно, – я уже сказал вам, что мистер Карстон желает следить за своими интересами лично и поставил мне условием подробно осведомлять его о ходе его дела. Когда же любой мой клиент ставит какое-либо не безнравственное (я хочу сказать, не противозаконное) условие, мне надлежит выполнить это условие. Я его выполнял; я его выполняю. Однако я никоим образом не хочу смягчать положение, когда ставлю о нем в известность близких мистера Карстона. С вами я говорю начистоту, как говорил и с мистером Джарндисом. Я считаю своим профессиональным долгом высказаться начистоту, хоть и не могу потребовать за это гонорара. Итак, как ни грустно, но скажу начистоту, что дела мистера Карстона весьма плохи, что сам мистер Карстон очень плох и что брак его – чрезвычайно неблагоразумный брак… Здесь ли я, сэр? Да, благодарю вас, я здесь, мистер Карстон, и с удовольствием веду приятную беседу с мисс Саммерсон, за что обязан принести вам глубокую благодарность, сэр!
Так он оборвал наш разговор, отвечая Ричарду, который окликнул его, войдя в комнату. Но я уже слишком хорошо поняла все значение щепетильных попыток мистера Воулса спасти себя и свою репутацию и не могла не чувствовать, что беда, которой мы так опасались, надвигается вместе с угрожающим падением его клиента.
Мы сели за стол, и я с тревогой воспользовалась случаем присмотреться к Ричарду. Мистер Воулс (снявший перчатки во время еды) мне не мешал, хотя сидел против меня, а стол был не широкий, – не мешал потому, что если уж поднимал глаза, то не сводил их с нашего хозяина. Я нашла Ричарда похудевшим и вялым, небрежно одетым, рассеянным, и если он время от времени делал над собой усилие, стараясь оживленно поддерживать разговор, то вскоре снова погружался в тупую задумчивость. Его большие блестящие глаза, такие веселые в былое время, теперь были полны тревоги, беспокойства, и это совершенно изменило их. Не могу сказать, что он постарел. В некоторых случаях гибель юности не то же самое, что старость; и на такую гибель были обречены юность и юношеская красота Ричарда.
Он ел мало и, кажется, относился к еде равнодушно; он стал гораздо более раздражительным, чем раньше, и был резок даже с Адой. Вначале я подумала, что от его прежней беспечности не осталось и следа; потом стала замечать, как ее отблески мелькают на его лице, так же, как видела иногда в зеркале какие-то черточки своего прежнего лица. И прежний его смех еще не совсем угас; но он казался лишь эхом прежнего веселья, и от этого становилось грустно на душе.
Но со мной он был по-прежнему ласков и, как всегда, рад видеть меня у себя, так что мы с удовольствием болтали, вспоминая прошлое. Наша беседа явно не интересовала мистера Воулса, хотя он иногда растягивал рот в какой-то зевок, который, видимо, заменял ему улыбку. Вскоре после обеда он поднялся и сказал, что просит у дам позволения удалиться к себе в контору.
– Как всегда, всего себя отдаете делу, Воулс! – воскликнул Ричард.
– Да, мистер Карстон, – ответил тот, – нельзя пренебрегать интересами клиентов, сэр. Только о них и должен думать человек моего склада – юрист, который стремится сохранить свое доброе имя в среде коллег и в любом обществе. Если я лишаю себя удовольствия вести столь приятный разговор, мистер Карстон, то к этому меня до известной степени понуждают и ваши собственные интересы.
Ричард сказал, что не сомневается в этом, и посветил мистеру Воулсу, пока тот спускался по лестнице. Вернувшись, он не раз повторял нам, что Воулс славный малый, надежный малый, который выполняет все, за что берется, – словом, прямо-таки замечательный малый! И он твердил это так настойчиво, что я все поняла – он уже начал сомневаться в мистере Воулсе.
Усталый, он бросился на диван, а мы с Адой принялись наводить порядок, так как прислуги у молодых не было, если не считать женщины, приходившей убирать квартиру. У моей милой девочки было маленькое фортепьяно, и она тихонько села за него и принялась петь любимые песни Ричарда, но сначала мы перенесли лампу в соседнюю комнату, потому что он жаловался, что глазам его больно от света.
Я сидела между ними, рядом с моей дорогой девочкой, и слушала ее чудесный голос с глубокой печалью. Кажется, Ричард испытывал то же самое – потому-то он, должно быть, и захотел остаться в темноте. Ада пела, но время от времени вставая, наклонялась к нему и говорила несколько слов; и вдруг пришел мистер Вудкорт. Он подсел к Ричарду, заговорил с ним полушутя-полусерьезно, и само собой вышло, что Ричард рассказал ему, как он себя чувствует и как провел день. Немного погодя мистер Вудкорт сказал Ричарду, что ночь нынче лунная и свежая, так что не пойти ли им вдвоем погулять по мосту, а Ричард охотно согласился, и они ушли.
Моя дорогая девочка по-прежнему сидела за фортепьяно, а я – рядом с нею. Когда Ричард и мистер Вудкорт ушли, я обняла ее за талию. Она взяла меня за руку левой рукой (я сидела слева от нее), а правой продолжала перебирать клавиши, но не брала ни одной ноты.
– Эстер, любимая моя, – начала Ада, нарушая молчание, – когда у нас сидит Аллен Вудкорт, Ричард так хорошо себя чувствует, что я за него совсем спокойна. За это мы должны благодарить тебя.
Я объяснила своей милой подруге, что я тут совершенно ни при чем, – ведь мистер Вудкорт бывал в доме ее кузена Джона, познакомился там со всеми нами, и Ричард всегда ему нравился, а он всегда нравился Ричарду и… и так далее.
– Все это верно, – сказала Ада, – но если он стал нашим преданным другом, то этим мы обязаны тебе.
Я решила уступить своей дорогой девочке, чтобы прекратить спор. Так я ей и сказала. Сказала легким тоном, ибо почувствовала, что она дрожит.
– Эстер, любимая моя, я хочу быть хорошей женой… очень, очень хорошей женой. Этому меня научишь ты.
Мне ее научить! Но я промолчала, ибо заметила, как ее рука бродит по клавишам, и поняла: мне не надо ничего говорить… Ада сама хочет сказать мне что-то.
– Когда я выходила замуж за Ричарда, я предвидела то, что его ожидает. Я долго была вполне счастлива своей дружбой с тобой, а ты меня так любила, так обо мне заботилась, что я не знала горя и тревоги; но я тогда поняла, в какой он опасности, Эстер.
– Я знаю, я знаю, любимая моя!
– Когда мы поженились, я немного надеялась, что, быть может, сумею показать ему, в чем он заблуждается… надеялась, что, став моим мужем, он, может быть, посмотрит на все это другими глазами, вместо того чтобы с еще большим рвением преследовать свою цель ради меня… как он это делает теперь. Но если бы даже я не надеялась, я бы все равно вышла за него замуж, Эстер… все равно!
Ее рука, которая раньше безостановочно бродила по клавишам, на мгновение замерла, твердо надавив на них, – казалось, Ада хотела этим подчеркнуть свои последние слова; а как только она умолкла, рука ее снова ослабела… и тут я поняла, как искренне говорила моя милая подруга.