«Что-то здесь не так, – подумал я. – А вот что именно? Видимо, просто врет. Чем здесь можно укрепить бруствер? Ни песка, ни леса нет поблизости».
Уводить разговор в сторону от цели моей инспекции больше не было смысла. Пора было без обиняков поставить Федотову прямые вопросы.
– Проводите меня в вашу землянку, – сказал я.
Федотов, не ответив, повернулся и двинулся по траншее. За ее изломом начинался неглубокий ход сообщения, который вел в тыл, к твердой земле, где находилось несколько замеченных мною раньше землянок. Мы спустились в одну из них. В землянке на столе, покрытом плащ-палаткой, стоял фонарь «летучая мышь». У входа сидел телефонист. Перед ним на табуретке стоял зеленый ящик полевого телефона. Койка командира роты была так же, как и стол, покрыта плащ-палаткой.
При нашем появлении телефонист вскочил и доложил, что за время отсутствия командира роты его никто не вызывал.
Я сел и предложил сесть Федотову.
– Отошлите связиста, – сказал я, – и прикажите прислать сюда политрука роты.
– Переселись, Луньков, – сказал Федотов тихим, не то уставшим, не то безразличным голосом.
Боец вышел, унося под мышкой свой зеленый ящик.
– Политрук прибыть не может, товарищ подполковник. Он находится на посту в боевом охранении.
– Так подмените его. Тем более что в боевом охранении политруку находиться не полагается.
– Ни подменить, ни вызвать его я не смогу, – в голосе Федотова зазвучали упрямые нотки. Я подумал, что он не хочет, чтобы политрук присутствовал при нашей беседе. «Уж не намерен ли он чем-нибудь «купить» меня? – мелькнула вдруг мысль. – Ну, что ж, посмотрим».
– Попрошу вас, товарищ капитан, ответить на мои вопросы, – я вынул из полевой сумки блокнот и вечное перо. – Возможно, вам придется иметь дело со следователем, тогда вас предупредят об уголовной ответственности за ложные показания. Но если вы будете правдивы с командованием, которое я представляю…
– Прошу не запугивать.
– Я не запугиваю, а предупреждаю. И вообще, на вашем месте я вел бы себя иначе…
– Уж наверное иначе, – отозвался Федотов. – Первым делом отвели бы роту назад. Так что, может быть, и хорошо, что не вы на моем месте.
Это был уже прямой личный выпад, чуть ли не упрек в трусости.
– Не корчите из себя героя, товарищ капитан! – с этими словами я резко поднялся. Вскочил и Федотов. – Вы позволяете себе недопустимые вещи. Вы обманываете командование!
– Я обманываю?..
– Извольте не перебивать, когда говорит старший по званию! Да, вы обманываете командование. Глупо, неправдоподобно, но обманываете. В своих письменных донесениях вы даете ложные сведения о потерях.
– Я командование никогда не обманывал и сведения всегда подавал точные.
– Вот как! Да ведь не далее как десять минут назад вы мне сообщили нелепые цифры… Прошу не перебивать! Вы заявили, что до начала боев на данном участке в роте было 157 человек.
– Так точно. Было.
– 46 человек – по вашим словам – выбыло в медсанбат.
– Так точно.
– 157 минус 46 равно 111, не так ли?
– Именно так, 111.
– На мой вопрос – сколько человек находится в строю – вы тоже назвали эту цифру – 111.
– Так точно.
– Выходит, если уважать арифметику, за месяц боев на этом участке в роте нет ни одного убитого? На что вы рассчитываете? На то, что вокруг вас одни простофили, которые поленятся раскинуть мозгами и обратить внимание на цифры ваших донесений?!
– Того, что в роте нет убитых, я никогда не писал и не говорил. Голос Федотова звучал глухо, но агрессивные нотки в нем исчезли.
– Я сказал, что все в строю – это другое дело.
– Разумеется, другое. На бумаге у вас все в строю!
– И на бумаге, – подтвердил Федотов.
