Пока мы жили в Лондоне, Ричард очень часто приходил к нам в гости (однако после нашего отъезда он скоро перестал писать нам регулярно), и мы всегда наслаждались его обществом – такой он был остроумный, жизнерадостный, добродушный, веселый и непосредственный. Чем лучше я его узнавала, тем больше он мне нравился; и я тем сильнее жалела, что его не приучили работать усердно и сосредоточиваться на чем-нибудь одном. Его воспитывали совершенно так же, как и многое множество других мальчиков, отличающихся друг от друга характером и способностями, и научили его справляться со своими обязанностями очень быстро, всегда успешно, иногда даже превосходно, но как-то судорожно и порывисто, что и позволило развиться тем его качествам, которые непременно следовало бы сдерживать и направлять. Это были хорошие качества, без которых нельзя заслуженно добиться никакого высокого положения, но, как огонь и вода, они, будучи отличными слугами, были очень плохими хозяевами. Если бы Ричард умел управлять ими, они стали бы его друзьями; но это они управляли Ричардом и, разумеется, сделались его врагами.
Я не потому пишу все это, что считаю правильным свое мнение о воспитании Ричарда или любом другом предмете, – просто я так думала, а я хочу правдиво рассказывать обо всем, что думала и делала. Так вот какие у меня были мысли насчет Ричарда. Кроме того, я нередко замечала, как прав был опекун, говоря, что неопределенность и волокита канцлерской тяжбы заразили Ричарда беспечностью игрока, который чувствует себя участником какой-то очень большой игры.
Мистер и миссис Бейхем Беджер пришли к нам как-то раз днем, когда опекуна не было дома, и, разговаривая с ними, я, естественно, спросила о Ричарде.
– Что сказать о нем? – промолвила миссис Беджер. – Мистер Карстон чувствует себя прекрасно, и он прямо-таки украшает наше общество, могу вас уверить. Капитан Суоссер нередко говаривал обо мне, что для мичманов мое присутствие на обеде в кают-компании приятней, чем берег впереди по носу и ветер за кормой – даже после длинного перехода, когда солонина, которой кормит судовой ревизор, стала жесткой, как нок-бензели фор-марселей. Так он по-своему, по-флотски, хотел выразить, что я украшаю любое общество. И я, безусловно, могу совершенно так же воздать должное мистеру Карстону. Но я… вы не подумаете, что я сужу слишком поспешно, если я скажу вам кое-что?
Я ответила отрицательно, ибо вкрадчивый тон миссис Беджер требовал именно такого ответа.
– И мисс Клейр тоже? – ласково проговорила миссис Беджер.
Ада также ответила отрицательно, но, видимо, забеспокоилась.
– Так вот, душеньки мои, – проговорила миссис Беджер, – вы извините меня, что я называю вас душеньками?
Мы попросили миссис Беджер не стесняться.
– Потому что вы действительно душеньки, позволю себе сказать, – продолжала миссис Беджер, – просто очаровательные во всех отношениях. Так вот, душеньки мои, хоть я еще молода… или, может быть, мистер Бейхем Беджер говорит мне это только из любезности…
– Нет! – воскликнул мистер Беджер, как участник митинга, возражающий оратору. – Нет, вовсе нет!
– Отлично, – улыбнулась миссис Беджер, – скажем, еще молода.
(– Несомненно, – вставил мистер Беджер.)
– Хоть я сама еще молода, душеньки мои, но мне много раз приходилось наблюдать молодых людей.
Сколько их было на борту милого старого «Разящего»! Впоследствии, плавая с капитаном Суоссером по Средиземному морю, я пользовалась всяким удобным случаем узнать поближе и обласкать мичманов, подчиненных капитану Суоссеру. Правда, их никогда не называют «молодыми джентльменами», душеньки мои, и вы, вероятно, ничего не поймете, если сказать вам, что они еженедельно «чистят белой глиной» свои счета, но я-то понимаю (это значит, что они их приводят в порядок), да и немудрено, что понимаю – ведь синее море сделалось для меня второй родиной и я была заправским моряком. Опять же и при профессоре Динго…
(– Прославился на всю Европу, – пробормотал мистер Беджер.)
