bannerbannerbanner
Москва под ударом

Андрей Белый
Москва под ударом

Полная версия

8

– Как быть с открытием?

Ошеломленье напало.

Профессор вздыбал свои космы; бумаги его – под угрозой: открытие ищут «они». Кто? Мандро – «их» агент. Развернувши однажды газету, – прочел он в газете: Мандро, оказавшись германским шпионом, – исчез; стало быть: миновала угроза: но только на время; коль узнана сила открытия, в будущем – что его ждет?

Очернели ему его дни: нездоровилось, беременело все, нюнилось, нудилось.

– Как быть с открытием? Так восклицалось и в ночи, и в дни. Показалось ему, что в законе законов он встал вне закона: до сроку: уж ищут его, внезаконного; не защищает его государство; и хаос, как фактор развития, – действует. Чорт знает что!

Меч войны подымался; мелькнуло, как мимо уже: ультиматум, предъявленный Австрией, гром нараставших событий, обмен телеграмм императоров; меч – нависал; не об этом мече думал он.

И вздурел от жары, тосковал, нелюдился, бессмыслил, с задоришком все приставал к муравьям, им таскал дохлых мушек, жучишек; а то с головою, зашлепнутой в спину, бесцельничал глазом по далям; ерошился в аллеях. Ерошился в полях.

Жара жахала страхом: деревья стояли, покрытые дым кою; воздух стал – дымкой: сплошная двусмысленность, липовый лист замусолился; червоточивый лист падал в лесной сухоман; мир золел, шепелея, томлением смертным. Профессор топорщился в поле и нюхтил: – Припахивает! Дело ясное!

Гарью несло: где-то торф загорелся; пылали леса. Косоплечил; и шел: косоглядом.

Он думал: быть может, летние мира в пространстве – сплошная отрава: влетела вселенная в облако пыли космической, чорт подери, представляющий яд: и гвоздила упорная мысль, что недаром в кометном хвосте, чрез который прошли мы, открыли циан: он теперь, прососавшись из верхних слоев атмосферы, нас травит; и каждый наш вздох есть отрава, влекущая перерождение мозга и сдвиги сознания; неизгладимая выбоина: будто ходишь с дырой в голове.

Ненароком хватался за темя: есть темя!

А кажется – нет.

И, вздурев от жары, он бездельничал взглядом: кого-то выискивая.

Это смутнение воздуха мысли его угнетало; на мысли -какая-то дымка; она, уплотняясь, давала в феномене зрения выплотень свой, точно контур; вполне несомненно, что контур, ходивший за ним, тоже выплотень этот, кометой рожденный: в отравленном мозге.

Дрогливо оглядывался.

Кто-то в тусклом мерцанье зарниц рисовался опять на дороге: гиеною, неменем крался из поля – к стогам; и профессор бежал на него; но он в сторону свиливал; и приседал: ненавистничать взглядом за сено.

Профессор кидался за сено, а «он» – исчезал.

Всюду в мути лесного пожара открылися глазы; в кустах, между скважин бесчисленных – листьев бесчисленных – всюду глазье, как репье.

И за ним кто-то стал ненавистничать.

Кто-то, – быть может, закон тяготенья, к которому так же привыкли, как к карте обеих Америк, забывши, что прежде Америки не было, был материк Атлантиды. К тяготам сознания, сопровождаемым проступью контура в му-тях – привык, появлялся «какой-то» из мути, и – звал: на луну, на дорогу.

Профессор, подперши рукою очки, выбегал катышем на террасу, – к ракитнику, и, суетливой рукой раздвигая ответвины, видел, – ничто: только лепет ракитника в ночь.

И луна открывалась из туч, ночь светла, как бел день.

9

Вот однажды, заправивши лампу, гибел над бумагой, махры дедерюча.

Был прежде слепцом он; не видел себя – в обстоянье, в котором он жил и работал; и кто-то ему, сделав брение, очи открыл, – на себя самого, на открытие; видел, что в данном обстании жизни оно принесет только гибель:

– Как все диковато.

Поправив подтяжку, уставился глазом в окно: перечернь; подшушукнуло там черностволое дерево; чертоваком страннела двусмысленность.

Кто-то стоял.

Стало ясно ему, что с открытием надо покончить; и он – уничтожит его; тут себя он почувствовал преданным смерти: возьмите, судите! Пусть сбудется.

Сон свой припомнил о том, как его заушали и били за истину; и зашептался:

– Пусть сбудется!

