bannerbannerbanner
Москва под ударом

Андрей Белый
Москва под ударом

Полная версия

12

Бежал с ней в полях, разволнованный ходами мыслей, которые он излагал Задопятову; сам для себя говорил: Задопятов, пространства, глухая стена, – все равно:

– Да, сидишь ты, обложенный ватой, – в коробке: работаешь.

Наденька слушала, глазки сощуря.

– А, – на-те. Присел он:

– Оглоблею… Руки развел:

– …долбануло меня.

Глазки – малые, карие – в муху уставились.

– С этой поры… К мухе – носом:

– …и шумы в ушах.

– Бедный папочка!

– Ти-ти-ти-ти, – подкарабкался к мухе. И – цап.

Он восьмерку мгновенную вычертил носом.

– И всякие дряни.

Изгорбышем сделался перед дрожавшими пальцами, рвавшими голову пойманной мухе; под мышкою – зонт; котелок – на затылке.

– Самбур, говоря рационально, – рванул котелок; из подмышки свой выхватил зонт.

Припустился бежать.

За ним – Надя; в глазах у нее отражались испуги за папочку:

– Вы – заработались.

– Да-с: долбануло. Мотнулся.

– И – случай с бабцом, как оглобля… И Митенька. Руки и ноги развел; зонт – под мышку!

– Подумали – в вате; а вату и вынули.

– Бедненький, милый!

– Коробки шатают!

– Какие коробки?

– Шатаешься, точно кубарик.

Рукой изотчаялся и окровавленным глазом застарчил он:

– Бьет тебя жизнь! Обласкала корявого папочку.

– Полноте!

Хмарило: жар – размарной; солнце – с подтуском; дымчато-голубоватые просизи – взвесились; в воздух.

– Все – сломано: соединение двух – проводов электрических, искра; и – взрыв, в корне взять: контакт сил первозданных и творческой мысли.

– Да-с, – да-с!

– Аппараты сознанья ломаются.

Бросил он взгляд на себя:

– Да и – мой! На нее:

– Да и – твой.

И – пошел; раскачавшейся левой рукой строил ей частоколы из мнений; собака, навстречу бежавшая, – в сторону.

– Вы, – осторожнее.

– Ась?

– Да – собака: кусается, может быть.

Бегал в окрестности черноволосый, сбесившийся пес. Спотыкнулся о кочку:

– Какие же мы, говоря рационально, – жрецы?

И свистун, полевой куличок, подавал тихий голос откуда-то издали.

– Мы – не жрецы, коль от первого, в корне взять, встречного наша зависит судьба… Коли он, говоря рационально, просунулся бакой похабной к тебе с предложением гнусных услуг…

Горизонты стояли изруганы громом.

Под черепной коробкой сознанье распалось: мирами: да, – что-то творилось с ним, потому что он вдруг повернулся; и – тыкнулся носом за спину себе: показалось, – к нему приближается кто-то, как третьего дня: как… всегда.

– Чушь.

Но – третьего дня волочился за ним по дороге, с полей, к гуще сада, сиеною тихою – «кто-то»; и все оказалось собакой; ее едва выгнали.

Он привыкал к появленьям «кого-то», который… держался… вдали: привыкал за жилетик хвататься, в который зашил он открытие; стало казаться: стояние «кого-то» – закон его жизни; «закон» начинался с удара оглоблей; но он – продолжался: ужаснейшим шумом в ушах; и – мерцаньем под веками, сопровождавшим сомненья в вопросе о смысле науки; сомнений подобных еще он не знал; как театр посетил, взяв билет на «Конька-Горбунка», уж профессором (приват-доцентом в театр не ходил), так вопрос роковой для него (есть ли смысл в математике) встал в конце жизни, когда математика – вся – заострилася в нем, потому что в Москве, в Петербурге, в Стокгольме, в Токио и в Праге считали: что скажет Коробкин – закон.

Он, закон полагая, законом поставил себя; вне закона.

И, выйдя из сферы законов в законе открытий законов («таких или эдаких», – явно законных в приеме, приемов же – сто миллионов: «таких или эдаких»), – выйдя из сферы законов за фикцию форм, – испугался открытия: ясность закона есть случай, ничтожнейший, – в общей системе неясностей; так и «Коробкин» лишь часть сферы «каппы»; планеточка «каппы», разорванной протуберанцами: всякая форма сгорает в бесформенном.

В «каппе» сгорает «Коробкин»!