– Когда я потеряла своего дорогого первого и стала женой своего дорогого второго, – продолжала миссис Беджер, говоря о своих двух мужьях, как будто они были частями шарады, – я снова смогла продолжать свои наблюдения над молодежью. Аудитория на лекциях профессора Динго была многолюдная, и я, как жена выдающегося ученого, сама ищущая в науке того великого утешения, которое она способна дать, считала своей почетной обязанностью принимать у себя студентов для обмена научным опытом. Каждый вторник, вечером, у нас в доме подавали лимонад и печенье всем тем, кто желал их отведать. А науки было сколько душе угодно.
(– Замечательные это были собрания, мисс Саммерсон, – с благоговением вставил мистер Беджер. – Какое великолепное общение умов происходило там, вероятно, под председательством такого человека!)
– А теперь, – продолжала миссис Беджер, – будучи женой моего дорогого третьего, то есть мистера Беджера, я не теряю своей наблюдательности, выработанной при жизни капитана Суоссера и послужившей новым, неожиданным целям при жизни профессора Динго. Поэтому о мистере Карстоне я сужу не как новичок. И все же я убеждена, душеньки мои, что мистер Карстон выбрал себе профессию неосмотрительно.
Ада так явно встревожилась, что я спросила у миссис Беджер, на чем основаны ее предположения.
– На характере и поведении мистера Карстона, дорогая мисс Саммерсон, – ответила она. – Он такой легкомысленный, что, вероятно, никогда не найдет нужным высказать свои истинные чувства, – подумает, что «не стоит того», – но к медицине он относится вяло. У него нет к ней того живого интереса, который необходим, чтобы она стала его призванием. Если он и думает о ней что-нибудь определенное, то я бы сказала, он считает ее скучной. А это не обещает успеха. Те молодые люди, которые серьезно интересуются медициной и всеми ее возможностями, – как, например, мистер Аллен Вудкорт, – найдут удовлетворение в ней самой, а значит, будут как-то вознаграждены, несмотря на то что им придется работать очень усердно за ничтожную плату и много лет терпеть большие лишения и горькие разочарования. Но я совершенно убеждена, что мистер Карстон не из таких.
– Мистер Беджер тоже так думает? – робко спросила Ада.
– Видите ли, – начал мистер Беджер, – откровенно говоря, мисс Клейр, подобный взгляд на вещи не приходил мне в голову, пока миссис Беджер его не высказала. Но когда миссис Беджер так осветила вопрос, я, натурально, отнесся к этому с величайшим вниманием, зная, что умственные способности миссис Беджер, не говоря уж о том, каковы они от природы, имели редкостное счастье развиваться в общении с двумя столь выдающимися (скажу даже прославленными) деятелями, какими были капитан Суоссер, моряк королевского флота, и профессор Динго. И я сделал вывод… коротко говоря, он совпадает с выводом миссис Беджер.
– Капитан Суоссер, – сказала миссис Беджер, – поговаривал, выражаясь образно, по-флотски, что, когда варишь смолу, старайся, чтоб она была как можно горячее, а когда драишь палубу шваброй, то драй так, словно у тебя сам Дэви Джонс – то бишь дьявол – за спиной. Мне кажется, что этот афоризм подходит не только к мореходной, но и к медицинской профессии.
– Ко всем профессиям, – заметил мистер Беджер. – Капитан Суоссер выразил это замечательно. Прекрасно сказано.
– Когда я вышла за профессора Динго и мы после свадьбы жили в северной части Девоншира, – промолвила миссис Беджер, – местные жители протестовали, когда он портил внешний вид домов и других строений, откалывая от них куски камня своим геологическим молотком. Но профессор отвечал, что он не признает никаких зданий, кроме Храма науки. Принцип тот же самый, не правда ли?
– Именно тот же самый! – подтвердил мистер Беджер. – Отлично сказано! Во время своей последней болезни, мисс Саммерсон, профессор выражался так же, когда (уже не вполне владея своими умственными способностями) не давал убрать из-под подушки свой молоточек и все порывался откалывать кусочки от физиономий окружающих. Всепоглощающая страсть!