Тяжко вздыхая, решил он немедленно ехать в Москву, чтобы там, рассмотревши бумаги, предать их сожженью: следы уничтожить; в бумагах московских – весь ход вычислений (итог вычислений, открытие собственно, было зашито в жилете; его он решил уничтожить с бумагами вместе).

И тут, впавши в скорбь, всю ночь охал.

____________________

Надюше с утра заявил:

– Я – в Москву.

– Что вы, папочка!…

– Да-с, у кассира Недешева – жалованье получить, и в управлении дело с Матвеем Матвеевичем: с Кезельманом…

Сидел перед ней за обедом, себя вопрошая, себе отвечая, нос бросив с прискорбием:

– Если бы царство науки настало, служители наши за нас подвизались бы!

– Что вы? Какие служители! Думала, что – педаля.

– Но оно – не от мира.

– Вы, папочка милый, царите в науке.

Ее оборвал:

– Это – ты говоришь… Дело ясное: не нахожу на себе никакой я вины.

– Кто же вас обвиняет? И – в чем?

Он же с горечью встал от стола, строя сутормы.

С кряхтом облекся в крылатку; перчатки натягивал, стал чернолапым; взял – зонт, котелок свой проломленный; через плечо, точно крест, он надел саквояж и большой, и пустой (в нем катался один карандашик); он стал на террасе; стащив с головы котелок, посмотрел на него; вновь надел, – горько тронулся: в сопровождении Наденьки.

Шел уничтожить бумаги, смертельно скорбя; у калитки почувствовал, что – на черте роковой он колеблется духом, жены при нем не было; не было сына.

Они его бросили.

А ученик, им любимый, Бермечко, отсутствовал, посланный в Лейпциг: учиться.

Бежала дорога на станцию – в желтень и в муть; был исчерчен тончайшей игрой черкушков, как из туши.

Сказал, обращаясь к себе он:

– Жестокое время наступит, когда убивающий будет кричать, что он истине служит; припомни: я – сказывал

И посмотрел на часы:

– Ну-с – пора, в корне взять.

И, взглянув на Надюшу, вздохнул, – чернобрюхий такой, чернокрылый; в пустом саквояже катался, гремя, карандаш; саквояж был огромен (подпрыгивал на животе показалось лицо – великаньим; его провожали глаза; вдруг стало ей жутко за папочку: пес не куснул бы, трамвай не наехал бы.

Он выяснялся из мути, едва прорыжев бородою: окрасился только что.

Жоги носилися в небе; дичели окрестности выжарью злаков медяных; из далей мутнело сжелтенье: Москва семи-холмною там растаращей сидела на корточках, точно паук семиногий, готовый подпрыгнуть под облако.

Блякали в пыль колокольца.

____________________

Он с вымашкой шел.

На дороге приметил рыдающего черноглазого мальчика,

– Что с тобой, в корне взять? Мальчик рыдал безутешно:

– Боюсь я его!

– Ты скажи, брат, кого?

Мальчик пырснул с дороги, да – в поле: там, сгаркнув-ши, сгинул.

Дичели окрестности.

Из вымутнявшейся желченн, – серо-зеленое образование виделось: в крапинах черных; неслось из тумана в туман и едва выяснялися ноги: оно – приближалось.

10

Оно очертилось.

Стоял силуэт, головою уткнувшийся в пледик, проост-ренный носом из складок; рукой отогнул поля шляпы, закрывшей седины, он, молня под шляпой, зашлепнувшей плечи, очковыми черными стеклами, – в серо-зеленой, про-крапленной черными точками паре, расцвеченной желчью заплат (точно шкура проблеклого змея); профессор приблизился: старец.

Он ежился дергко.

Сломались морщины подсосанной очень щеки; точно ржавленый нож прикоснулся к точильному камню:

– Осмелюсь спросить.

– ?

– Эта тропка – на станцию Хмарь?

– Дело ясное. Старчище – странный!

Такой долгорылый; картинно откланялся шляпою, напоминающей зонтик; а зелено-серый и клетчатый плед обитал над рукою: густой бахромою.

Укутавшися в плед и дубину зажавши в руке, стал он рядом прихрамывать.

Падалищная ворона – кричала; зияли белявые земли из исцветов трав: краснозлаки и бронзы, и меди: метлицы, стрючочки, овесец, коробочки; пень суковатый – кривулина, хмарное все – быть дождю!