Ивана Иваныча, брошенного всею массою мысли, протекшей расплавами в «каппу» – звезду, охватило обстояние гипотетической жизни под формою «призрака», – проступью контура: в дальнем тумане; а вечером – в окнах; к окну подойдешь – никого.

– Не пойти ли к врачу?

– Дело ясное.

С этой поры, перепрятав листочки с открытием, их он зашил на себе.

____________________

Палисадничек дачи.

Здесь встав, приподнятием стекол очковых уставился: в гипотетический, в гиперболический космос.

– Вы что это, папочка? Руку погладила.

– Так себе.

Тотчас прибавил, – неискренним голосом:

– Гм…

– Что?

– Друг мой…

– А?

– Не видишь ли?

– Ну?

– Там – мужчина…

– Где?

– Там…

– Это ж – пень.

А глыбливая синяя туча, взметнув верхостаи под небо, бежала сама под собой завитком белым, быстрым и нервным; под нею же, – почвы свинцовая сушь с забелевшей дорогой; сбоку – пенек серо-бледный:

– Не пень, потому что…

Вдруг – вспых: взрез высокой, извилистой молньи; вдох листьев; и после уже – гром глухой.

– Как, не пень?

– Да не пень, потому что.

Пень – двинулся: гиперболический мир приближался.

14

Урод шел на них. Надя вскрикнула:

– Видела.

Видела это лицо – в лопухах: там оно дрезготало невнятицу о шелкопрядах и «яшках»; но там оно было без тела; теперь это тело приблизилось диким горбом, переторчем в том месте, где зад: вместо зада – Гауризанкары; а тело сломалось углом: грудь к ногам; а живот провисал; ноги – дугами; уши же – врозь: хрящеватые, нетопыриные; вся голова – треугольник – глядела профессору в низ живота; означаяся всосами щек под желтевшими скулами; узкий шпинечек бородки, казалось, цеплялся за травы.

А с пояса вместо часов на тесемочке лязгали ножницы.

Он – подошел: снял картуз (верх лба – белый; под ним загорелый); и стал дроботать, как лучина под щиплющим ножиком:

– Вы, я позволю заметить, – Коробкиным будете?

И подскочила под небо ужасная задница: оцепеневший профессор молчал; вспых: и – взрезы высокой, извилистой молнии.

– Я-с!

И – молчанье; вздох листьев.

– А я… Гром глухой.

– Ну-с?

– Портной, – Вишняков.

Покосился он щуплым лицом; и рот, собранный малым колечком, до уха разъехался – вбок; и профессор подумал:

– Какой криворотый!

Стоял независимо: руки в карманы:

– До вас – дело есть.

Глаз добрейше скосился на Надю:

– А мы – отойдем: неудобно при барышне. Вздернув с достоинством нос, отошел; а за ним – подпрыг зада; вполне был уверен: профессор – последует.

Он – и последовал.

Стали при кустиках: у Вишнякова, как мышечка, выюрк-нул носик:

– Так что…

Он достал табаковку свою:

– Кавалькаса не знаете?

И табаковкой профессору – под нос:

– Чихнемте?

– Не нюхаю.

– Это – неважно.

– Но что вам угодно?

Уродец приятно глазами вглубился в глаза:

– Я, как вы замечаете, верно, с горбом: занимаюсь спасением жизни своей.

– Так-с… И – что ж?

– Да и всякой. Профессор подумал:

– Визгун добродушный, – но что ему нужно?

Визгун же, поставивший палец, рукой из жилета достал письмецо; и разделывал в воздухе чтеческим голосом:

– Тут вот – письмо.

– Дело ясное.

– Предназначается…

Руку рукою отвел: от письма.

– Погодите… Понюхал, счихнул:

– Изъясняется в этом письме неизвестного вами лица, что иметь осторожность насчет деловых документов – нелишне, особенно, если в наличности случай такой, когда глаз, – пальцем ткнул, склоня ухо: – дурной, – на них смотрит: со всяческим злобственным умыслом, цели имея…

Пождал он:

– Теперь – получайте.

И сунул письмо он, картуз приподняв:

– Честь имею откланяться.

Перевернулся и стал удаляться по белой дороге он; гипотетическим миром стал снова, исчезнув; завеса – летела; пахнуло в лицо листвяным пересвистом; окрестности заблекотали, согнулись, рванулись, листами и ветками через дорогу подросились, завертопрашились и завихорились.