Мы, пожалуй, предпочли бы, чтобы мистер и миссис Беджер говорили покороче, но все же поняли, что, не скрыв от нас своего мнения о Ричарде, они поступили бескорыстно и мнение их, по всей вероятности, справедливо. Мы условились ничего не передавать мистеру Джарндису, пока не увидимся с Ричардом, который собирался прийти к нам на следующий день, а с ним решили поговорить очень серьезно.
Итак, переждав некоторое время, чтобы Ричард мог немного побыть вдвоем с Адой, я вошла в комнату, где они сидели, и сразу поняла, что моя девочка (как и следовало ожидать) готова считать его совершенно правым, что бы он ни говорил!
– Ну, Ричард, как идут ваши занятия? – спросила я.
Когда он сидел с Адой, я всегда садилась рядом с ним с другой стороны. Он любил меня как родную сестру.
– Да, в общем, недурно! – ответил Ричард.
– Лучше этого он не мог сказать, ведь правда, Эстер? – с торжеством воскликнула моя прелесть.
Я попыталась бросить на нее укоризненный взгляд, но мне это, конечно, не удалось.
– Недурно? – повторила я.
– Да, – ответил Ричард, – недурно. Медицина – наука довольно скучная и однообразная. Но она не хуже любой другой науки.
– Милый Ричард! – проговорила я с упреком.
– А что? – спросил Ричард.
– «Не хуже любой другой»!
– Я не вижу в этом ничего плохого, Хлопотунья, – проговорила Ада, доверчиво переводя глаза с него на меня, – ведь если медицина не хуже любой другой науки, то Ричард, надеюсь, сделает в ней большие успехи.
– Ну да, конечно, и я надеюсь, – сказал Ричард, небрежно откинув волосы со лба. – Может быть, это, в конце концов, всего только испытание, пока наша тяжба не… простите, совсем было позабыл! Я ведь не должен упоминать о тяжбе. Запретная тема! Ну да, в общем все обстоит недурно. Давайте поговорим о чем-нибудь другом.
Ада охотно согласилась бы с ним – ведь она уже была твердо убеждена, что вопрос решен вполне удовлетворительно. Но я не считала возможным остановиться на этом и начала все сызнова.
– Нельзя же так, Ричард, и ты, милая Ада! – сказала я. – Подумайте, как это важно для вас обоих; а вы, Ричард, должны твердо знать, нравится ли вам ваша будущая профессия и намерены ли вы заниматься ею серьезно, или нет, – этого требует ваш нравственный долг по отношению к кузине. Я думаю, что нам обязательно надо поговорить об этом, Ада. А то будет поздно – и очень скоро.
– Конечно! Давайте поговорим! – согласилась Ада. – Но, мне кажется, Ричард прав.
Как могла я укорять ее хотя бы взглядом, если она была такая красивая, такая обаятельная и так любила его!
– Вчера у нас были мистер и миссис Беджер, Ричард, – сказала я, – и, судя по всему, они думают, что медицина вам не очень-то по вкусу.
– Неужели? – проговорил Ричард. – Вот как! Ну, это, пожалуй, меняет дело, – ведь я понятия не имел, что они так думают, и мне не хотелось их разочаровывать или доставлять им какие-нибудь неприятности. Да я и правда не особенно интересуюсь медициной. Но ведь это неважно! Она не хуже других наук!
– Ты слышишь, Ада! – воскликнула я.
– Должен сознаться, – продолжал Ричард полузадумчиво, полушутливо, – что медицина не совсем в моем вкусе. У меня к ней не лежит душа. И я слишком много слышу о мужьях миссис Бейхем Беджер – первом и втором.
– Ну, это можно понять, – в восторге воскликнула Ада. – Мы с тобой, Эстер, вчера говорили то же самое!
– И потом, – продолжал Ричард, – слишком все это однообразно: сегодня то же, что и вчера, завтра то же, что и сегодня.
– Мне думается, – сказала я, – что это недостаток, свойственный любой деятельности… даже самой жизни, если только она не протекает в каких-то необыкновенных условиях.
