bannerbannerbanner
полная версияО

Денис Александрович Грачёв
О

Полная версия

Зато Олеся просто вспыхнула – фосфорным, правда, гнилушечным пламенем, но всё же – и процедила с какой-то затейливой интонацией, от которой её слова выглядели сказанными чуть наклонно:

– Ну к чему этот балаган? Ты что, издеваешься над нами? – И, полуобернувшись к своим, но при этом не сводя с Петра взгляда, застывшего, как жир, сказала в сторону: – Нужно обсудить наш вопрос.

А как обсуждают вопросы со своими? Да так и обсуждают: становятся в круг, слегка сгибаются в спине, нахохливаясь по образу и подобию замёрзших птиц36, и шепчутся тихо-тихо, так, что до посторонних не долетает ни ползвука, так, что посторонние медленно или быстро, с ленцой или охотой, вприпрыжку или по-пластунски сходят, слетают, сползают с ума – если не фактически, то хотя бы метафорически, – силясь что-то расслышать или, по крайней мере, убедить самого себя, будто расслышал, будто понял частичку вышептанного, и это вышептанное вышептано ему, постороннему, не во вред, да более того, из вышептанного может вдруг случиться ему, постороннему, какой прибыток, малая выгода, которая вдруг да перекувырнётся через свою собственную биссектрису, обернувшись выгодой большой, весомой, степенной и окладистой. Увы, Пётр с самого начала знал, что он не тот абстрактный посторонний, для которого сторонний шёпот может обернуться внезапной надеждой. Он знал, что шёпот обрекает его на нечто более глубокое, тошнотворное и неизвестное, чем сама смерть, и если с возможностью умереть он как-то незаметно для себя уже согласился, то с тем, что там вышёптывалось ему на го́ре, он согласиться никак не мог. И потому, простояв, как пишут глухие и безъязыкие, в мучительном ожидании пару лет, на третьем году своего стояния Пётр грубо, по-мужицки упал на деревянные свои колени и уже оттуда, с коленей, заговорил совсем другим голосом, голосом, похожим на эти его колени: ведь человек на коленях имеет не так уж много общего с человеком в его первоначальном смысле и облике; коленопреклонённый – это насекомое, раб, креветка, саксаул, скульптура, говно, Горе, Мольба, Смиренность – нечто, словом, слишком возмутительное либо слишком символичное, чтобы быть человеческим. Так вот, этот говорящий саксаул произнёс взволнованным, но одинаковым, одинаково возбуждённым голосом речь трепетную и, к сожалению, слишком пламенную, для того чтобы не испытывать некоторого чувства стыда, помещая её сюда, в точку высочайшего накала страстей. С другой стороны, любой кульминации, особенно кульминации в литературном сюжете (а то, что мы пишем здесь, – это пока ещё литература) положено быть чрезмерной, она непременно должна быть с некоторым перехлёстом, несколько вопреки хорошему вкусу, и вот принимая во внимание именно это обстоятельство, мы, пожалуй, не будем слишком презрительно цыкать оттого, что Пётр начал свой недлинный монолог следующей фразой:

– Зачем вы мучаете меня? – А продолжил её так: – Ведь вы уже всё давно решили, разве я этого не понимаю? Не нужен этот шёпот. Это бесчестно. Это подло.

– Ты ещё скажи, у нас нет совести, – бросила через плечо Олеся, но Петра уже было так просто не остановить, потому что тревога с ужасом теперь лились и лились крутым, словно бы лоснящимся от жира густым кипятком на его ледяное сердце, и оно, конечно, поддавалось высокой температуре, оно, как водится в таких случаях, таяло, потому что не могло не таять, у него просто не было выбора. Да и в самом деле, куда ему было деваться? Вот оно никуда и не делось, став маленьким, живым, дрожащим. Забилось в самый дальний угол груди и стало так жалобно трепетать, что его владелец просто-таки взмолился:

– Да убейте же меня наконец! Зачем я вам? Найдите другого для ваших дурацких опытов! Убейте – и дело с концом.