____________________

В кратком письме неизвестным лицом было сказано, чтобы профессор немедленно принял все меры к охране бумаг, что какая-то личность (какая, – не сказано было) имеет намеренье выкрасть их; так подтверждались его опасения; он – принял меры: листочки зашил.

____________________

Застучали нечастые капли: валили тьмо-синие тучи в тьмо-синюю ночь; кто-то издали вышел из леса и стал у опушки, не смея приблизиться: странным лицом, синеватый; держал на видках; и – бесследно исчез.

В одном месте замоклого поля вставало бледняво пятно световое: присела Москва – растаращею.

15

На парапете Лизаша склонялась головкой к биению сердца и к собственным думам, просовывая из-за жерди железной над лепленым серым аканфом носочек; внизу – людоходы; вон – дамочка в кофточке цвета герани: прошла в запылевшие пережелтины какие-то.

Вспомнила, что Вулеву уезжает: И… – где у людей расставлялись диваны, увешанные парчовыми, павлиньими тканями, где с потолка повисает лампада сияющим камнем, вчера она слушала, спрятавшись в тени и видя себя самое там из зеркала (бледною и узкогрудой дурнушкою); ухом и глазом просунулась в дверь; чернокрылая тень из угла опускалась над нею; стояла за дверью с опухшей щекой Вулеву; и просилась из дому уехать на две с половиной недели; заметила, что на одно лишь мгновенье у «богушки» вспыхнула радость в глазах:

– В самом деле?

Он тотчас осилил себя, настораживаясь, и лицо свое скорчил в печаль:

– Очень жаль, что Лизаша одна остается!… Скажите пожалуйста: детолюбивым отцом себя вел; Вулеву же с подчерком сказала:

– Я думаю, что я Лизаше – не пара.

Он взглядом, как пьявкой, вцепился в нее:

 

– Вы так думаете? Кто же пара?

– Да вы, – например.

И поджала изблеклые губы, а он абрикосово-розовым стал от каких-то волнений; пытался вбоднуть свою мысль:

– Это девочка, – просто какой-то бирюзник…

Ему Вулеву не ответила: быстро простясь; а Лизаша принизилась за чернокрылою шторой; была она поймана.

– Вы?

– Я!…

– За шторой? Зачем?

Но Лизаша лишь взгубилась:

– Ах, да почем знаю я? – проиграла она изузорами широкобрового лобика (видела в зеркале это); она здесь осталась; а он забродил за стеной, как в мрачнеющей чаще, – таким сребророгим, насупленным туром. Здесь шкура пласталась малийского тигра с оскаленной пусто главою, глядевшей вставным стеклом глаза; от времени – выцвела: и из рыжеющей желтою стала она; бамбуки занавесили двери, ведущие в спальню; здесь странный охватывал мир; здесь и статуи в рост человеческий негра из черного дерева кошку проскалом пугала; Лизаша, бывало, садилась на пуфе пред негром, себя вопрошая, откуда просунулся он к нам в квартиру; порой приходила к ней шалая мысль: уже близится время, когда негр, сорвавшись с подставки, по комнатам бросится; будет копьем потрясать и гоняться за кем-то из них.

Свои бровки сомкнувши и губку свою закусив, исступленно нацелилась глазками в пунктик, невидимо взвешенный и обрастающий мыслью: так пухнет лавина, свергаяся вниз: но меж улицею, под ногами кипевшей, и ею, – ничто не свергалось; придухою жег парапет; видно, где-то росли одуванчики: в воздухе пухи летали: и – тот же напротив карниз, поднимаемый рядом гирляндистых ваз с перехватами; поле стены – розоватое; вазы с гирляндами – белые; перегорела за крышами яркая красная гарь.

Зеленожелезились в гарь раскаленные крыши.

Лизаша вернулася в комнаты.

Вдруг – шелестение сухенькое: Эдуард Эдуардович выставил голову из тростников, забасив в полусумерки:

– Где ты?

Присела в тенях чернокрылых.

– Лизаша!

Он крался в тенях, рысьи взоры метая – направо, налево:

– Ay!

С дерготою в бровях, с дерготою худого покатого плечика, встала из тени и, вздернувши бровку, ждала, что ей скажут: «Вам что?»

– Вулеву уезжает в провинцию… – аллегорически бровь свою вздернул.

– Так что же?

Казалось, что взглядом ее разъедал; и упрямо и зло до-чернил свою мысль:

– Мы останемся эти недели, – в нее пыхнул жаром ноздри он, – вдвоем.

Друг на друга они посмотрели, – вплотную, вгустую; ни слова друг другу они не прибавили; и – разошлись.

