Книга Первый день читать онлайн бесплатно, автор Денис Пожидаев – Fictionbook, cтраница 2
Денис Пожидаев Первый день
Первый день
Первый день

5

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Денис Пожидаев Первый день

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

В центре зала стояла массивная конструкция из матового металла и стекла. Она напоминала одновременно медицинский томограф, промышленный реактор и саркофаг для чего-то, что нельзя было оставлять без оболочки. Кабели уходили в пол, защитные панели мерцали холодными индикаторами, вокруг конструкции суетились техники. Камеры ловили каждое движение.

Внизу экрана бежала желтая строка:

«Экстренная пресс-конференция Международного института физики. Женева».

Алексей прибавил громкость.

К трибуне вышел человек, которого он узнал почти сразу. Доктор Мартин Ковальски. Один из тех физиков-теоретиков, чьи имена знали даже люди, далекие от физики, потому что журналисты любили брать у них комментарии о конце Вселенной, черных дырах и природе времени. В прежних интервью Ковальски говорил сухо, неторопливо и с легким высокомерием человека, привыкшего объяснять очевидное тем, кто всё равно поймет неправильно.

Сейчас от этого высокомерия не осталось ничего.

Ковальски выглядел так, словно несколько суток не спал. Лицо осунулось, под глазами залегли глубокие тени, воротник рубашки был застегнут неровно, галстук сдвинут в сторону. Он не был похож на ученого перед объявлением великого открытия. Он был похож на свидетеля аварии, который обязан описать увиденное, хотя сам еще не вышел из шока.

Он поправил микрофон. Раздался резкий скрежет обратной связи, от которого Алексей поморщился.

— Дамы и господа, — начал Ковальски.

Голос у него дрожал, но не от волнения перед публикой. В этом дрожании было что-то другое: усталость человека, который слишком много раз повторил одни и те же слова в закрытых комнатах и каждый раз надеялся, что они наконец перестанут быть правдой.

— Три года назад мы запустили проект «Каузальный Томограф». Эта установка за моей спиной не измеряет возраст материи. Возраст — производная характеристика, связанная с выбранной моделью времени. Томограф измеряет причинную структуру объекта.

Алексей медленно опустил кружку, так и не сделав глоток.

Физика никогда не была его областью, но слово «причинность» он понимал слишком хорошо. На нем держался любой архив. Письмо существует, потому что кто-то его написал. Человек написал письмо, потому что чего-то хотел, кого-то любил, боялся, ждал, ненавидел, просил о помощи или просто не мог молчать. Документ всегда был следствием. За ним стояло событие. За событием — другое событие. Так строилась история: цепочка, которую можно было оборвать, исказить, забыть, но нельзя было отменить задним числом.

— Мы хотели проследить историю объектов глубже, чем это позволяют существующие методы, — продолжал Ковальски. — Не просто определить состав камня, а восстановить цепочку причин, приведших к тому, что этот камень существует именно в таком состоянии. От места добычи до формирования минерала. От минерала до геологических процессов. От процессов до звездной материи, из которой возникли его атомы. Мы искали не дату. Мы искали непрерывность.

В зале стало тихо. Даже щелчки камер, казалось, стали осторожнее.

— Калибровка началась месяц назад. Мы проверяли метеориты, ледяные керны, кости из неолитических захоронений, фрагменты древних тканей, пластик, бетон, живые клетки, образцы воды, оптические данные дальних галактик. Затем — предметы повседневного происхождения. Стакан, использованный лаборантом. Бумагу, отпечатанную на прошлой неделе. Волос, срезанный за час до теста. Всего — несколько тысяч объектов.

Ковальски замолчал.

Пауза была слишком длинной. В обычной пресс-конференции ее бы сгладили кашлем, шуткой, движением ассистента у проектора. Здесь никто не двигался. Люди за столом смотрели либо в бумаги, либо на конструкцию Томографа, словно боялись повернуться лицом к залу.

— И что вы нашли, доктор? — спросил кто-то из первого ряда.

Камера дернулась, но осталась на Ковальски.

Физик поднял глаза. Алексей увидел в них не торжество, не растерянность, не желание произвести эффект. Только страх. Грубый, почти животный страх умного человека, который понял что-то раньше остальных.

— Мы нашли обрыв.