– Вы полагаете? – промолвил Ричард задумчиво. – Может быть! Ха! Но слушайте, – он снова внезапно развеселился, – мы отвлеклись от того, о чем я говорил. Повторяю – медицина не хуже любой другой науки. В общем, все обстоит недурно! Давайте поговорим о чем-нибудь другом.
Однако даже Ада, чье личико сияло любовью, – а теперь, когда я уже знала, какая у нее невинная и доверчивая душа, это личико казалось мне еще более невинным и доверчивым, чем в тот памятный ноябрьский туманный день, когда я впервые его увидела, – даже Ада, услышав его слова, покачала головой и приняла серьезный вид. Поэтому я воспользовалась удобным случаем и намекнула Ричарду, что если он иногда перестает заботиться о себе, то он, по моему глубокому убеждению, конечно, никогда не перестанет заботиться об Аде, и если он ее любит и считается с ней, он не должен преуменьшать важность того, что может оказать влияние на всю их жизнь. Это заставило его призадуматься.
– Милая моя Хлопотунья, в том-то все и дело! – отозвался он. – Я думал об этом несколько раз и очень сердился на себя за то, что хоть я и очень хочу серьезно взяться за дело и… но это мне… почему-то не совсем удается. Не знаю, как это получается; должно быть, мне не хватает чего-то. Как дорога мне Ада, не знает никто, даже вы, Эстер (милая моя кузина, я так вас люблю!), но во всем остальном я не способен на постоянство. Это такие трудные занятия, и на них уходит столько времени! – добавил Ричард с досадой.
– Может быть, – начала я, – вы так относитесь к ним, потому что сделали неудачный выбор?
– Бедный! – промолвила Ада. – Ничуть этому не удивляюсь!
Да! Никакие мои попытки смотреть на них укоризненно не удавались. Я сделала еще попытку, но просто не могла ничего поделать с собой, да если б и могла, какой вышел бы толк, пока Ада сидела, скрестив руки на плече Ричарда, а он глядел в ее нежные голубые глаза, устремленные на него?
– Видите ли, милая девушка, – начал Ричард, перебирая пальцами золотистые локоны Ады, – возможно, что я немного поторопился, может быть, сам не разобрался в своих склонностях. Очевидно, они направлены в другую сторону. Мог ли я знать наверное, пока не попробовал? Теперь вопрос в том, стоит ли бросать то, что начато. По-моему, это все равно что поднимать переполох по пустякам.
– Милый Ричард, – проговорила я, – да как же у вас хватает духу считать свои занятия пустяками?
– Я этого не считаю, – возразил он. – Я хочу сказать, что они могут оказаться пустяками, потому что знание медицины мне, может быть, и не понадобится.
Тут мы с Адой начали убеждать его, что ему не только следует, но положительно необходимо бросить медицину. Затем я спросила Ричарда, не подумывает ли он о какой-нибудь другой профессии, которая ему больше по душе.
– Теперь, дорогая моя Хлопотунья, – сказал Ричард, – вы попали в цель. Да, подумываю. Я считаю, что юриспруденция подходит мне больше всего.
– Юриспруденция! – повторила Ада, как будто испугавшись этого слова.
– Если я поступлю в контору Кенджа, – объяснил Ричард, – и буду обучаться у Кенджа, я получу возможность следить за… хм! – «запретной темой», смогу досконально изучить ее, овладеть ею и удостовериться, что о ней не забывают и ведут ее как следует. Я смогу позаботиться об интересах Ады и своих собственных (они совпадают!) и буду корпеть над трудом Блекстона и прочими юридическими книгами с самым пламенным усердием.
Я вовсе не была в этом уверена и к тому же заметила, как омрачило лицо Ады его упование на какие-то туманные возможности, с которыми были связаны столь долго не сбывающиеся надежды. Но я сочла за лучшее поддержать его намерение упорно работать – в любой области – и только посоветовала ему хорошенько проверить себя и убедиться в том, что теперь-то уж он сделал выбор раз и навсегда.