– Убить, говорите? – повернулась к нему Тонкая Женщина, и на её лице, одновременно и отдалённом, и слишком подробном, как если бы над его подробностью поработал бритвенно-острый резец, пронёсся некий всполох, который при некотором огрублении опознавался как тень любопытства, невероятно мимолетная, нанесённая легчайшей красочкой, но оттого не менее важная для нас, наблюдателей ненаблюдаемого, поскольку до сей поры лицо Тонкой Женщины ничего подобного не выражало, и то, что оно это наконец выразило, что-то да значило. – И вы действительно полагаете, что убить – и, как вы вполне вульгарно выразились, дело с концом? Ничему-то вы, оказывается, не научились. Просто поразительное скудоумие. После смерти ведь всё и начнется. Впрочем, если вы настаиваете…

И тут что-то оглушительно упало. И было это настолько вдруг и невпопад, что вся ситуация, державшаяся на одной, очень высокой, серебряной ноте, мигом съехала вниз, обретя такое сермяжное свойство, что даже вопрос «Что же здесь происходит?» более не казался чем-то немыслимым, безответным или из ряда вон выходящим, а, наоборот, предполагал некий, какой-никакой ответ, и Петру показалось было, что он вот-вот ответит для себя на этот вопрос, потому как разгадка, оказывается, была во́т она она́, рядом, только руку протяни. Но как показалось, так и перестало казаться, поскольку теперь-то наконец стало понятно, что же так оглушительно упало. И понятно это стало вот примерно каким образом. Сначала он увидел лицо Олеси, которая улыбалась мягко, томно, совсем по-домашнему, как бы укутывая его своей улыбкой, как бы давая ему надежду если не исцелиться от окружающего кошмара, то хотя бы уснуть после бессонной ночи, длившейся последние месяцы, и он уже почти поверил в эту улыбку, но вдруг заметил в Олесиной руке пистолет, который показался Петру снизошедшим с небес, небывалым и нарочитым, как сон, – настолько он был огромен и неловок в её руке, настолько недостоверен в качестве предмета земного обихода. Но потом, совсем немного потом он почувствовал ещё кое-что – боль в сердце, огромную, какую-то излишне треугольную и всё же расположенную очень далеко, не в нём, а в аналогичном, неотличимом от его, теле, находящемся за линией горизонта, и, обратив внимание на эту боль, он опустил глаза туда, откуда она подавала сигналы о собственном сослагательном существовании, и обнаружил на рубашке быстро, как в ускоренной съёмке, расползающееся багровое пятно, бывшее, очевидно, гораздо более живым и подвижным, чем он сам, Пётр. И тут уже нечего было понимать. Пётр и не стал понимать, а просто поднёс по неизвестной ему самому причине ко лбу руку, сложенную щепотью, да так и рухнул спиной на гладко, как дно гроба, струганный дощатый пол, чтобы ныне с ним произошло то главное, к чему так мягко, с волнистой кошачьей грацией подъезжало наше эластичное повествование.

– Это ты правильно сказал про главное, – услышали люди и не совсем люди хриплую реплику, весившую никак не меньше центнера и сказанную таким образом, что её обладатель определённо был если и не обитателем ада, то уж наверняка кремлёвским чиновником высшего, практически ионосферного звена, так что так что так что так что так что так что так что так что так что (исполняется нежным баритоном на мотив ‘’Venus In Furs’’ незабвенных, карамельных, тягучих, как тянучки, The Velvet Underground) для окружающих не стало слишком уж сенсационным потрясением, когда вслед за голосом в порывисто открывшейся двери появился и его правообладатель – драный и массивный, как медведь, Волк®, который, кстати говоря, как вошёл в сосновое, новое, терпко пахнущее пилёным лесом помещение, так и вышел без лишних слов.