– Напишите сейчас же объяснение, – я снова сел и протянул Федотову раскрытый блокнот.
– Уже написано, – буркнул в ответ Федотов.
– Обеспокоились заблаговременно?! Что ж, покажите.
Федотов отошел к койке, вытянул из-под нее черный железный сундучок, скинул с замочной петли тяжелый накладной угольник и открыл крышку. Я с любопытством следил за ним. «Какое такое объяснение написал он, предчувствуя заранее, что придется отвечать за свои странные донесения? Видать, он не так прост, этот махинатор», – подумал я.
Федотов встал. В каждой руке он держал по пачке каких-то бумажек. Одна пачка была явно толще другой.
– Вот, ознакомьтесь, товарищ подполковник. Здесь все сказано… А мне разрешите отлучиться для проверки готовности роты к бою. Затишье тут у нас скоро кончится, – Федотов посмотрел на часы.
– Идите, – сказал я. – Но постарайтесь через десять минут возвратиться сюда.
– Слушаюсь, – ответил Федотов и скрылся за плащ-палаткой, закрывавшей вход.
Я взял в руки листок, лежавший в большой пачке сверху, надел очки и прочитал написанное четким и ровным почерком:
«Заявление
Командиру роты капитану Федотову.
В случае моей гибели прошу положить мое тело перед нашим окопом лицом к врагу и в полной форме бойца, чтобы и после смерти я продолжал воевать с фашизмом, защищать родной Ленинград. Это заявление прошу огласить всему составу роты.
Красноармеец Л. Маньков».
Я еще и еще раз перечитывал заявление, не в силах оторвать взгляд от его ровных строчек. Я живо представил себе написавшего его красноармейца. В телогрейке, в шапке-ушанке, с автоматом на груди он стоял здесь, в этой самой землянке, перед этим столом и протягивал своему командиру этот самый клочок бумаги. Я представил его себе молодым, сильным, с открытым и почему-то веселым лицом… Я представил его себе и другим, мертвым, лежащим на снегу, в бруствере, перед окопом, лицом к врагу…
«Убиты, но в строю…». Слова эти, еще недавно звучавшие, как подозрительная выдумка, наполнились теперь своим истинным смыслом.
Я взял из той же пачки еще одно заявление.
На половине листа школьной тетради, разграфленного в косую линейку, было написано крупным корявым почерком:
«Командиру роты и всем друзьям-товарищам от меня нижеследующего бойца: После моей гибели смертью храбрых, на защите славного города Ленинграда, прошу меня положить по над нашим окопом для пользы его укрепления. Но только, чтобы тоже лицом к врагу, как положено русскому солдату. И тоже в полной форме, в том числе в сапогах БУ6. А валенки мои прошу отдать Павлу Иванову – моему земляку. Писал самолично по доброй воле, в чем и подписуюсь своею рукою – Кузьма Феофанов».
Следующим было заявление Павла Иванова… Я перевел взгляд на пачку заявлений, которая была потоньше первой. И на листке, лежавшем сверху, различил подпись «Федотов».
Командир роты в своем заявлении писал:
«Замполиту, а также командиру первого взвода, лейтенанту т. Симакову.
В случае моей смерти прошу положить мое тело в бруствер. Повторяю приказ – стоять насмерть! Назад ни шагу!..»
Я читал эти необычные заявления одно за другим. Разные имена, разные фамилии – русские, казахские, грузинские, украинские, еврейские, латышские… Разные почерки. Разный стиль…
Командир роты был прав: в строю находилось сто одиннадцать бойцов. Из них живых – тридцать девять, мертвых – семьдесят два.
Перед простотой и значением открывшегося прежние подозрения показались ничтожными, жалкими. Мне захотелось выбежать из землянки, разыскать капитана Федотова, пожать ему руку и попросить прощения за мою невольную бестактность, за несправедливые подозрения. Хотелось высказать бойцам этой удивительной роты самые сердечные слова восхищения их мужеством и стойкостью…
Да, как человек я порывался так поступить. Но именно так я поступить и не мог. Я ведь был не просто человеком, не частным лицом. Я был представителем штаба армии. В качестве такового я не имел права ни на один из этих поступков. Каждый из них выражал бы одобрительное отношение к тому, что я узнал. Притом не только мое, но и представляемой мною инстанции. Но выражать одобрение или неодобрение командования армии, а тем более командующего фронтом, которому тоже предстояло узнать о происходящем здесь, я, разумеется, не мог.