По залу прошел гул. Не паника, еще нет. Скорее раздраженное непонимание: журналисты услышали слово, но не получили удобного заголовка.

— Обрыв чего? — спросил другой голос. — Вы имеете в виду предел мощности аппарата? Вы уперлись в сингулярность? В Большой взрыв?

Ковальски покачал головой.

— Нет. Мы уперлись во вчерашний день.

Алексей застыл. Кружка в его руке чуть накренилась, но он не заметил.

— Я прошу вас выслушать до конца, — сказал Ковальски. Теперь он говорил быстрее, будто боялся, что его остановят. — Причинная цепочка любого исследованного объекта обрывается. Не постепенно. Не статистически. Не в зоне погрешности. Абсолютно. Для каждого объекта, живого и неживого, земного и внеземного, органического и минерального, цепочка причин заканчивается ровно двадцать четыре часа назад.

В зале началось движение. Несколько журналистов заговорили одновременно. Кто-то рассмеялся слишком громко, с явным облегчением человека, решившего, что перед ним мистификация. Кто-то потребовал показать графики. Кто-то выкрикнул, что это невозможно.

Алексей смотрел на экран, не моргая.

«Метафора», — подумал он.

Физики любили метафоры, особенно когда касались времени. «Пена пространства», «стрела времени», «ткань Вселенной», «горизонт событий». Возможно, речь шла о новой модели, в которой причинность обновлялась блоками. О техническом термине. О странной, но не смертельной формулировке.

Он хотел, чтобы это была формулировка.

Ковальски поднял руку. В зале постепенно стало тише.

— Это не ошибка прибора, — сказал он. — Мы провели независимые проверки. Мы меняли алгоритмы. Мы пересобирали датчики. Мы запускали контрольные серии в Женеве, Пекине, Бостоне, Кейптауне и на орбитальной лаборатории. Результат один. С точки зрения фундаментальной причинности, до отметки двадцать четыре часа назад не обнаружено ни одного события.

На экране появилась диаграмма: черная линия, идущая справа налево по временной шкале. Она была ровной, насыщенной, плотной. Затем — вертикальный срез. Ноль.

Алексей невольно посмотрел на свой порезанный палец.

Вчера вечером бумага рассекла кожу. Он помнил это. Помнил раздражение, кровь, пластырь. Если Томограф прав, у этого пореза не было вчера. Была только линия на коже и воспоминание о том, как она появилась.

Он сжал пальцы.

— Доктор Ковальски! — в зал прорвался женский голос. Камера выхватила журналистку в красном пиджаке. — Вы понимаете, что именно утверждаете? Моему сыну девять лет. Моему дому сорок. Этому институту больше века. У нас есть документы. Фотоархивы. Медицинские записи. Геологические данные. Я помню свое детство. Что вы хотите сказать — всего этого не было?

Ковальски смотрел на нее долго. Не как на человека, задавшего глупый вопрос, а как на того, кто произнес вслух единственное, что теперь имело значение.

— Ваш сын существует, — сказал он. — Ваш дом существует. Ваши медицинские записи существуют. Ваша память существует. Вселенная полна информации о прошлом. Именно это делает открытие настолько разрушительным. Возраст углерода в ваших костях покажет десятилетия. Пласты пород покажут миллионы лет. Свет звезд покажет миллиарды. Но Каузальный Томограф фиксирует не информацию о прошлом, а цепочку событий, которые должны были эту информацию породить. И эта цепочка обрывается.

Он сделал паузу и, кажется, впервые с начала трансляции посмотрел прямо в камеру.

— Мы вынуждены признать: текущее состояние Вселенной содержит следы прошлого, но не содержит самого прошлого. Мир возник двадцать четыре часа назад. Уже старым. Уже сложным. Уже с руинами, архивами, воспоминаниями, шрамами, фотографиями, долгами, могилами и любовью к людям, которые, возможно, никогда не жили.

Алексей резко поставил кружку на стол.

Кофе плеснул через край. Темная капля упала на белую манжету рубашки и быстро расползлась по ткани. Он смотрел, как пятно становится неровным, впитывается в волокна, темнеет по краям.

Вот событие, подумал он. Вот оно происходит. Прямо сейчас.

Но мысль не успокоила его.