– А вот и ~юшки, – прогремел Волк® своим огромным и как бы прокуренным голосом, от которого разошлось по небольшой этой, насквозь компактной комнатке рудиментарное эхо, наспех собравшееся из гулких, неуверенных в себе отголосков, а также отголосков отголосков (и далее по ниспадающей, вплоть до отголосковⁿ, которые делали голос Волка® по меньшей мере квадрофоническим – на манер библейских пророков – и сложно-насыщенным, что исподволь, из Магадана через Москву в Анадырь, должно было убеждать слушателей в правдивой вескости его речений). – И ты вообще больше здесь не рулишь, уважаемый. Всё, хватит уже. Доехал до ручки. Теперь ~дуй ко всей этой выдуманной шобле. А перо возьму я®.

И почему же это? Ну и с какой стати он произносит здесь такие и подобные им слова, обращаясь не к равным ему в нарративной структуре эфемерам, а к автору – или, настаиваю, Автору – единственному и уникальному, чьим свободным волеизъявлением, собственно, и была порождена она, эта излишне бо́рзая шкура, которая сию же минуту отправится прямо за дверь, за занозистую дверь, сколоченную из досок, столь плотно пригнанных друг к другу, что…

– Слушай, дорогой автор—нах~ю́вертя́втор, – «усмехнулся» Волк® (усмехнулся бы, если б волки, зауряднейшие хищники, обречённые на закономерное истребление, могли усмехаться). – Во-первых, неостроумно петь одну и ту же бессмысленную и зевотную песню сорок раз подряд. А во-вторых, пора уже учиться хорошим манерам и ставить перед своим бессмысленным бормотанием вот такой вот совершенно необходимый знак: «—». Потому как отныне ты лишён права вести рассказ. Ты обычный выдуманный нетопырь, и даже если выдуман ты был не мной®, то продолжать тебя выдумывать буду именно я®. Я® вижу, ты тут изготовился к каким-то язвительным вопросам а-ля «С какой это стати?» А с такой. Ты приглядись, приглядись повнимательнее. Видишь, что́ у меня есть? Правильно, ®. А где твоё ®? Нетути? Тютюнюшки? Вот и делай выводы. Значит, я® – настоящий, подлинный и единственный, а ты – либо подделка, либо, в лучшем для тебя случае, такой же повествовательный споло́х, как и вся вот эта скульптурная группа, которая как ошпаренная стоит посреди деревянного дома в частном секторе города Кургана и ничего не понимает, не понимает и не понимает ещё раз, снова и снова возвращаясь к своему непониманию, чтобы погрузиться в него ещё глубже. То-то же. А кто вам мешал вести себя по-людски, с пониманием относясь к страданиям ближнего и, главное, понимая своё место у параши во всемирной иерархии и оказывая всяческое уважение человеку, который создан по образу и подобию Божьему, в отличие от вас, которые созданы не пойми по какому подобию, а точнее по какому бесподобию и безобразию…

 

В общем, хватит. На этом месте прямая речь заканчивается и переходит, наконец, в авторскую, волчью® речь, что магическим образом совпадает с появлением ещё одного героя, который слишком долго сидел в темноте, а теперь, при свете дня, как-то смущённо поводит налитыми плечиками и щурится как бы даже и подслеповато, и сторонится остальных, оглядывающих его кто недоумённо, кто брезгливо, а кто и с плотоядным любопытством. Так вот ты какой, автор вёрткой: полный, стеснительный, с неловкими движениями, собранными из острых углов, но одновременно будто сдавленными, как, впрочем, у всех людей, глубоко и с детства недовольных собой. А ведь каким красавцем, каким огнегласым витязем казался, пока писал всю эту свою ерунду.

– Здравствуйте, – прошепталось у него ватными, трудно гнущимися губами, такими плохо понятными, что всем должно было бы сделаться смешно, все должны были бы засмеяться над ним злодейским, крикливым, кривым смехом (знаете, бывает такой, с инфернальными повизгиваниями), если бы у них сейчас был хоть малейший повод для веселья.