– Вдруг -

– изящно раскинувши руку по воздуху, взявшись другой за конец бакенбарды

– галопом, галопом -

– промчался пред ней с легким мыком: в пустой аванзал.

От веселости этой ее передернуло: бредом казалася ей галопада такая.

Куда галопировал он?

Далеко, далеко, -

– потому что -

– за комнатой – комната: за руку схватит: и так вот, как он галопировал, загалопирует с нею вдвоем сквозь века, через тысячи комнат; доскачут до щели, откуда он выскочил, как Минотавр [29], – с диким мыком: бодаться своею бакенбардою – с козочкой, с нею.

Стояло в окне чернодумие ночи: оно разрывалось лиловою молнией.

____________________

Ночью со свечкой Василий Дергушин прошествовал в лилово-черные комнаты; следом за ним Эдуард Эдуардович крался в тенях, рысьи взоры бросая: брать ванну; они проходили по залу; едва выступал барельеф; бородатые старцы, направо, налево, шесть справа, шесть слева – друг с другом равнялися: в ночь между ними.

Василий Дергушин подал ему банный халат.

Обнажилася белая и волосатая плоть, или «пло» (безо всякого «т ь»); без одежд был – не плотью, не «п л о» даже: был только «ло»: а намылившись стал – лой-ой-ло!

Он и брызгал, и фыркал с мрачной веселостью, припоминая веселый галоп перед нею; и потянулся за одеколонною склянкой.

16

Василий Долгушин с пуховкой в руках, проходя и с собою разахавшись, мазал словами и эдак, и так его: случай! Вчера позвонила прислуга с соседней квартиры:

– У вас что такое?

– А что?

– Все здоровы?

– Здоровы…

Она посмотрела с таким подозрительным видом, как будто не верила.

– Правда ли?

– Да говорите же…

Мрачно под ноги себе она ткнула:

– А это вот – что?

Под ногами у двери алело кровавое пятнышко.

– Господи!

Лужица крови.

Дергушин пошел к Вулеву: собирались под дверью: прислуга соседней квартиры, прислуга квартиры Мандро; говорили – совсем незадолго мальчонка чернявого видели: сел на приступочку тут; дребезжала мадам Вулеву:

– Расходились бы: ну что ж такого?

– Да – кровь!…

– Этот самый мальчонок!

– Не нашинский!

– Он окровавил!…

– Он, он!…

Вулеву – к фон-Мандро: а Мандро лишь присвистнул с большим небреженьем:

– Охота вам так волноваться: ну – лужица: что ж? У кого-нибудь кровь пошла носом!

Вот случай!

Его вспоминая, Василий Дергушин разахался: мазал словами и эдак, и так фон-Мандро.

Позвонили: рассклабясь зубами, просунулся в двери Мандро с задымившей «маниллой» в зубах, в гладком летнем пальто и в цилиндре, в визитке (визитка в обтяг); раздеваясь, перчатку он стягивал, руку поставивши под подбородок; казалося, что бакенбарды наваксены: пряди же, – да: сребророгий!

Протопал в глубь комнат; он видел и слышал – на фоне зеленых обой; замяукала черная кошечка там перед столиком в стиле барокко; как бы собираяся книксен ей сделать, фестоны свои приподнял.

И Мандро стало тошно; и губы его задрожали; он вспомнил, какую пощечину на заседании он получил; выясняли – Иван Преполадзе, Дегурри, Пустаки, Луи Дюпер-дри, – что дела он им вел кое-как; что гарантии – пере-фальшивлены; что заявленья прислали об этом им пайщики: Арбов, Бронхатко, Взлезеев, Вещелинский, Грубах, Долбяго, Дедеренский, Девятисилов, Есмыслов, Зрыгелло, Извечевкин, Истенко, Крохин, Ксысеева, Крушец-Поганко, епископ Луфарий, Мтетейтель, Оляс, Носопанова, Плюхин, Плохойло, Слудыянская, Трупершов, Топов, Треверхий, Удец, Удивительный, Чертис-Щебренева; тщетно доказывал пайщикам; письменно он посылал заверения: в вензелеватую подпись не верили; администрацию-де собирались они учредить; выясняли – Иван Преполадзе, Дегурри, Пустаки, Луи Дюпердри, что он вводит в растрату «компанию», что он – германствует (да – франкофильствовать стал Ка-валевер); ну, словом, – гниючее что-то.