Единственное, на что я имел бесспорное право, это почтить память погибших. Я встал, склонил голову и тихо проговорил: «Спите спокойно, дорогие мои земляки. Вечная вам память и слава».
Я почувствовал, что слезы подступили к глазам. Из горла вырвался звук, похожий на всхлип… Надо было тотчас взять себя в руки, успокоиться и приступить к выполнению своих обязанностей.
Прежде всего, я должен был составить объективное и точное донесение обо всем увиденном в роте. Опыт приучил меня не спешить с высказыванием личных впечатлений, возникающих под влиянием эмоций. Выводы должны опираться на трезвый и спокойный анализ фактов.
Данный случай, столь исключительный и не укладывающийся ни в какие привычные рамки, требовал особо тщательного и всестороннего осмысления.
Я не сомневался – убедить командование армии в том, что действия капитана Федотова заслуживают одобрения, будет непросто. Как, например, ответить на вопрос: в чем их военная целесообразность? А как будет выглядеть вся эта история с точки зрения политической?
С этой стороны отнюдь не безразлично – осудить или одобрить то, что здесь произошло. Осудить – значит свести дело к случаю, к сумасбродной выходке одного командира роты. При этом можно не допустить широкой огласки. Одобрить – напротив, означает разделить ответственность за действия Федотова и допустить огласку факта со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Сведения об этом случае могут просочиться к противнику, пропаганда которого не преминет ими воспользоваться для расписывания якобы «ужасного» положения Ленинградского фронта… Впрочем, черт с ним, с противником! Чего только не набрешут фашистские агитаторы! У нас-то как на все это посмотрят?! Помимо моего донесения, напишут и другие. Уже что-то было написано. Правда, без знания подлинного существа дела. Но все-таки… Такая история наверняка дойдет и до Москвы, до Верховного главнокомандования! Мне было ясно, что командование армии, учитывая эти соображения, не допустит в отношении капитана Федотова никакого либерализма. Кто бы ни был инициатором подачи заявлений – лично он или кто-нибудь из его подчинения, скажем, боец Л. Маньков – командир роты в ответе за все, что происходит в его подразделении. Да и вообще, капитан Федотов – прямой участник и сбора заявлений – сам написал одно из них, – и под его руководством сооружался этот небывалый бруствер…
Между тем ночное затишье кончилось. Противник начал минометный обстрел. Мины рвались где-то позади землянки. Послышалась и перебранка пулеметов. Глухо, тяжело кашлял издалека немецкий МГ. Наш станковый заливался длинными очередями, напоминавшими звук деревянной трещотки на морозе.
Плащ-палатка над входом зашевелилась. В землянку вошел Федотов.
– Вот и началось, – сказал он. – Каждый день в одно и то же время. По часам воюют господа фашисты. Пофрюштыкали, напились эрзац-кофе и за работу.
Федотов подошел к столу. Мне показалось, что глаза его потеплели. Да и голос звучал не так сердито. Он, видимо, понимал, что, ознакомившись с заявлениями, лежавшими передо мной, и уяснив себе истинное положение вещей, я не останусь при прежних подозрениях и недоверии к нему.
– Многое прояснилось, товарищ капитан. Все же я должен задать вам несколько вопросов. Садитесь.
Федотов сел.
– Спрашивайте, о чем хотите, – сказал он. – Мне скрывать нечего.