– Дорогая Минерва, – отозвался Ричард, – я такой же уравновешенный, как вы. Я сделал ошибку, – всем нам свойственно ошибаться. Больше этого не будет, и я стану юристом, каких мало. То есть, конечно, – тут Ричард опять впал в сомнения, – если стоит поднимать такой переполох по пустякам!
Это побудило нас снова и очень серьезно повторить ему все то, что говорилось раньше, и мы пришли к прежнему заключению. Но мы так настоятельно советовали Ричарду откровенно и без утайки поговорить с мистером Джарндисом, не медля ни минуты, да и самому Ричарду скрытность была так чужда, что он вместе с нами сейчас же разыскал опекуна и признался ему во всем.
– Рик, – отозвался опекун, внимательно выслушав его, – мы можем отступить с честью, да так и сделаем. Но нам необходимо быть осторожными – ради нашей кузины, Рик, ради нашей кузины, – чтобы впредь уже не делать подобных ошибок. Поэтому, прежде чем решить, намерены ли мы стать юристами, мы должны выдержать серьезное испытание. Прежде чем сделать прыжок, мы хорошенько подумаем и отнюдь не будем торопиться.
Ричард был до того энергичен, нетерпелив и порывист, что ничего на свете так не желал, как сию же минуту отправиться в контору мистера Кенджа и немедленно заключить с ним договор. Однако он охотно согласился повременить, когда ему доказали, что это необходимо, и удовольствовался тем, что, усевшись среди нас в самом веселом настроении, начал рассуждать в таком духе, словно единственной и неизменной целью его жизни с самого детства была именно та, которая увлекла его теперь. Опекун говорил с ним ласково и сердечно, но довольно серьезным тоном – настолько серьезным, что это произвело впечатление на Аду, и, когда Ричард ушел, а мы уже собирались подняться к себе наверх и лечь спать, она сказала:
– Кузен Джон, я надеюсь, что вы не думаете о Ричарде хуже, чем раньше?
– Нет, милая, – ответил он.
– Ведь очень естественно, что Ричард мог ошибиться в таком трудном вопросе. Это случается довольно часто.
– Да-да, милая, – согласился он. – Не надо грустить.
– Да мне вовсе не грустно, кузен Джон! – сказала Ада с бодрой улыбкой и не отнимая своей руки, – прощаясь, она положила руку ему на плечо. – Но мне было бы немножко грустно, если бы вы начали дурно думать о Ричарде.
– Дорогая моя, – проговорил мистер Джарндис, – я только в том случае буду думать о нем дурно, если вы хоть чуть-чуть почувствуете себя несчастной по его вине, и даже тогда я скорее стану бранить не бедного Рика, но самого себя, – ведь это я познакомил вас друг с другом. Ну, довольно, – все это пустяки! У него впереди долгие годы и длинный путь. Да разве я могу думать о нем дурно? Нет, милая моя кузина, только не я! И не вы – могу поклясться!
– Нет, конечно, кузен Джон, – отозвалась Ада. – Я уверена, что не смогу, – уверена, что не стану думать дурно о Ричарде, даже если весь свет будет так думать. А если весь свет будет думать о нем дурно, я тогда и смогу и стану думать о нем лучше, чем когда-либо!
Она проговорила эти слова так спокойно, искренне, не снимая рук – теперь уже обеих рук – с плеча опекуна, и посмотрела ему в лицо, как сама Верность!
– Мне кажется, – сказал опекун, глядя на нее задумчиво, – мне кажется, где-то должно быть сказано, что добродетели матерей иногда проявляются в детях так же, как грехи отцов. Спокойной ночи, мой цветочек. Спокойной ночи, Хозяюшка. Приятного сна! Чудесных сновидений!
И тут я впервые заметила, что благожелательный взгляд, которым он всегда провожал Аду, теперь омрачен какой-то тенью. Я хорошо помнила, как он смотрел на нее и Ричарда, когда она пела, озаренная пламенем камина. Еще недавно он любовался на них, когда они пересекали комнату, освещенную солнцем, и потом уходили в тень; но теперь взгляд его изменился, и даже, когда он перевел глаза на меня, этот безмолвный взгляд, выражавший доверие ко мне, не был уже столь спокойным и полным надежд, как раньше.