На экране начался хаос. Журналисты вскочили с мест, кто-то кричал, что это религиозная провокация, кто-то требовал показать исходные данные, кто-то спрашивал, значит ли это, что человечество не несет ответственности за прошлые войны. Один из ученых за столом снял очки и закрыл лицо рукой.

Внизу желтая строка сменилась красной:

«ГИПОТЕЗА ПЕРВОГО ДНЯ: НАУЧНЫЙ ПРОРЫВ ИЛИ КРАХ ПРИЧИННОСТИ?»

Алексей выключил звук.

В кабинете сразу стало слишком тихо. На стене продолжали мелькать безмолвные лица, открытые рты, графики, поднятые руки. Без звука пресс-конференция стала похожа на архивную хронику бедствия, которое уже произошло и теперь только ждет правильной подписи.

Алексей встал, прошелся по кабинету, остановился у стеклянной перегородки.

За ней уходили в полумрак стеллажи. Миллионы коробок. Дневники, письма, фотографии, протоколы, частные архивы семей, которые больше не существовали, потому что все семьи рано или поздно перестают существовать. Акты рождения. Акты смерти. Черновики романов, которые никто не дописал. Повестки, справки, школьные дневники, открытки с курортов, квитанции за свет, последние записки, найденные в карманах погибших.

Если Ковальски прав, всё это было не свидетельством прошлого, а частью текущего состояния мира. Декорацией, созданной сразу с потертостями, исправлениями, ошибками, запахом пыли и следами пальцев.

Эта мысль была не просто абсурдной.

Она была неприличной.

Алексей вернулся к столу и взял со вчерашней стопки копию листа из дневника Морозова. На экране планшета пятно выглядело четче, чем на бумаге. Алгоритм подсветил деформацию, обвел зону изменения волокон, предложил вероятный состав жидкости. Всё аккуратно. Всё убедительно.

По логике Ковальски, никакой человек не сидел в тысяча девятьсот восемьдесят втором году над этой тетрадью. Никто не покупал хлеб и черешню. Никто не проливал чай, воду или слезу. Тетрадь просто возникла вчера утром уже старой, уже пожелтевшей, уже с чужой бытовой усталостью на страницах.

Алексей бросил планшет на стол.

— Бред, — сказал он вслух.

Голос прозвучал глухо. Слишком громко для кабинета.

— Антинаучный, дешевый бред.

Но он сам услышал в этой фразе не уверенность, а приказ. Так говорят не тогда, когда знают, а тогда, когда запрещают себе думать дальше.

Он снова посмотрел на палец. Порез был на месте. Кожа немного припухла по краям. Если надавить, появлялась тупая боль. Боль казалась доказательством. Боль всегда казалась честнее мысли.

Алексей надавил сильнее. Палец заныл.

Он помнил вчерашний порез.

Но теперь впервые за пятьдесят восемь лет память перестала быть опорой. Она сама стала подозреваемой.

На беззвучном экране Ковальски что-то объяснял у диаграммы. Черная линия причинности снова падала в пустоту.

Алексей резко отвернулся — и увидел фотографию.

Она стояла там же, где ночью: справа от монитора, чуть под углом. Деревянная рамка. Тонкая трещина в углу. Смазанная рука. Серый свитер. Смех, направленный мимо объектива.

Внутри Алексея что-то сжалось так сильно, что он на несколько секунд перестал дышать.

Вот куда вела эта новость.

Не к метеоритам. Не к неолитическим костям. Не к римским монетам, не к ледяным кернам и не к геологическим пластам.

К ней.

Если мир возник вчера, значит, не было аварии восемь лет назад. Не было мокрого асфальта, визга тормозов, звонка из больницы в два часа ночи, коридора с зеленоватыми стенами, врача, который говорил слишком тихо, потому что боялся собственной профессии. Не было того момента, когда Алексей сидел на пластиковом стуле и смотрел на свои руки, не понимая, почему они всё еще принадлежат ему.

Сначала в этом был почти невозможный соблазн.

Если аварии не было, значит, той ночи тоже не было.

Но мысль не успела стать утешением. Логика, которой Алексей служил всю жизнь, пошла дальше.

Если не было той ночи, не было и девятнадцати лет до нее.

Не было Анны, которая в детстве боялась спать без открытой двери. Не было первого рисунка, где дом был выше солнца. Не было ее смеха на кухне, когда она увидела отца с обгоревшим носом на старой фотографии. Не было краски на пальцах, разных носков, потерянных наушников, серого свитера. Не было их споров о датах и памяти. Не было ее голоса.