Старец с робким искательным видом хотел что-то выразить:

– Парит…

Профессор на старца таращился:

– Да…

Не то – старчище, ветхий деньми, не то – вешалка с ветошью; губы под носом упали, как в яму безусый! Престранен был торч бороды, вдвое больше козлиной и белой; такие же белые, гладко лежащие кудри покрыли плечо из под шляпы: прилипли к щеке.

Его голос не слушался:

– Видите сами, – раздевом хожу. И он вздернул разорванный локоть:

– Меня перемочит.

Сказал это с юмором; жоскли в очках его злость и суровость:

Деревья шли – впрорядь; вон там – глинокапня; вон там – глиновальня: заводец гончарный; и пылом повеяло:

– Вара какая!…

Сухим, серо-синим туманом подернулись сосенки. Старец сказал:

– Я – шатун.

И глазами просил пощадить:

– Подработка ищу я.

Профессор оглядывал спутника: великорослый и великоногий!

«Тарах-тарахтах» – жеганул по кустам бекасинником кто-то.

И – станция.

11

Двадцать минут еще; с края платформы забился крылом своим черным в поля, вздувши пузик, прижал чернолапой рукою свой зонт. И за ним столбенел на платформе замотанный пледом старик, в воздух выставив, все бы сказали, не бороду – просто какой-то скелет бороды – длинногривый, такой долгорукий:

– Гроза собирается!

– Что ж?

Тут старик рассмеялся и стал черноротым.

– А то, – кропотались беспомощно пальцы, – что мне ночевать-то – и негде.

– Как негде?

– Так, негде, – и вгладился взором. – Уехали с дачи… Сказали, что – в Питер, – путляво обивался, – вернутся в Москву только завтра; а я к ним поехал в расчете застать… Куда ж денусь? Пять дней я в дороге.

– Ну?

 

– Да, повторяю, – промокну, – поежился он, точно был под дождем уже, – деться-то – некуда.

И разбежался глазами под черным стеклом:

– А гостиница? Странный вопрос!

– Посмотрите на этот билет, – показал из-под пледа билет, – за него заплатил я последние тридцать копеек, а вы говорите!

В глазах у профессора – недоумение и потерянье стояли:

– Знакомые есть же у вас?

– Кроме тех, о которых сказал, – никаких.

– Как же, батюшка, вы, – удивился профессор, оглядывая с головы и до ног, – где же ваша дорожная сумочка?

– Нет такой – нет.

– А багаж?

– Эк сказали, – «багаж»; нет такого!

– Как так?

– А вот так вот, – изволите видеть: плед, палка!…

Профессор, сорвав котелок, посмотрел на него, вновь надел, ничего не прибавил, пошел по платформе; его карандашик катался в пустом саквояже, повешенном через плечо: чемодан (сбился сбоку и лег на живот). Он, однако, рукою ого охватил; и оглядывал желтые дали, как будто желая вполне отмахнуться от слышанного:

– В корне взять, – диковатый денек!

В атмосфере – жарня, желчина; убегало туда полотно – в ряды ив; вдруг – оттуда гуднуло: «тохтоханье» слышалось, близилось; и – прострельнула струя дымовая из ив; вот и выпыхнул ясно стреляющий центрик (огонь зажгли рано); и – черненький поезд прямою змеей, не смыкающей кольца, – глиссадой понесся; раздался размером и грохотом, явно распавшись на кубы вагонов; вот кто-то невидимый пред налетающим пыхом и пылами рельсов дзанкнул; и – рельсой сигнул; и за кем-то невидимым безостановочно перемелькали вагоны; упал на платформу почтовый пакет; и последний вагон подтарахнул особенно; можно сказать, – тенорком, припустившись за рядом вагонов, сжимавшихся быстро – размерами, грохотом; все собралось в убегающий черный квадрат, на котором ярчели (и сверху, и снизу) два красных фонарика (вечер еще начинался). Профессор подумал, что кто-то, мотаясь железными стержнями, выпохнул бешено из-за зловещего центра кровавого пекла; работал там кто-то – из центра; и – вспомнилось, как говорили, когда он был юношей: души безбожников входят в машинное пекло по смерти – работать: в доменных печах, в паровозах.

– Ну – да-с: суеверие!