В тот вечер Ада хвалила мне Ричарда больше, чем когда-либо. Ложась в постель, она не сняла подаренного им браслета. После того как она проспала около часу, я поцеловала ее в щеку, любуясь ее спокойным, счастливым личиком, и решила, что она видит во сне Ричарда.
А мне в тот вечер совсем не хотелось спать, и я села за работу. Об этом, пожалуй, не стоит упоминать, но мне действительно не спалось, и на душе у меня было довольно тоскливо. Не знаю, почему. По крайней мере думаю, что не знаю. Впрочем, может быть, и знаю, но не думаю, что это имеет значение.
Во всяком случае, я решила работать как можно усерднее, так, чтобы некогда было тосковать. И я, конечно, сказала себе: «Ты что же это, Эстер! Тоскуешь? Ты!» – И сказала как раз вовремя, потому что… да, взглянув на себя в зеркало, я заметила, что чуть не плачу. «Как будто тебе есть о чем горевать; наоборот, тебе бы только радоваться надо, неблагодарная ты душа!» – сказала я.
Будь я в силах заставить себя уснуть, я бы немедленно уснула; но это было не в моих силах, и я вынула из рабочей корзинки вышивку, которую начала в те дни, – это было украшение, предназначенное для одной из комнат нашего дома (то есть Холодного дома), – и, полная решимости, принялась за нее. Эта работа требовала большого внимания – необходимо было считать все стежки, – и я сказала себе, что не прекращу ее, пока у меня не начнут слипаться глаза, и только тогда лягу спать.
Итак, я вскоре совершенно погрузилась в работу. Но оказалось, что я забыла шелк в ящике рабочего столика внизу, в нашей временной Брюзжальне, а обойтись без него было нельзя, поэтому я взяла свечу и тихонько спустилась вниз, чтобы его взять. И вот я, к великому своему изумлению, увидела, входя в комнату, что опекун еще не ушел спать, но сидит и смотрит на пепел в камине. Он глубоко задумался, позабыв о раскрытой книге, лежавшей рядом на столике; серебристо-седые волосы рассыпались у него по лбу, словно рука его бессознательно перебирала их, в то время как мысли бродили где-то далеко, а лицо было очень усталое. Я чуть не испугалась, увидев его так неожиданно; несколько мгновений стояла не двигаясь и уже хотела было уйти, не заговорив с ним, но он снова рассеянно взъерошил волосы, заметил меня и вздрогнул.
– Эстер!
Я объяснила ему, зачем пришла.
– Что это вы так поздно сидите за работой, дорогая?
– Я потому так засиделась сегодня вечером, – ответила я, – что не могу заснуть, и хотела хорошенько утомиться. Но, дорогой опекун, вы тоже засиделись, и у вас усталый вид. Может быть, у вас неприятности, и они мешают вам спать?
– Нет, Хозяюшка, у меня нет неприятностей, а если и есть, то такие, каких вам не понять, – сказал он.
Он говорил каким-то скорбным тоном, – так он еще никогда не говорил, – и я мысленно повторила его слова, словно это могло помочь мне уяснить себе их значение: «Такие, каких мне не понять».
– Не уходите, Эстер, посидите минутку, – сказал он. – Я сейчас думал о вас.
– Надеюсь, опекун, что неприятности у вас не из-за меня?
Он слегка махнул рукой и сейчас же заговорил своим обычным тоном. Перемена была так разительна и он овладел собой таким большим усилием воли, что я снова невольно повторила про себя: «Такие неприятности, каких мне не понять!»
– Милая Хозяюшка, – начал опекун, – я все думал… то есть думал сейчас, пока сидел здесь, что вам следует знать о себе все, что знаю о вас я. Это очень мало. Почти ничего.
– Дорогой опекун, – отозвалась я, – когда вы однажды заговорили со мной об этом…
– Но с тех пор я передумал, – серьезным тоном перебил он меня, угадав, что я хочу сказать, – и решил, что одно дело, когда вы меня о чем-нибудь спрашиваете, Эстер, и совсем другое, когда я сам что-нибудь говорю вам. Может быть, это мой долг – сообщить вам то немногое, что я знаю.