Не было дочери.

Была только информация о дочери, вложенная в голову человека, созданного вчера уже старым, уже одиноким, уже умеющим страдать.

Алексей взял рамку обеими руками.

Дерево было прохладным. Он провел большим пальцем по трещине в углу. Трещина имела форму маленькой молнии, застывшей в лаке. Он помнил, как рамка упала. Помнил звук стекла. Помнил, как испугался не разбитого стекла, а того, что фотография могла пострадать. Помнил, как стоял над ней и не поднимал, потому что несколько секунд боялся увидеть лицо Анны перечеркнутым.

Теперь и это воспоминание оказалось под вопросом.

Он смотрел на снимок. Анна смеялась, как смеются люди, которых еще не успели превратить в доказательство.

— Нет, — сказал Алексей.

Тихо. Почти без голоса.

Потом громче:

— Нет.

Он не знал, кому отвечает. Ковальски. Томографу. Совету директоров. Илье. Собственной памяти, которая вдруг стала похожа на чужой файл.

— Я помню тебя, — сказал он, глядя на фотографию. — Я помню.

Эти слова не были аргументом. Алексей понимал это. Для ученого они не значили бы ничего. Для прибора — еще меньше. Но сейчас ему было нужно не доказательство, а сопротивление. Самое первое, еще грубое, почти животное сопротивление пустоте, которая пыталась занять место его жизни.

На экране трансляция продолжалась. Беззвучный Ковальски показывал новую схему. За его спиной Каузальный Томограф стоял неподвижно, как алтарь науки, на котором только что принесли в жертву прошлое.

Алексей поставил фотографию обратно на стол, но не отпустил сразу. Пальцы не хотели разжиматься.

Он вспомнил вчерашний разговор с Ильей.

«Информация сохранена».

Теперь эта фраза звучала иначе. Не как технический довод, а как приговор. Если всё, что есть, — информация, то Анна сохранена идеально. Ее лицо, голосовые сообщения, медицинские записи, университетский профиль, банковские операции, рисунки, фотографии, записи в облаке, следы краски на сканах старого свитера. Слишком много информации. Больше, чем мог вынести один человек.

Но Алексей не любил информацию.

Он любил дочь.

И эта разница вдруг стала единственным, что еще удерживало мир от окончательного распада.

Он выключил экран.

Кабинет погрузился в утренний полумрак. Свет из верхних окон едва доходил до стеклянной перегородки. Стеллажи за ней казались темнее, чем обычно. Не потому что в зале стало меньше света, а потому что Алексей впервые посмотрел на них не как на крепость, а как на линию обороны, которую, возможно, уже прорвали.

Он накинул пиджак и вышел из кабинета.

В коридоре Архива было пусто. Сотрудники еще не успели подняться на уровни, но система уже жила: где-то открывались шлюзы, на лифтовых панелях загорались этажи, сортировочные роботы начинали свой тихий маршрут вдоль нижних секций. Обычное утро продолжалось, словно Вселенная не услышала собственного диагноза.

Алексей шел быстро.

Ему вдруг стало необходимо оказаться среди вещей. Не изображений, не файлов, не моделей, а вещей. Открыть коробку. Взять старый документ. Почувствовать шероховатость волокна. Увидеть ржавчину, прожженную временем. Вдохнуть пыль. Убедиться хотя бы телом, если разум уже начал колебаться.

Он спустился по лестнице, не дожидаясь лифта.

На минус третий. Потом ниже.

Каждый пролет отдавался в коленях. Порезанный палец пульсировал под пластырем. В голове продолжали звучать слова Ковальски: «уже с могилами и любовью к людям, которые, возможно, никогда не жили».

Алексей остановился перед дверью хранилища личных фондов. Приложил пропуск, дождался щелчка замка и вошел.

Ряды стеллажей встретили его холодом и тишиной. Здесь ничего не изменилось. Коробки стояли на местах. Метки светились ровными кодами. Влажность была идеальной. Температура — восемнадцать градусов. Архив не умел паниковать.

Алексей провел ладонью по ближайшей коробке.

Картон был шероховатым.

Настоящим.