Мы взглянули друг другу в глаза. Вопрос, который я должен был задать Федотову, застрял у меня в горле. Я не мог, не мог обратиться к нему с таким вопросом. Федотов прочитал мои мысли:
– Знаю, о чем хотите спросить. «На сколько человек получаем довольствие – на всех, кто числится в строю, или только на живых?». Ерунда все это. Кто-то слыхал звон, да издалека… Очевидно, кто-то из тех, кто на передовую боится сунуться… Так вот – ни одного пайка и ни одного разу на тех, кто выбыл в медсанбат или туда, – Федотов махнул головой в сторону передовой, – получено не было. В ДОП7 каждый раз точные строевые шли… Можете проверить.
– Вы правы, капитан. Спросить об этом я обязан… И проверить придется… Не потому, что я вам не верю… Вам нельзя не верить… Не знаю, какая сволочь что-то там накатала… Я хочу документально засвидетельствовать, что все у вас чисто.
– Да разве бы мы стали класть на роту такое пятно, – воскликнул Федотов. – Из-за лишней пайки пачкать память погибших товарищей?! У нас к их памяти отношение священное. Ведь и бойца того я почему наказал? Не потому вовсе, что он насчет вас усмехался. А потому, что веселиться возле братской могилы нельзя… Только вчера на том самом месте мы положили в оборону политрука нашего… Да что говорить, почти половина роты там лежит… Закурить разрешите? – Федотов нервным движением надорвал уголок пачки «Норда» и протянул мне.
– Спасибо, – я взял тоненькую папиросу-гвоздик. Закурив от моей зажигалки и поблагодарив легким кивком головы, Федотов сказал:
– Спрашивайте еще, товарищ подполковник. Времени у нас в обрез. Скоро большой концерт начнется. Утренник, так сказать.
– Да, да, поспешим. Объясните, пожалуйста, в чем военный смысл укрепления бруствера телами погибших людей?
– Главное укрепление не в том, что пуля такой бруствер не пробивает. Главное в укреплении духа живых бойцов. Рубеж, который обороняешь вместе с погибшим другом, разве оставишь?! Он ведь, твой друг, с тобой отойти не сможет… И такое у каждого из нас здесь чувство, что живы они, эти наши товарищи. И еще такое чувство, что смерти в бою не будет. Кто как был здесь в роте, так в ней и останется… Вот что тут главное, – Федотов крепко затянулся и закашлялся. – А в общем судите, если заслужил. Только я вместе с ними, которые в бруствере лежат, на суд приду. Меня от них отделить никак невозможно…
Капитан замолчал и уставился в пол. Помолчал и я. Хотелось как-то душевно откликнуться на его слова. Хотелось успокоить и ободрить этого хорошего человека. Но я так и не решился это сделать. Побоялся, что не сумею высказаться по-человечески просто, без привычной службистской оглядки. Скоро мне пришлось раскаяться в том, что я не сказал капитану Федотову тех слов, которые он заслужил услышать. Но в тот момент я прервал молчание очередным вопросом:
– И последнее, капитан. Командир полка и командир дивизии знают о ваших потерях и о характере укрепления вашего рубежа?
Ответа Федотова мне услышать не удалось. От близкого разрыва тяжелого снаряда землянка сильно качнулась. Сверху нам на головы посыпалась какая-то мерзлая дрянь. Жердь, упавшая с потолка, сбросила со стола фонарь. Стало темно, как в погребе. Снаружи один за другим, то дальше, то снова рядом, стали рваться новые и новые снаряды. Я выхватил из кармана фонарик и при его свете увидел Федотова, надевавшего каску.
– Уходите, товарищ подполковник! Уходите! Незачем вам тут оставаться. На артподготовку похоже! – с этими словами он выбежал из землянки.
Подняв фонарь, который по счастью не разбился, я зажег его и кинулся собирать разлетевшиеся по полу заявления.
Глухой топот снарядов, ударявших в землю, треск близких разрывов, вой и свист осколков, проносившихся в разные стороны над хлипким покрытием землянки, – все сливалось в сплошную свистопляску звуков – жуткую и отупляющую. О том, чтобы сейчас, в разгар артподготовки, обрушившейся на этот участок обороны, куда-то двигаться, не могло быть и речи. Да и здесь, в землянке, я мог погибнуть каждую минуту.