– Если вы так думаете, опекун, значит, это правильно.
– Да, я так думаю, – проговорил он очень мягко, ласково, но очень твердо. – Теперь я именно так думаю, дорогая. Возможно, что некоторым людям, с которыми стоит считаться, ваше положение представляется унизительным; а если так, надо, чтоб уж вы-то сами не преувеличивали значения всего этого только потому, что имеете лишь смутное понятие о том, как обстоит дело.
Я села и, сделав над собой небольшое усилие, чтобы успокоиться как следует, проговорила:
– Одним из самых ранних моих воспоминаний, опекун, были следующие слова: «Твоя мать покрыла тебя позором, Эстер, а ты навлекла позор на нее. Настанет время, – и очень скоро, – когда ты поймешь это лучше, чем теперь, и почувствуешь так, как может чувствовать только женщина».
Повторяя эти слова, я закрыла лицо руками, потом отняла их со стыдом, но стыд мой, надеюсь, был теперь не такой, как прежде, а более высокий, – и тогда я сказала опекуну, что это ему я обязана счастьем никогда, никогда, никогда, начиная с отрочества и до сего времени, не чувствовать себя опозоренной. Он протянул руку, как бы желая остановить меня. Я хорошо знала, что он не любит, когда его благодарят, и умолкла.
– Девять лет, милая, – начал он, немного подумав, – девять лет прошло с тех пор, как я получил письмо от одной женщины, которая жила совсем одна, – письмо, написанное с такой суровой страстностью и силой, каких я не встречал ни в каком другом письме. Она написала его (так и было откровенно сказано в письме) потому, быть может, что ей пришла блажь оказать доверие мне; а может быть, потому, что мне свойственно оправдывать чужое доверие. В письме говорилось о девочке-сиротке, двенадцати лет, – говорилось в жестоких выражениях, примерно таких же, как те, которые вы все еще помните. Женщина писала, что взяла на воспитание девочку и, скрыв, что она жива, растит ее втайне с самого дня ее рождения; но случись ей, то есть воспитательнице, умереть раньше, чем девочка вырастет, та останется совершенно одинокой, без друзей, без имени, брошенной на произвол судьбы. И она спрашивала меня, не возьмусь ли я в этом случае завершить воспитание ребенка, начатое ею.
Я молча слушала, внимательно глядя на него.
– Ваши детские воспоминания, дорогая моя, помогут вам представить себе, в каком мрачном свете эта особа видела и выражала все это и как затуманивала ей ум ее извращенная религия, учившая, что дитя должно искупать чужую вину, в которой оно совершенно неповинно. Я пожалел малютку, обреченную на такую печальную жизнь, и ответил на письмо.
Я взяла его руку и поцеловала ее.
– Особа эта потребовала от меня, чтобы я не пытался ее увидеть, ибо она давно уже отказалась от всяких сношений с внешним миром и согласна встретиться только с моим доверенным лицом, если я кого-нибудь уполномочу на это. Я направил к ней мистера Кенджа. Она сказала ему – конечно, по своему почину, так как сам он и не думал ее спрашивать, – что живет под вымышленным именем. Сказала, что если в подобном случае можно говорить об узах кровного родства, то она приходится девочке родной теткой. И еще сказала, что ничего больше не откроет (мистер Кендж был убежден в том, что это ее решение непоколебимо), не откроет никогда и ни в каком случае. Дорогая моя, я сказал вам все.
Я взяла его руку и задержала в своей.
– Я видел свою подопечную чаще, чем она видела меня, – с улыбкой проговорил он, стараясь перейти на менее серьезный тон, – и знал, что все ее любят, а она приносит пользу людям и счастлива сама. И теперь она воздает мне за это сторицей каждый день и каждый час!
– А еще чаще, – добавила я, – она благословляет опекуна, который стал для нее отцом!