Он почти с благодарностью почувствовал это сопротивление поверхности. Потом открыл ящик, достал первую попавшуюся папку и раскрыл ее прямо на металлической полке. Внутри лежали письма. Старые, тонкие, пожелтевшие. Почерк незнакомой женщины бежал по бумаге неровными строками. На одном листе в углу был отпечаток пальца — темный, смазанный, оставленный, возможно, чернилами, возможно, грязью, возможно, чем-то еще.

Алексей смотрел на этот отпечаток долго.

Человек касался бумаги.

Или не касался.

Событие произошло.

Или была создана информация о событии.

Он закрыл папку резче, чем следовало.

Нет.

Эта папка, этот отпечаток, это пятно, эти коробки — всё не могло быть просто декорацией. Мир не мог возникнуть вчера и случайно оказаться настолько переполненным мелочами, которые никому не нужны для красивой легенды. Зачем создавать не великие рукописи, а квитанции? Зачем вкладывать в чужой дневник запись о черешне? Зачем придумывать неровный отпечаток пальца женщины, имя которой давно никому ничего не говорит?

Потом он сам ответил себе, и от этого стало хуже.

Если настоящее действительно самодостаточно, ему не нужно «зачем». Оно просто содержит всё, что содержит. В том числе лишнее. В том числе бессмысленное. В том числе боль.

Алексей закрыл глаза.

Перед ним снова возникло лицо Анны. Не фотография, а память: она стояла на кухне, смешивала краску в маленькой банке из-под варенья и говорила, что цвет не обязан называться, чтобы существовать. Тогда он не слушал. Читал письмо из наблюдательного совета и кивал невпопад. Она заметила это, бросила в него скомканной салфеткой и сказала: «Пап, ты иногда архивируешь даже разговоры, пока они еще не закончились».

Он помнил, как салфетка попала ему в плечо.

Теперь это воспоминание казалось слишком точным.

Слишком аккуратно сохраненным.

Слишком готовым к использованию.

Алексей открыл глаза.

Впервые за всё утро его гнев отступил, оставив после себя не согласие и не страх, а нечто более опасное: тонкую щель, через которую внутрь начала просачиваться возможность.

А если Ковальски прав?

Не в деталях. Не в интерпретациях. Не в этих ужасных газетных словах о мире, появившемся вчера.

Но если где-то в самом основании действительно нет цепи?

Если прошлое — не фундамент, а форма, которую настоящее носит на себе, как кожа носит шрамы?

Алексей сжал край металлической полки. Холод прошел через пальцы.

Он не мог принять это. Не сейчас. Не в первый час после новости. Не рядом с фотографией Анны, которая всё еще стояла в его кабинете и смеялась мимо объектива так, будто никакая физика не имела права касаться ее лица.

Но и отбросить услышанное он уже не мог.

Он вернул папку на место, закрыл ящик и медленно пошел вдоль стеллажей. С каждым шагом ряды коробок казались ему одновременно крепче и беспомощнее. Раньше они были доказательствами. Теперь они стали вопросами, сложенными в правильном порядке.

Наверху скоро начнутся звонки. Совет директоров потребует комментарий. Журналисты захотят кадры из Архива. Сотрудники будут смотреть на него и ждать слов, которые вернут вещам прежний смысл. Илья, скорее всего, уже видел трансляцию. Марина тоже. Все видели.

Алексей остановился в конце прохода.

Он понял, что не знает, что скажет им.

Еще ночью он мог бы произнести без колебаний: прошлое существует, потому что у нас есть доказательства.

Теперь эта фраза треснула.

Но другая пока не появилась.

Он достал из кармана телефон. На экране уже было несколько десятков пропущенных уведомлений: Совет, международная ассоциация архивов, пресс-служба, частные сообщения, запросы от университетов. Мир, которому только что сообщили, что у него нет происхождения, немедленно начал требовать документов.

Алексей выключил уведомления и убрал телефон.

Потом посмотрел на свои руки. На порезанный палец. На тонкую линию крови под пластырем.

Если отнять у человека прошлое, что останется?

Тело. Память. Боль. Привычки. Любовь. Страх. Голос дочери, который, возможно, никогда не звучал, но всё равно заставляет отца идти дальше по холодному архивному коридору.

Алексей не знал, достаточно ли этого, чтобы называться реальностью.