Могли ли понять, что он вел аванпостную службу свою большой марки и что проходил абсолютную поступью он через все.

Осталось одно: уходить!

Тут схватил со стола и разбил, бросив в пол, статуэтку; со зла!

И прошел в кабинет, и уставился в ноги: у ног распластался оскаленный белый медведь золотистою желчью оглаженной морды.

И вот побежал топоток – кто-то быстрой походочкой дергал по комнатам: Викторчик!

Викторчик всем говорил (передали уже):

– Да, – она занимает вакантное место жены! Словом, – Викторчик влазень в их дом.

Вон уж он появился: опять на устах сахарец, а в глазах – сатанец; он стоял, разминая набитый портфелик.

– Ну, что?

– Апелляторы сердятся…

– И?

– Ай, ай, ай: все кредит: дебет – ноль!

– Да ведь мой поручитель!…

– Исчез из Москвы…

Эдуард Эдуардович так и вперился; и Викторчик взгляда не выдержал:

– Всякие слухи, – до глупых, глупейших: мадам Миндалянская жаловалась, что вы в смокинге в ложу вошли, а не принято в смокинге.

И – закосил со смиренством:

– Да где им понять вас!

Тогда Эдуард Эдуардыч, ладони поднявши к лицу, ему стал аплодировать с деланным хохотом, – звонким, густым, сахаристым, рассыпчатым, злым, понимая, что сеятель мо-роков – Викторчик; он вызывающе бросил пословицей:

– Льстец под словами, – змея под цветами!

Да, Викторчик этот: держался валетом, а – предал; два года при нем он вертлявил; в час – бросил; в два – предал; в три – выступил уж обвинителем; что-то доказывал всем им – в четыре; а в пять – стал лицом, очень нужным Луи Дюпердри; через сутки же так вклеветался, что сделался спецом в умении – разоблачать и науськивать; вдруг загазетничал (что-то газеты плели про шантаж-шпионаж); но о чем не болталося? Время-то – вапом вопило; уже нарастал вал событий; встал гребень завивистый.

Викторчик – гадина!

Киерко прав был, что гадины ели друг друга; в начале двадцатого века история разэпопеилась: стала она Арахнеей.

Арахны, не люди, – пошли!

____________________

И тогда Эдуард Эдуардович взял со стола сердоликовую вырезную печать; и печать приложил к документу, с которым и выскочил Викторчик; в нем подтверждался уход из «Мандро и К°»; «К°» – оставалась, чтобы завтра же: оповестить через газеты: «Луи Дюпердри и К°».

Стерся – «Мандро», чтобы стать где-то «Дорманом», «Ордманом», или ж Дроманом, Мроданом: французом иль немцем.

____________________

Он встал и пошел дефилеями в комнату с нарочною приплясью, «джоком», куражась с собою самим и куражась пред скромным лакеем, которому дал порученье (ненужное): слышать покорное:

– Слушаюсь!

В «слушаюсь» слышал:

– Не слушаюсь!

Стали свободничать в доме его; так сейчас, например: что за гамканье там? Громкий гавк Вулеву. Он подумал: дворецкий, дородливый, домостроитель и домоблюститель, поняв, что все рушилось, – место подыскивал; ждал только случая, чтобы расчет предъявить.

А – прекрасные вещи: резная чеканка, «вальян» очень ценный; бывало вот, – Амфитрионом встречал здесь гостей; а теперь (знал прекрасно) Василий Дергушин, разахавшись, мазал словами и эдак, и так его.

Сел в свое кресло, прислушался, как дребезжала вдали Вулеву и как ей отвечала свирелкой Лизаша. Ему захотелося – сгинуть, исчезнуть, не быть; кабинет раздавался обоями, гладкого, синего тона; на нем пламень красных сафьянов ярчел; из сафьяна повис Эдуард Эдуардыч; в руках обнаружилось гиблое что-то; сидел, весь охваченный красной геенной огня; вот – сгорит: на сафьяне останется кучечка пепла.

17

Этот вверт в ее жизнь; эта вгнетка в нее; ей казалось, что дней доцветенье приходит.

Прислушалась: прогомонели лакеи; там – взрыв возмущения: за гердеробной; и в комнату смежную кралась она, – в чернолапую мебель, к ковру желто-черному, в желтеньком платьице, кутая плечики в черное кружево шали – присесть под подсвечник; стемнялась стена желто-сизая в тень; чернокожие думы сюда приходили, как рой негритосов: показывать зубы.