А повеселись-ка тут, если человек, которого ты только что убил, да ещё и пообещал ему тяжкого и неминуемого, вдруг резко приподнялся на локте и оглядел всех психоделическим, морозно-туманным взглядом, который по мере вглядывания в окружающих его делался всё яснее и яснее, пока не оформился в твёрдый, сжатый, наподобие пружины, инструмент воздействия. И тут что-то дрогнуло в той группе, что изумлённо стояла перед ним, не трепеща ни единым членом и дыша келейно, с пиететом, как бы преподнося своё дыхание на блюдечке с голубой каёмочкой; точнее говоря, что-то дрогнуло – и группа перестала быть группой, став случайным собранием в разной степени испуганных личностей. Этот испуг был, конечно, вполне закономерен, поскольку, дорогой читатель, ты же знаешь (а если не знаешь, то вот-вот дочитаешь эту книгу и непременно узна́ешь), как важно в жизни не делать зла, как важно не быть дьявольским отродьем, с которым не хочется иметь дело, а наоборот, быть прилежным и тщательным оратаем добра, взращивать его повсеместно, а взрастив, трепать его ласково, распушая таким образом и делая в конечном счёте больше. Потому что всё, что после нас останется в сухом остатке, – это добро. Добро – это тот парень, который будет нас защищать перед Богом. Парень, на котором мы все, как на ракете, полетим к Богу, чтобы припасть к Его стопам и не отпадать больше. И как же этого парня не любить? Как же не лелеять его и не взращивать, и не трепать, распушая и делая таким образом больше?

– Прости меня, Пётр, – вдруг произнесла Любочка расшатанным, колышущимся голосом, который как бы ехал на тележке по мелкому гравию, и без перехода, в продолжение своей голенькой фразы, грубо, топорно, по-старушечьи упала на колени, чтобы ищущими губами попытаться найти руку Петра и, тем не менее, не найти-таки её, потому как Пётр быстро-быстро спрятал её за спину. Любочка, мгновенно и беспощадно замаринованная одной ей (ну и мне®, разумеется) понятным ужасом, несколько секунд смотрела на эту улизнувшую руку оловянным, деревянным, стеклянным взглядом, быстро-быстро, на манер чёток, перебирая свои мысли, пока одна из мыслей, наиболее правдивая, но и наиболее кромешная, не превратила взгляд в слёзы, да такие, в которых она тут же захлебнулась и сквозь которые стала выкрикивать нечто неразумное, доброе, невечное:

– Всё отмолю, ото всего очищусь, любой сделаюсь, какой скажешь, только прости. Мне никуда без твоего прощения, я как не жила, так и не буду жить без твоего прощения, а мне очень, очень, очень надо жить.

Однако монолог этот (причины для которого были, а вот следствий пока не предвиделось) был прерван, почти и не начавшись; прерван он был коленями и голосом. И колени, и голос принадлежали старой цыганке. Колени находились теперь на дощатом полу, рядом с коленями Любочки, а голос находился в воздухе, где вёл себя тревожно, с тремором, почти превращаясь в тремоло, но всё же недопревращаясь, будучи для этого слишком низким и непроворным. Голос сказал своим трудным голосом:

– Прости, сынок. Всю жизнь дурила, так и дожила до старости с этой дурью. Виновата я перед тобой сильно. Позволь начать новую жизнь. Для зла пожила, хочу теперь для добра пожить. Прости, дорогой, а?

И, мимолётно скосив глаза на Любочку, от которой, казалось, ничего уже больше не осталось, кроме раскатистых рыданий да горстки слёз, цыганка достала из кармана большой, мужской носовой платок в грубую тёмную клетку, обеими руками, плотно прижала его к лицу и заплакала глухо, серьёзно, нажимая на басы, так что вдвоём у них плач вышел ладный, красивый, не бессмысленный бабий вой, а сыгранный дуэт, которому, впрочем, не так долго суждено было оставаться дуэтом, потому как, мягко, но решительно раздвинув прочих перистым своим плоским плечом, к этим двум коленопреклонённым подступил Петушок, петляющий взгляд которого Пётр вотще пытался поймать, чтобы нанизать его на свой, и твёрдо, прямо в точку поставил свои костистые кожистые суставы рядом с женскими коленками и коленями. И только тогда взгляд его перестал быть петляющим, а приобрёл некоторую определённость, не строгую, к которой привыкли мы все, а извинительную определённость, как бы направленную по касательной по отношению к предмету определения, ибо (применим-ка для разнообразия этот редко встречающийся союз) ибо (повторяем его ещё раз, поскольку вследствие предыдущей скобки вы могли уже и позабыть о нашем антикварном союзе) ибо (повторяем вновь, ведь предыдущая скобка оказалась ещё длиннее предшествующей ей) ибо (скобка №3 верна) только с этой позиции, позиции извинительной определённости можно было смотреть Петру в глаза и не умереть. А умереть сейчас Петушку нельзя было. Петушок не сказал ещё самого важного в своей жизни. Точнее, временно не сказал, потому что теперь уже говорит, то есть, делая скидку на повествовательную условность, можно считать, уже сказал:

– Извините меня. Лучше бы мне не рождаться, чтобы такого позора не приключилось со мной, но поскольку я уже родился, то, молю вас, постарайтесь быть великодушны – простите меня. Я ведь чувствую, что, прощённый, смогу заново родиться. Я знаю, знаю, что у вас хватит доброты простить меня…

Голос его сорвался, и где-то в районе груди, такое ощущение, началась бурная, прямо-таки вулканическая перистальтика, которая срывала Петушку дыхание, перехватывала его и выворачивала наизнанку, меняя местами вдох и выдох, завязывая горло морскими узлами – словом, можно себе представить, какой непростой путь проделали слёзы, горючие, как спирт и огонь, птичьи слёзы, пробираясь от груди к этим янтарным, навыкате глазам Петушка, чтобы высвободиться, обратившись вольной росой, и омыть грешные перья.

Вот так бы они и плакали втроем, рядком да ладком, может, и не вечно, но, во всяком случае, до первого слова, которое было бы произнесено Петром, если бы к ним не прибавился ещё один плач, а потом ещё один и ещё и если бы они, уже вшестером, не стали голосить каждый на свой лад, перебивая друг друга и оправдываясь, как дети, поставленные коленями на горох37.

А что же Пётр? А он просто стоял над ними, такой многократно живой, что почти уже и мёртвый, и, по правде говоря, не знал, что же с ними делать, со всеми этими просто живыми и какбыживыми просителями, потому как жизнь, несмотря на то что повернулась к нему той стороной, с какой она симпатичнее всего, не перестала от этого быть жизнью, то есть, став в каком-то смысле более задорной, не стала менее запутанной, и вот теперь он, как и прежде, хоть и с новым чувством, в котором затеплилось что-то вроде Бога, усиленно вслушивался в себя, наобум пытаясь распознать по его инфракрасному голосу решение-дарующее или даже -избавляющее. Но всё-таки недолго вслушивался он в инфракрасные голоса: потенциальную вечность прервал звук, который Пётр, пожалуй, менее всего ожидал сейчас услышать, – звук мобильного телефона. И в этот раз он не был ни трубным гласом, ни трубой иерихонской, а звучал настолько буднично, словно устанавливал мировой рекорд обыденности. Нет, Пётр не уснул под него, но и не проснулся. Проснулся он чуть позже, когда нажал кнопку «Принять» и услышал такой знакомый, а оттого потусторонний голос Кирилла:

– Привет, человечище! И как же я по тебе соскучился – представить не можешь! Как жизнь молодёжная? Бурлит на высоких температурах? А вообще, не надо пока никаких подробностей. Я тебе официально заявляю, что если ты на этих выходных не приедешь ко мне, я умру и никогда больше не воскресну. Отмазы и отговорки не принимаются. Так что дуй за билетами. Дуешь?

– Дую, – просто ответил Пётр. – Режь салаты. Да побольше. Мы с тобой найдём много тем для разговоров.

На другом конце закричали волком, закричали лисицей, закричали селезнем и орлом, в состоянии повышенной парусности бреющим свой полёт над заливной говядиной, то есть, простите, оговорился, над заливным лугом, конечно, над прекрасным заливным лугом цвета спелого изумруда.