Но он знал другое: если он сейчас позволит им назвать всё это пустой информацией, от Анны останется только файл. А от него самого — должность, возраст, набор воспоминаний и аккуратная фотография на столе.

Он медленно выдохнул.

Мир изменился за одно утро. Или, если Ковальски прав, мир вообще никогда не менялся — он просто появился таким, уже сломанным, уже спорящим сам с собой.

Алексей Ветров еще не был готов думать об этом.

Пока он был готов только к одному.

Защищать прошлое так, словно оно действительно было.

Потому что если отнять у него прошлое, от него самого почти ничего не останется.


* * *


На минус четвертом уровне было холоднее.

Здесь, в зоне особого хранения, система поддерживала строгие шестнадцать градусов. Воздух казался плотнее, чем наверху, будто его тоже законсервировали вместе с письмами, чертежами, засушенными цветами между страницами, записными книжками, мундирными пуговицами, детскими рисунками и сотнями тысяч вещей, которые люди когда-то сочли достаточно важными, чтобы не выбросить.

Пахло здесь иначе. Не просто бумагой. На третьем уровне бумага пахла сухо, почти спокойно. Здесь же в запахе было что-то медленное и химическое: окисление металла, старый клей, кожа переплетов, слабая кислинка времени, которое работает без свидетелей.

Алексей шел вдоль рядов, почти не глядя на маркировку. Его ноги знали путь лучше, чем взгляд. «Личные фонды. Начало ХХ века». «Полевые письма». «Семейная переписка. Неатрибутированное». «Частные архивы. 1900–1925». Металлические таблички светились тускло, ровно, без всякого участия в том, что только что произошло наверху, на экранах, в новостях, в головах людей.

Он остановился у стеллажа, потянул на себя тяжелый ящик и достал серую коробку.

Перчаток он не надел.

Это было нарушение. Небольшое, но для него почти неприличное. Алексей знал, где лежит упаковка нитриловых перчаток. Знал, как правильно поднимать ветхую бумагу, как не дышать на поверхность, как не сгибать край, как не касаться чернильных линий. Он сам писал эти инструкции, сам требовал от стажеров уважения к материалу, сам мог остановить работу целого отдела из-за небрежно перевернутого листа.

Но сейчас ему была нужна не сохранность.

Ему нужно было почувствовать сопротивление вещи.

Он снял крышку. Внутри лежали пачки писем, перевязанные выцветшей суровой ниткой. Бумага была плотная, пористая, местами потемневшая от старого клея. Алексей вытянул один конверт наугад. Адрес на нем был написан коричневыми чернилами, почти растворившимися в волокнах. Имя получателя читалось с трудом. Город — еще хуже. Дата на штемпеле сохранилась частично: тысяча девятьсот четырнадцатый год.

Но Алексея привлек не почерк.

В левом верхнем углу конверта к бумаге прилипла скрепка.

Обычная металлическая скрепка. Никакой исторической ценности. Таких за век выбросили миллиарды. Но эта почти полностью проржавела. Ржавчина въелась в целлюлозу, расползлась вокруг металла темным рыже-бурым ореолом, пропитала волокна насквозь. В месте контакта бумага стала ломкой, тонкой, словно ее не хранили, а медленно выедали изнутри.

Алексей осторожно провел большим пальцем по краю пятна. Ржавчина была шершавой. Мельчайшая оранжевая пыль осталась на коже.

Он смотрел на эту пыль так, будто держал доказательство, которое можно предъявить Вселенной.

Ржавчина — не изображение. Не текст. Не воспоминание. Ржавчина — процесс. Железо взаимодействует с кислородом. Влага ускоряет реакцию. Молекулы меняют связи. Металл разрушается. Целлюлоза темнеет, волокна слабеют, пятно расползается год за годом, десятилетие за десятилетием. Чтобы скрепка оставила такой след, нужен не красивый рассказ о времени. Нужно само время.

Это нельзя сделать за один день.

Алексей произнес почти беззвучно:

— Физика.

Слово прозвучало странно. Он сказал его как упрек. Как напоминание. Как последнюю надежду на то, что законы материи не обязаны подчиняться панике на пресс-конференции.

— Алексей Николаевич.

Голос дошел до него глухо, через холод и стеллажи. Алексей вздрогнул сильнее, чем хотел бы признать.

ВходРегистрация
Забыли пароль