«Написать донесение! Хотя бы кратко, но чтобы все было понятно, – пронеслось в моей голове. – Это мой долг перед капитаном Федотовым, перед его славными товарищами». Известно, что листок бумаги на войне часто переживает человека, которому он принадлежал. «Только бы успеть. Только бы успеть написать!»
Я сел к столу, обхватил левой рукой бачок фонаря, готового снова спрыгнуть со стола, подсунул под донце крышку блокнота и стал писать донесение. Кратко изложив главное из того, что мне удалось выяснить в роте капитана Федотова, я в конце донесения написал: «Считаю долгом сообщить свое личное мнение о результатах проверки. Капитан Федотов, все бойцы и командиры его роты проявили себя мужественными и надежными защитниками Ленинграда. В момент, когда пишется это донесение, рота отражает атаки противника, перешедшего в наступление».
Перед тем как покинуть землянку, я положил собранные с полу заявления обратно в железный ящик Федотова. Написанные теми, кто погиб раньше, и теми, кто еще сегодня утром был жив, смешались и лежали теперь в единой пачке. Мысль о символическом значении этого их соединения едва промелькнула тогда в моей голове. Она вернулась ко мне позже, когда времени для воспоминаний и всякого рода размышлений у меня оказалось более чем достаточно…
Внезапно звуки разрывов разом ушли куда-то вдаль. Землянку перестало трясти. Противник перенес огонь дальше, в наш тыл. Именно сейчас немцы должны были ринуться в атаку на позиции роты и ее ближайших соседей. Именно сейчас, не мешкая ни минуты, мне следовало пробираться в тыл. Где ползком, где перебежками от воронки к воронке. Сначала надо было добраться до штаба полка, до телефона. Возможно, уже оттуда я сумею связаться со штабом армии и передать донесение. Впрочем, сомнительно, что в такой момент мне удастся поговорить с армией по полковой связи. Так или иначе, надо было спешить к ходу сообщения. В конце его меня ждала штабная машина. Путь предстоял долгий и опасный. Донесение я положил в нагрудный карман. Если меня найдут убитым – а меня наверняка будут разыскивать, – осмотрят нагрудный карман под сердцем. Мое донесение, хотя и с опозданием, дойдет до штаба армии.
Тут мне вдруг показалось нестерпимо постыдным уходить отсюда. Уходить в момент боя с позиции, которую вместе с живыми защищают даже мертвые бойцы. Я представил себе, как, уползая в тыл, буду встречать тех, кто спешит к передовой, волоча ящики с патронами, доставляя приказы из батальона или полка… Мне, отползающему назад, будут встречаться женщины с санитарными сумками. Они будут спешить сюда, к передовой…
Наши пулеметы заработали с удвоенным усердием. Значит, враг пошел в атаку. Надо было уходить не медля. Я кинулся к выходу из землянки, отдернул плащ-палатку и столкнулся нос к носу с запыхавшимся бойцом. Это был тот самый Манойло, которого я час назад избавил от наказания.
– Товарищ подполковник! – закричал Манойло так громко, словно все еще находился в открытом поле. – Товарищ подполковник, капитана убило! Командование ротой принял комвзвода один. Велено вам доложить как старшему начальнику… А немцы прут – сила!
– Передайте командиру взвода, что командование ротой я принимаю на себя. Сейчас буду на позиции, – сказал я.
Боец выбежал из землянки. Быстро возвратившись к столу, я выдрал из блокнота лист бумаги и написал:
«Командиру роты.
В случае моей гибели прошу положить мое тело в бруствер, над нашим окопом, лицом к врагу, в полной форме советского офицера, рядом с капитаном Федотовым.
Командир роты подполковник Зеленцов».
Я положил свое заявление в железный ящик и выбежал из землянки.