Но суеверие это – понравилось; ад, так сказать, – оказался в фантазии этой культурой труда, чорт дери; он любил всякий труд; согласился бы он, если б кто-нибудь мог доказать бытие после смерти, пойти прямо в пекло; и силою жаркого пара, вращаясь в котле, – с убежденьем и рвеньем отмучиться в небом положенный срок за тасканием поезда – ну, там, Казанской дороги; так думая, мерно шагал по платформе; шагавший за ним по платформе старик выколачивал дроби губами под пледом.

Народ собирался; потели и злели – в желтине, в пылине; у всех были лица, как лица из желтого воску, готовые тут же растаять, отечь; кто-то в ветер чертакал отчетливо громко.

– Да, – быть урагану, а – туча-то, туча какая там. Голову кверху профессор поднял, нос додравши до черных очков.

– А вы кто такой будете?

– Я?

– Ну, да!

– Бывший помещик.

Лоб сжался крутою морщинкой:

– Имение было под Пензой: семьсот десятин.

– Где ж оно?

– Э, – рассказывать длинно…

Тут сделал он вид, что ему остается: посыпав главу, – пасть: испрашиться:

– Грех… Все – размотано!…

– Как же вы, батенька?

– Люди, мыслите, там всякие фразы про наш он, покой; а кончается – обыкновенно: ферт, херт; так и я: в офицерах служил; а теперь…

И подумалось:

– Все это он намекает на что-то. В толк взять – не поймешь.

Старец вгладился взором нырливым:

– У вас – нет работишки?

– Нет!

– Я пошел бы в рабы за работу…

– Ну, что с вами сделаешь?

– Было бы сухо, – проспал и на сквере я…

Тут шевельнулось: старик – бывший барин; профессор, добрея лицом, стал похлопывать пузик рукою; и видно, – с манерой, с достоинством; вот положение!

– Слушайте!…

Снова прищурился: нет же, – не жулик, внушает доверие; как-то само собой с губ сорвалось:

– Я… бы мог предложить вам ночлег на сегодня!

А как же разборка бумаг, для которой он ехал в Москву? И прислуга – в деревне; но – поздно.

– Так пустите?

Быстрым емком зажал руку: силач этот старец!

– Так пустите?

Блеском очки пристрелились искательно. Эдакий жалкий: ведь – как отказать ему?

– Батюшка мой. Ну-с: мы с вами ночуем сегодня! Ворчал про себя:

– Пригласил – делать нечего.

Ткнулся глазками: лоб – крепкий; очки – непреклонные; что-то надменное, даже жестокое в нем; а стоит – с нарочито приниженным видом; и точно для вида трясется: подметное что-то.

А старец, плеснувшийся пледом, как крыльями, – вороном белым казался; вот голову – вытянет; рот – разорвет, каркнув громко: в окрестности!

____________________

Поезд поднесся.

И бросились – вподперепод; кто – узлом; кто – корзиной: на поезд; рукой чернопалой исчеркнув, точно росчерк под подписью вычертив, – бросился с прочими; старец – подсаживал и раболепство высказывал; вганиванье в трети класс утомило; друг к другу в проходе прижало; они шпыхтели друг с другом; казалось, что также когда-то уже пропыхтели; – и будут пыхтеть.

12

Протолкалися в прометь вагона; стояла – жарынь; клубы пыли; означилось много мешков желтобрюхих; все – полнилось; все – барабанило; все – проседало в пылях; на узлах и на шапках – проседина белая, точно мука; из нее выжелтялися лица; оконный протер запылялся мгновенно; рванулось с тарахтом; рванулись все спины; и старец, рванувшись, сжал руку емком – очень больно:

– Простите, – развинченный я.

Они сели кой-как; и друг с другом потискались:

– Блохи!

Профессор вдруг стал почесулей; но – думалось:

– Что это он представляется?

Шло языков развязанье; и – затарахтели; пошли колоколить; всем в уши забило настойчивым трахтом; профессор сидел потеряем таким; было вовсе не весело:

– Как это вы?

– Доплясался до эдакой жизни? – с пощелком ответил. – Так: просто!

Профессор подумал:

– Раскаянья нет!

Старец, будто поняв его мысль, сделал вид, что он съежился; заговорил с неприятным таким поджевком:

– Нас грехи, – задел локтем, – доводят до бездны; за мною водился, – и локтем, – грешок: я был пьяница, видите.

– Странное видите, – думал профессор; задевы локтями опять-таки – да: беспокоили:

– Эдакий, право, зазнаишко!