Не успела я произнести слово «отец», как заметила, что лицо его снова покрылось какой-то тенью. Он опять прогнал ее, и она мгновенно исчезла; но ведь она все-таки появилась, и так скоро после моих слов, что мне почудилось, будто они кольнули его. В недоумении я снова повторила про себя: «Каких мне не понять. Такие неприятности, каких мне не понять!» Да, это была правда. Я тогда ничего не поняла и не понимала еще много-много дней.
– Давайте я отечески попрощаюсь с вами, дорогая моя, – сказал он, целуя меня в лоб, – и ложитесь спать. Сейчас уже поздно работать и думать. Вы и так делаете это ради нас целый день напролет, маленькая наша домоправительница.
В ту ночь я уже больше не работала и не думала. Я раскрыла свое признательное сердце перед богом, поблагодарила его за его милости и заботу обо мне, а потом заснула.
На другой день у нас был гость: пришел мистер Аллен Вудкорт. Он явился с прощальным визитом; несколько дней назад он обещал прийти проститься с нами перед отъездом. Он получил должность корабельного врача и уезжал далеко – в Китай, в Индию. Он уезжал очень, очень надолго.
Я думаю, точнее, знаю, что он был небогат. Все, что могла ему уделить его овдовевшая мать, было истрачено на обучение медицине. Молодой врач, не имевший в Лондоне почти никаких связей, конечно, не мог хорошо зарабатывать, и хотя он день и ночь лечил бедняков, проявляя чудеса заботливости и искусства, платили ему очень мало. Он был старше меня на семь лет… впрочем, мне, пожалуй, незачем упоминать об этом, так как это совершенно некстати.
Помнится, то есть он сам говорил нам, что занимался медицинской практикой три-четыре года и если бы мог продержаться еще года три-четыре, ему незачем было бы уезжать в чужие страны. Но у него не было ни состояния, ни достаточного заработка, так что пришлось пуститься в далекий путь. Он уже несколько раз заходил к нам. Нам было жаль, что он вынужден уехать, так как в медицинском мире он считался очень талантливым, и многие выдающиеся врачи ценили его высоко.
Когда он пришел с прощальным визитом, он впервые привел к нам свою мать. Это была красивая пожилая дама с живыми черными глазами, но, кажется, довольно высокомерная. Она родилась в Уэльсе и вела свое происхождение от одного достославного мужа, некоего Моргана-ап-Керрига, который жил в незапамятные времена в какой-то местности, именуемой Гимлет или что-то в этом роде, и прогремел чуть ли не на весь мир, а вся его родня была связана кровными узами с королевским семейством. Судя по всему, он всю жизнь только и делал, что уходил в горы и с кем-то сражался, а некий бард, чье имя звучало как-то вроде Крамлинуоллинуэр, воспел его в произведении, которое называлось, если я правильно расслышала, «Мьюлиннуиллинуодд».
Миссис Вудкорт пространно рассказала нам о славе своего именитого предка и заявила, что, куда бы ее сын Аллен ни поехал, он, без сомнения, не забудет о своей родословной и ни в коем случае не сделает мезальянса, то есть не женится на девице, которая ниже его по рождению. Она сказала ему, что в Индии живет много красивых англичанок, уехавших туда с известной целью, и среди них не трудно выбрать невесту с приданым, но потомку столь знаменитого предка не надо ни красоты, ни богатства, если с ними не сочетается хорошее происхождение, ибо происхождение – это главное. Она так много рассуждала на эту тему, что я вообразила, и не без душевной боли… но как глупо было воображать, что у нее могут быть какие-то задние мысли насчет моего происхождения.
Мистеру Вудкорту ее многословие как будто немного испортило настроение, но он был слишком вежлив, чтобы дать ей это понять, и, постаравшись незаметно перевести разговор, выразил благодарность опекуну за его радушие и за те очень счастливые часы, – он так и сказал: «очень счастливые часы», – которые он провел с нами. Воспоминание о них, сказал он, будет сопровождать его, куда бы он ни поехал, и он всегда будет дорожить ими. И вот мы поочередно пожали ему руку… по крайней мере так поступили все наши… и я тоже, а он поцеловал руку у Ады и… у меня, а потом ушел, расставшись с нами надолго, – ведь он уезжал далеко, так далеко!