Присела в тенях – свою ножку на ножку, свои локоточ-ки – к коленке; лицом – в кулачки; превнимательно слушала, что говорили лакеи – с улыбкой страдания: дергалась плечиком.

– Барина барышня!

Вновь стала вздрагивать; вспыхом сбагрилось пятно на; скуле; не услышала, как про нее судомойка сказала:

– Спаси, девоматерь, ее!

Все про «это»: ведь – поняли.

Очень степенно Василий Дергушин прошел – пошептаться с мадам Вулеву, расставлявшей капканы да верши; глаза у Дергушина стали гвоздистыми; ими кололся, когда обносил; и казалось, что он говорил:

– Происходит-то, – бог знает что! И теперь ей заметил он:

– Что это, барышня, вы? Головой прокачал; и – прошел.

Ей с ним было конфузно, вполне неестественно; точно следил он за нею; и странной жеманкой с ним делалась; подозревала: ловить собирались «его»; Вулеву верховодила, там затаяся и вечером в волосы вкручивала папильотки; за шторами пряталась; «он» перед ней, Вулеву, ходил с до-вертом, – очаровательный, серебророгий и лживый; и взглядом, как пьявкой, вцеплялся, почуяв капканы: не «богушка»: чортище!

Тут засмеялась она в черноваки ночные, которьзе множились, – громче, все громче, все громче, – пока из растерянных глазок не брызнули слезки: он салом обмазал ее.

Так случилось с Лизашей.

Лизаша играла в «русалочки» (много «русалочек» ею кормились); одна из русалочек этих «сестрица Аленушка», месяцем ясным катилася в «богушке»: неба же, «богушки» – не оказалося; а оказалась одна чернота; черноты даже не было в этом отсутствии всяких присутствий; и «богушка», «небо» – провал, как провал в месте носа: дыра носовая! В мгновение ока весь «богушка», просто разъялся: в дырищу. Ужасно отмечивать сгнитие носа в любимом: считала она своим небом – дыру носовую. Быть может, как зубы поддельные, носит поддельный он нос.

 

Ее «богушка» – дымка в глазах:

– Надо, надо…

– Что надо?

– Глаза протереть!

В ту минуту, когда поняла, появилось одно обстоятельство; «все» – началося во сне: увидела во сне черномазого мальчика; он улыбнулся ей хмуро и криво; его синеватые пальчики, точно без крови, ей подали ножик; кровь капала с кончика:

– Этим ножом он меня!…

– Кто?

Но мальчик сказал:

– Этим самым ножом ты его!

Стало ясно.

Была угловая, малайская комната; в ней стоял столик: не столик – парчевня; на столике ножик лежал с филигранною ручкою: вот что припомнив, сидела с открывшимся ротиком, ярко мерцая глазами; бежала разглядывать блеск ясной стали; к глазам поднесла, задрожала, отбросила ножик, упала на тигра.

Рыдала на тигре.

Потом перестала рыдать: ведь извечно убиты, мы, мертвые; мысль об убийстве разыгрывалась обострением всех наблюдений над «ним»; с изостренным вниманием впивалася в мир, заповеданный прежде; и в каждом движении этого мира увидела мерзости; оторопь оледенила желание мести; «убить» – можно после, потом, в миг последний, когда невтерпеж станет ей от «дыры носовой», к ней склоненной; пока же – в дыру заглядеться; и все – досмотреть; и – досодрогаться.

Светило, сиявшее в ней, оказалось лишь мигом разрыва огромнейшей адской машины.

Пора!

Уж, наверное, там, с парапета, – босыми ногами неслышно прошел негритос – притаиться в малайскую комнату: шел вслед за ним – другой, третий: сплошною толпою, наверное, там негритосы валили; и – стали: смеяться в сплошной черновак, куда громче – все громче – смеялась с собою она, пока… слезки не брызнули: салом обмазал ее!

Ножик – вот!

Прикоснулася пальчиком; чуть-чуть порезалась: вытянув шейку и вытянув ручку, стрельнула в пространство стальным острием: убивают вот так. И потом только агницей вышла из тени; прижав к желтой юпочке ручку и в складочках черного кружева спрятавши ножик, пошла; ночь за нею в открытые двери валила толпою негритосов, – валила в малайскую комнату, красные губы раздвинув и белые зубы показывая.

Впереди шла, мяукая, черная кошечка.

29Минотавр – в греческой мифологии чудовище с туловищем человека и головой быка, обитавшее в лабиринте на острове Крит.
Рейтинг@Mail.ru