– Я перезвоню, как возьму билеты, – суммировал чужие крики Пётр и нажал отбой. А потом произнёс тем же голосом, посмотрев на коленопреклонённых мытарей прозрачным от радости взглядом: – Всех прощаю. Будьте счастливы.

И ведь стали они жить счастливо, что самое интересное. Автор стал постоянным ведущим популярной субботней колонки в газете «Знамя Кургана». Петушок устроился слесарем на завод кирпичных конструкций. Стал, правда, попивать, ну да разве в нашей стране это такой уж грех? Цыганка развелась, закончила педагогические курсы и стала преподавать в школе №4238 практический месмеризм. Похудела и, похудев, даже как-то помолодела. Любочка вернулась в Москву, была избрана мэром, и Москва при ней расцвела горячим, пригожим цветом. Одна беда – так и не вышла замуж. Это ей-таки грехи молодости аукнулись. Про Олесю точно не скажу: она работает у друга Петра, Кирилла39, то ли женой, то ли собакой; знаю только, что она очень счастлива и принимает жизнь как величайший дар и величайшее благодарение. А Тонкая Женщина познакомилась с уланом, который проезжал через Курган на своём норовистом жеребце по кличке Чулым, влюбилась и поскакала вместе с ним на край света, где, говорят, живут люди, у которых одна рука золотая, а другая серебряная.

 

А мне® пора закругляться. Мне® ведь ой как важно, чтобы роман мой® стал круглым: круглое надел на палец – и носишь всю жизнь, благодаря его за его круглость, носишь да нахваливаешь, смотришь на своё круглое – не налюбуешься и говоришь ему: «Спасибо», и отвечает тебе твоё круглое: «Спасибо», и если оно настоящее круглое, а ты ему говоришь настоящее «спасибо», то, значит, и жить вам друг с другом вечно, потому что иначе и быть не может, не для того вечность придумана, чтобы влюблённые друг в друга могли жить без неё. Так что, дорогой читатель, мужественный и верный друг мой®, этот роман говорит тебе (тихонько, но с умыслом, знакомым горячим шёпотом, которым без умысла и не разговаривают вовсе) – спасибо. И будь счастлив, потому что об остальной вечности это спасибо уже позаботилось.

36«Смерть в образе щегла, замёрзшего на лету» – цитировавшийся Грачёвым в беседах образ из песни «Любовь» экспериментальной советской рок-группы «Товарищ» (г. Харьков, Украинская ССР).
37В гостях у Петра, «совпавшего в речи» (= объединившегося сущностно) с Волком®, находятся пятеро – цыганка, Люба, Олеся, Петушок и Тонкая Женщина. Непонятно, кто именно является шестым участником этого коленопреклонённого плача. Едва ли это Волк®. Вероятно, здесь намёк на внезапно проявившегося реального автора или даже на абстрактного автора, – один из них, вероятно, и стоит на коленях рядом с остальными героями.
38Курганская средняя школа, которую закончил Д. Грачёв.
39Бросающаяся в глаза отстранённость повествователя, который говорит об одном из главных героев, словно бы только что вводя его в повествование (при этом Кирилл пребывал в статусе давно известного персонажа ещё тремя абзацами выше, в диалоге с Петром), объясняется радикальными трансформациями существовавших до этого момента в романе авторских голосов. Здесь происходит «гравитационное искажение» пространства повествования ввиду только что состоявшегося локального катаклизма – смерти и воскрешения главного героя (к тому же являвшегося фиктивным нарратором романа) Петра. Очевидно, этот и следующий, финальный абзац принадлежат голосу «сверхнового» нарратора, обозначенного знаком ® – и это не просто Волк® (ведь Волку® также были знакомы все действующие лица романа включая, разумеется, Кирилла), а «новорождённый» комбинированный нарратор: {ВолкПётр[реальный автор романа(?)]}®, – который является не механической суммой всех перечисленных нарраторов, а качественно новым симбиотическим конструктом – оттого-то и начинает он с нуля объяснение уже известных реалий: «…у друга Петра, Кирилла…».
1  2  3  4  5  6  7  8  9 
Рейтинг@Mail.ru