– Все ж нет греха хуже бедности. – Кто-то из сумрака вытянул зелено-сизый свой нос.

С каждой станции – ввалка людей, искаженных и жаром, и пылью.

– А чем же вы, батенька мой, занимались – потом: род занятий, ремесл?

– Ремесло, говорите вы, – э, да пропойное.

– Все-таки, – думалось, – бессодержательный старец какой!

Разболтался, а в мыслях – разбродица. Что-то в манерах его жадноватое было:

– Да, – каждый из нас есть живой пример суетности: так и я: офицерская, знаете, жизнь; ну, – пошли пустяки, забобоны: бомбошки, безе (и там – далее), – что! Забубен-щина! – губы поджались с грязцой очевидною, – дамочки, девочки!

«Это же, чорт побери, дерзословие», – думал профессор.

– Коньяк – забытущее зелье, манером таким из полка-то и – «фить»! Пробулдыжничал жизнь, – извините; примите таким, каков есмь; Мардонейский, помещик, на старости лет – стал Морданом, как видите! Тут же прибавил:

– По этому поводу должен сказать: еще очень недавно меня называли: дедюся, деденочек иль – дедуган; а по пьянству нажил себе морду – вот эту вот, – он показал: – стал – Мордан: дед Мордан! Грехотворник! Что? А?

С грязноватым лицом, исходящим жестокою силою блеска двух черных, суровых очков, хохотал он искуественным смехом, с искусственной удалью пальцем прищелкив-ал, напоминал К. С. Станиславского, великолепно сыгравшего б роль забулдыги.

И прели, и жались друг к другу; за окнами ветер желтил горизонтами: порохи, прахи и порхи. Сквозь рамы оконные дуло просейкой пылей.

– Я, простите меня – дымокур: вы – позволите?

– Сделайте милость! И думал:

– Да, в каждом движении пальца грешок выпирает. Заметил на пальце финифтевый перстень.

– Спасибо!

Мордан же поднес к папироске ладонь; и очки в густом облаке дыма просели; из облака дыма – явились вторично.

– Бывало, – «ура, дед Мордан», да – «ура, дед Мордан». Так и вы называйте, пожалуйста, – так же: «Ура, дед Мордан!»

Ногу в серо-зеленой штанине закинул на ногу; за ногу схватился костлявыми пальцами; и закачался, трясясь бородой над коленями, загиркотал:

– Кхи-кха-кхо!

Закривился беззубый не рот, а какая-то черная пасть: точно ножик пошаркивал жестко о камень точильный; и сыпались отблесков искры из черных, стеклянных кругов.

Из угла раздалось, очевидно, по адресу деда Моргана:

– Он, братец ты мой, по брадам – Авраам; а по слову-то – хам!

Тут Мордан спохватился:

– Смемелил излишне!…

Профессор подумывал: под благовидным предлогом откажется он принимать двороброда какого-то в свой дом.

За окнами – пустошь, разглушье; потом пошли дачи – коричневые и коричнево-желтые; шли палисадники с реденькой зеленью: вот – остановка; и – новая вдавка в вагоны прожелклых людей; кто – с корзиной; кто – с серым кулем; борода светло-сивая тыкалась в окна:

– Здесь занято, дяденька!

С ней черноглазенький мальчик косился и злобно, и хмуро из окон.

Поехали; над перевальчатой местностью шел переклик расстояний; свихрялися дали пылищами; в этих пылищах вставали фабричные трубы; хотелося: сгаснуть, исчезнуть, не быть; придремнулось; казалося, – не придремнулось, а жизнь придремнулась; и тотчас же клюнулось носом; очнулся: Мордан сидел рядом – такой прохудалый, изъеденный тенью; он быстро взглянул, сделав вид, что проснулся:

– Простите, – в дороге-то я ведь пять суток!

И тихо добавил, оглядываясь, чтоб его не подслушали:

– Вы, Христа ради, простите и… и… не гоните.

– Ну, – как отказать!

Дед Мордан, проседая из тени, как вешалка с ветошью, виделся лишь бахромою зеленой, свисающей с пледа, которую затеребили изысканно тонкие пальцы, метаясь под нею; грязнело в окне: просерело; Москва, растараща, на них ла-плывала: вагонами, трубами, целым кварталом: Рогожской заставой; уже забеспутили улицы; лупленный абрис сквоз-ной колокольни (барокко) – прошел; он услышал над ухом взволнованный шопот:

– Бездомному, – вы… вы… – дадите приют?