Чем кончилась эта история? Кончилась она, надо сказать, довольно неожиданно. Был я в бою тяжело ранен и контужен. Долгое время находился в беспамятстве. Очнулся в госпитале, в Ленинграде. Оказалось, что привезли меня сюда из медсанбата больше трех недель тому назад. Документов со мною не было прислано никаких. В госпитале не знали ни моей фамилии, ни кто я вообще такой. За три недели никто меня не разыскивал, не наводил справок, которые могли бы обратить внимание на безымянного раненого. Я сообщил врачам и медсестрам свои имя и фамилию. О своем звании и бывшей должности я умолчал. О соображениях, которые заставили меня поступить таким образом, сейчас расскажу.
Днем в палате, где я лежал, обычно царило оживление. Раненые говорили в основном о прорыве блокады в районе Шлиссельбурга. Большинство моих соседей по палате были участниками этого великого события. Рассказы об эпизодах сражения на Неве не умолкали с утра до позднего вечера. То и дело слышались наименования «Левый берег», «восьмая ГЭС», «Шлиссельбург», «Пятый поселок»…
Люди с подвешенными ногами, с загипсованными «самолетиком» руками, с замотанными бинтом головами забывали о своих страданиях, вновь и вновь переносясь воображением туда – на невский лед, в развалины Шлиссельбурга, на высокие берега Ладожского канала, в дымный смерч боя…
В гости к раненым часто приходили ленинградцы. Нам приносили подарки, письма от незнакомых людей. Иногда прямо в палате для лежачих выступали артисты – читали нам стихи, пели, играли на аккордеоне, на гитаре… Все это очень скрашивало наши дни… К ночи разговоры в палате затихали. Тускло светили синие лампочки под потолком. Слышались храп и сонное бормотание. Время от времени кто-нибудь испуганно вскрикивал. Раздавались стоны. Днем бодрствующая воля обычно удерживала людей от стонов. Да и сама боль в шуме дневных разговоров и всевозможных дел – еда, процедуры, перевязки… – немного отпускала. Во сне раненые часто стонали, иногда плакали.
Я почти не спал по ночам. Мучила незаживающая рана под правой ключицей. В рукопашной схватке фашист вонзил в меня зазубренный клинок штыка. Когда я был контужен, я не помнил…
Где-то позже, близким разрывом снаряда, когда лежал на снегу уже без сознания. Куда сильнее, чем боль, меня донимали в ночные часы мрачные мысли. Часами размышлял я о том, что ждет меня впереди. Случайно ли то, что обо мне забыли, что меня никто не пытался разыскивать? Документов при мне не было уже в медсанбате. Кто-то вынул их из моего нагрудного кармана. Скорее всего, еще там, на поле боя. Они, вероятно, были доставлены в штаб армии. Вместе с ними туда должно было попасть и донесение. Заявление мое, положенное в железный ящик капитана Федотова, возможно, тоже оказалось там… Каким же образом должны были оценить мое поведение? Факт тот, что я не выполнил приказ – не доставил лично донесение, которого ожидало командование армии и сам командующий фронтом. Не доставил не потому, что не дошел до штаба, а потому, что и не пошел туда…
Итак, меня нашли, взяли мои документы, а меня самого отправили в медсанбат. До этого места все в моей судьбе было для меня ясным. Но почему я, подполковник, порученец штаба армии, лежу не в офицерской палате? Ведь и без документов, по погонам в медсанбате должны были видеть, что я принадлежу к командному составу. Тем не менее, а лучше сказать, несмотря на это, – я прибыл в госпиталь рядовым? Так, может быть, меня не забыли, а разжаловали приказом командира или даже командующего фронтом? Это было очень похоже на правду. А если это так – ограничится ли наказание разжалованием или будет следствие, трибунал? В этом случае, если я к тому же буду годен к службе, меня ждет штрафная рота. А если не буду годен – тюрьма. Шутка ли сказать – невыполнение приказа в боевой обстановке? Я сам не мог теперь толком объяснить себе, что толкнуло меня тогда принимать командование ротой вместо того, чтобы немедленно возвращаться в штаб армии? Разве там, на передовой, не обошлись бы без меня? В конце концов, рота имела связь с командиром батальона. Тот был связан с командиром полка. Да и командование дивизии уже наверняка знало о начавшемся наступлении противника… Другое дело, если бы я увидел, что в роте началась паника, что только мое вмешательство может предотвратить оставление ею рубежа и прорыв фашистов вглубь нашей обороны. Тогда, разумеется, я был бы обязан поступить так, как поступил. Но ничего подобного не происходило. Ни один боец и не помышлял об уходе с позиции. Командир первого взвода, младший лейтенант, принявший командование после гибели Федотова, хорошо знал свои обязанности. Он знал лично всех оставшихся в живых бойцов роты, знал расположение огневых средств… Да что говорить – он был дома. Я же был человек пришлый, знакомившийся с ротой в ходе боя. Получалось, что никакой необходимости в моем вмешательстве не было. Взять на себя командование ротой меня толкнули одни лишь эмоции… Долгими, нескончаемыми ночами, лежа на спине, уставившись в холодную и такую равнодушную синюю лампочку, я все думал и думал. Я представлял себе, как буду держать ответ за свои действия, обдумывал, что сказать в свое оправдание. И каждый раз вместо каких-либо убедительных доводов в свою пользу я повторял одно и то же: «Иначе я поступить не мог». Фраза эта, опять же ничего, кроме эмоций, не содержала. Но что другое мог я сказать в свое оправдание? Ничего. Ровно ничего.
Снова и снова вспоминал я подробности боя, который рота вела под моим командованием. Когда я появился на передовой, одна атака фашистов была уже отбита. В расположении противника показались танки. Они остановились на краю болота. На фоне зари цепочка танков чернела, будто стая волков, готовых броситься на добычу. Однако по болоту, хотя и промерзшему, танки двигаться не решились и били по нам из пушек.
– Непорядок, – сказал стоявший со мной рядом пожилой боец. – Немцам на западе от нас положено быть. А они восточнее нас, русских, оказались… Непорядок это, чтобы немец нам восход солнца заслонял, – добавил он, покачав головой.
Маленькие, но злые снаряды танковых пушек нанесли нам чувствительный удар. В двух местах разворотило бруствер. Был разбит пулемет. Снова были убитые и раненые… Но неподвижный танк, к тому же высвеченный солнцем, и сам хорошая мишень для артиллеристов. Две вражеские машины загорелись. Остальные поспешно укатили назад.
Вторую атаку немецкой пехоты мы отбивали, имея в строю всего двадцать бойцов. Я приказал встретить набегавших гитлеровцев слабым огнем, подпустить поближе, на расстояние броска гранаты. Когда фашисты приблизились, мы прижали их к земле пулеметами. Гранаты подняли их с земли и обратили в бегство. Тогда пулеметы заговорили снова… Упорству противника не приходилось удивляться. Выдвинувшаяся вперед рота мешала атакам фашистов на соседние участки. Как только немцы приближались к рубежу обороны нашего правого или левого соседа, мы оказывались у них на фланге, даже немного с тыла, и наши станковые пулеметы истребляли фашистских солдат. Соответственно, и мы были хорошо защищены с флангов огнем соседних подразделений. Атаковать нас фашисты могли только в лоб. Теперь я убедился в правоте капитана Федотова, решившего любой ценой удерживать свою позицию.
Третью атаку мы встречали всего чертовой дюжиной. Оружия у нас, правда, было немало. Я организовал челночное обслуживание пулеметов. Первые номера, дав по несколько очередей из своих пулеметов, бежали к соседнему. Вторыми номерами были раненые, способные помогать пулеметчикам при стрельбе. Но силы были теперь слишком неравными. Волна атаки докатилась до нашего бруствера. Хорошо помню, что в тот момент я не подавал никаких команд. Да они и не были нужны. Никто не дрогнул, не оглянулся назад. Каждый, в ком была хоть капля жизни, вступил в рукопашную схватку. В коротком бою я был ранен штыком под ключицу. Падая, я услышал крики. Негромкие, нестройные… Все же я различил – кричат «ура!». Из тыла подходило подкрепление…
Что враг на этом участке не прорвался и был тогда отброшен, я мог судить по тому, что меня подобрали наши.