Этот взгляд не казался уже таким дурьим: хваталися руки, дрожа, друг за друга, терзая друг друга, хрустящими пальцами: стало – невесело; толк: и – Москва. Картузы и кули поднялись; выпирались; чертиха какая-то, видно, тор -говка, уже колотила бетоном кого-то в загривок:

– Да, ну, – не задерживай: чорт!

На платформе – разбеглый народ; розваль ящиков и чемоданов, бега, перебранка:

– Ей!

Номер двадцатый влепился в глаза, белый фартук, носильщик; и вдруг – разреженье толпы: чемоданы проехали.

13

В лоб, как прошел на подъезд – шибануло: простерлось руками; оскалилось желтыми лицами, точно имбирь, из плеснувшего желтыми массами города: дьяволы, ставши толпой под подъезд в черных лаковых шапках, в изношенных, в вытертых, синих халатах, споясанных вытертыми поясами кровавого цвета, пролаяв, распахивались и запахивались возбужденно полами, хватая профессора.

Рвали; и – тыкались под нос блестящими бляхами:

– Да отпустите его!

Дед Мордан отбивал.

____________________

– Не его, но Варр…

– Варвар…

– Распни!

Так слагалось из криков.

____________________

Кричали же:

– Вали!…

– Далеко!…

– На Варварку!…

– Раз… два!…

– Пни его!… Покрывало все:

– Барин, – со мной!…

– Со мной!

– Барин!…

– Бар… бар…

– Варварка… Извозчики!

____________________

Пыль завивалась на площади странно безглавыми и змееногими стаями: пырскать в глаза; и едва проступали фасады, забредивши черными окнами над брехачевкой пролеток; не город – жегучк: жегло, где тягчели, жарели, от жара дурели дома; и дурели в них люди, черничником злым вырываясь на улицу.

Загромоздило телегами, бочками.

Желчь пескоцветного вечера перегорела и карилась; странно рыжавая туча оттенками бронзы подвесилась низко.

Профессор с подъезда, весь черный, чихал, в пыль взвеваясь, как ворон, крылами крылатки, – в проломленном, косо надетом, срыжевшем своем котелке, вздувши губы и ими почмокав; Мордан нагибался над ним, выделяясь – огромною зонтичной шляпой, зашлепнувшей плечи, которую мял он рукой, за нее ухватившись (чтоб ветер не сдергивал и пыль), ярко-белыми локонами, бородою, с плеча бахромою космящимся пледом.

 

Казалось: стоит на коленях гигант; под вторым этажом, коли встанет, очутится: шляпою!

Да, – голова на ногах: головак балаганный!

Так папье-машовую голову на человека наденут да в эдаком виде и выведут, чтобы народу показывать.

Может, «Мордан» – голова приставная.

____________________

Профессор с пошаткой бежал, волоча за собою Мордана, которого ноги в измятых штанинах зеленого цвета казалися ломкими; в беге Мордан забегал и заглядывал прямо в глаза; спотыкаясь о тумбы, чрез них пересигивал он не по-дедински; люди вдали проступали из пыли: сложением пыли; весь город стоял пылевой.

Надо всем нависала безгласая, страшная туча.

Засели в пролетку, подпрыгивать стали; подпрыгивал рядом Мордан; он приделался к боку, как прочно притертая пробка, – проблекнувший зеленью, чернью искрапан – на желтом на всем – почерствелый, пожесклый, поддельный весь (кудри – приклеены, а борода – приставная), с огромной, оранжевой палкой, которую крепко прижал он.

В разгласье с собою профессор тащил за собою его:

– Как бы с ним развязаться?

Так глаз разбеганье не нравилось.

Ветер пустился вдогонку забоями пыли, врываяся в гладкую, затхлую улицу, крытую ржой, где с угла выяснялись карнизы над синим забориком лепкой кисельного цвета.

Душенье, гременье, жарня, гоготня, злопыханье асфальтовой каши; стал саечник потный с лотком; в смеси запахом рыбы, испарины, пудры прошла краснокрылая тальма, которую звали с угла -

«пойдем в банб!» -

– под рыже-зеленое небо, где

крыша уж грохнула в ветер, а тучи пошли вверх тормашками, где растаращился дом дикодырым окном, из которого глянуло серое, мертвое тело на гибнущий город, -

– Москву!

Рейтинг@Mail.ru