Чаще всего я вспоминал своих товарищей по службе в штабе армии. Почему все они так дружно отвернулись от меня? Ну хорошо – я виноват и готов понести наказание. Но в данный момент я все-таки тяжелораненый человек. Ведь даже суд над преступником не может состояться, если обвиняемый болен. Смертная казнь откладывается, если у приговоренного повышена температура… Особенно часто я вспоминал нашего начальника штаба. Генерал всегда хорошо, я бы сказал, тепло ко мне относился. И вот такое ледяное пренебрежение. «Впрочем, – отвечал я себе на этот вопрос, – его-то я больше всех подвел. Вероятно, он имел из-за меня крупные неприятности. Кто знает, быть может, командующий фронтом так-таки обозвал его бездельником и отстранил от должности?..».
Чего только не взбредет на ум, когда лежишь на госпитальной койке! Медленно тянулись дни, несмотря на посещения ленинградцев, несмотря на концерты артистов и пионеров. Еще медленнее тянулись ночи.
Как-то раз, измученный ночной бессонницей, я после завтрака и врачебного обхода забылся глубоким сном. Вначале сон был каким-то мутным. Потом стал проясняться.
Я неподвижно лежу на койке. Тело мое до подбородка укрыто белой простыней. Я умер. Глаза мои закрыты, но я слышу знакомые голоса и отчетливо представляю себе зрительно все, что происходит.
Вокруг койки толпятся мои товарищи по палате. Здесь и начальник госпиталя, и врачи, и медсестры… Здесь и генерал – начальник штаба армии. Возле него стоит адъютант… Идет гражданская панихида. Генерал говорит надо мной речь… Рассказывает о моей работе в штабе. Само собой – нахваливает покойника… Вот заговорил о роте капитана Федотова. И я понимаю – мое донесение дошло до штаба армии… А вот и самое главное. Тут меня охватывает страх: вдруг исчезнет мой сохранившийся пока слух и я не сумею дослушать…
– Навстречу подходившему подкреплению полз раненый боец, – говорит генерал, – Манойло его фамилия была. Он передал завернутые в тряпку донесения, документы и погоны офицеров, командовавших ротой… Вот такой факт, товарищи… Командование наградило всех бойцов роты посмертно орденами Красной Звезды. Командира роты капитана Федотова и принявшего на себя командование подполковника Зеленцова наградили посмертно орденами Красного Знамени.
«Как?! – думаю я. – Капитана Федотова и меня?! Несправедливо! Он и его бойцы настоящие герои. А я? Что с того, что я в последний момент положил и свое заявление в железный ящик Федотова? Что с того, что я пошел в бой вместе с остатками его роты и сражался честно, до конца? Разве я сам не зачеркнул эти свои поступки?! Сколько раз бессонными ночами я раскаивался в том, что написал тогда свое заявление и даже в том, что принял командование ротой…».
– Неверно! Неверно это! – кричу я и открываю глаза.
– Никак проснулся, чудо-богатырь! – радостно восклицает генерал. – Ну, здравствуй, Зеленцов, здравствуй, дорогой! – Он нагнулся и крепко меня поцеловал. Раненые, столпившиеся вокруг, разом заговорили, зашумели. Послышались поздравления…
Генерал взял из рук адъютанта красную коробочку.
– Его орденом наградили, а он кричит «неверно»! – сказал генерал, обращаясь к собравшимся. Слова его вызвали дружный смех.
– Ты что ж, Зеленцов, – обратился ко мне генерал, – в прятки решил играть? Почему о себе ничего не сообщил? Мы же тебя и в самом деле похоронили. Вот поправишься – сходим на твою могилку, по рюмочке на ней выпьем.
Раненые, стоявшие возле меня и лежавшие на койках, снова рассмеялись.
– Ну, вот что, – сказал генерал уже серьезно. – Давай поправляйся и сразу ко мне в штаб, на прежнее место.