Найдётся ли русское ухо, что не слыхало о шахтёрском Донбассе? Да какое там русское, нерусское – тоже! Здесь, в провинциальной Горловке, жило когда-то много немцев – потомков тех, что ещё при Екатерине II выехали в Россию.
В мае 1932-го в одной из таких семей, что жила на втором этаже престижного дома МВД[4], родилась сероглазая девочка. Папаша, молодой милиционер не менее молодой страны, что называлась СССР, против имени Амалия возражать не стал, потому как в то время рулетка жизни крутила безмятежное счастье.
Себя, трёхлетнюю, Маля помнила хорошо: у мамы с папой всё братика или сестрёнку просила – одной скучновато было. Те переглядывались, посмеивались: «Будут тебе и братики, и сестрёнки – только, чур, нянчиться будешь!..»
Денег, чтобы купить ей родственную душу, у них, однако, всё не хватало. В 1938-м ей исполнилось шесть. Утром в день её именин необыкновенно счастливый папа поднял Малю на руки, подарил красивую куклу, поцеловал и сказал фразу, что на всю жизнь запомнилась: «Немного позже будет тебе ещё один подарок – братик, а, может, и сестрёнка».
Высокая на руках папы, она притянула родителей за шею. Мама с того времени стала быстро поправляться, и к лету в их семье появился некрасивый красный комочек, который оказался ещё одной сестрёнкой. Особенной любви к ней Маля не чувствовала (её и человеком-то назвать было трудно), но раз обещала нянчиться, нянчилась – люльку качала, погремушкой тарахтела, рядом сидела, чтобы (не дай Бог!) с кровати не упала. Время шло – комочек хорошел. Краснота сошла, глазки очистились. А когда беззубый ротик растянулся в улыбке, восторгу Мали не было конца, и в ней возникло то трепетное чувство, что при первом же писке заставляло бросать любое занятие.
Так прошло лето.
Отапливались они углём, что высокой чёрной горой лежал во дворе. Сидеть на его недосягаемой верхотуре было верхом блаженства: бросать оттуда в задиристых мальчишек чёрные камушки было значительно легче, там в считанные минуты она превращалась в индейца. Окриком из окна второго этажа сгоняла её с той верхотуры мама Рита, отмывала и, выливая чёрную воду, слёзно просила «к углю больше не подходить». Маля обещала, но, как только оказывалась во дворе, обо всём забывала и к любимой, не досягаемой для мальчишек верхотуре ноги неслись сами собой.
К осени рулетка счастья взяла вдруг да и – сломалась: вечером пришли какие-то дяди в шинелях и увели папу. Маля и мама плакали, папа печально молчал, маленькая Лиля таращила на руках мамы глазёнки – того и гляди, тоже захнычет.
Из хорошего дома их выгнали.
Эту первую в жизни несправедливость Маля почувствовала кожей и с того времени враз стала серьёзной.
Жили теперь они втроём на руднике, где добывали ртуть, – в землянке с маленькими окошечками вровень с землёй. Мама Рита уходила на работу – девочки оставались одни. Люди с улицы корчили, бывало, страшные рожи и кричали: «Враги народа! Вон!» Бывало, стёкла выбивали. Те ды́ры Маля, как взрослая, подушками потом затыкала. Вообще-то была она помощницей. Однажды до прихода мамы пол земляной вымыла, после целую неделю возюкались, правда, с раскисшей грязью, но ничего – подсохло ж!.. Отец, которого она успела подзабыть, вернулся через год. Путь в милицию ему теперь был заказан, и он устроился на шахту мамы – «Комсомольскую».
Дочерей воспитывали не столько родители, сколько госучреждения: Лилю – детские ясли, Малю – детский сад, но его она возненавидела лютой ненавистью. Как-то за обедом подняла она руку и попросилась в уборную, но воспитательница, вся такая из себя строгая, прикрикнула, и Маля от испуга в штанишки наложила. С этим добром и домой отправилась – мама на неё ещё и накричала.
А вот папа!..
Он любил её и разные игрушки покупал. Только не держались они – всегда хотелось знать, что там, внутри. Принёс он как-то двухцветный мячик. Два дня она хвасталась, в третий пошла на речку – самой искупаться, заодно и мячик искупать, а он плавал-плавал да и уплыл. Она потом долго плакала. Любимых дочек папа закалял по-своему – в дождь раздевал до трусиков и выпускал во двор. Они бегали по лужам и кричали рифмованную несуразицу: «Дождик, дождик, лей, лей, ни-ко-го не жалей!», «Дождик, дождик, пуще, вырастет всё гуще!», «Дождик, дождик, перестань, мы поедем в Еревань!»
Жизнь всё тяжелела – всегда хотелось есть.
Послала её как-то мама в столовую каши купить. Пока домой донесла, всю и съела. Опомнилась с пустым котелком в квартире и, глядя в мамины глаза, заплакала…
Перезимовали трудно, и весной в поисках лучшей жизни папа перевёз их на бричке в барак на территории шахты – Маля сидела сзади, ногами всё болтала и песенки напевала.
Было это в пятнадцати километрах от милой и любимой маленькой землянки. От тоски по ней она однажды с маленькой Лилей отправилась её проведать. Пришли, сиротливо возле постояли, у колонки напились и по солнцепёку поплелись назад – Лиля всю дорогу хныкала.
Родители с работы пришли – солнце за горизонт спряталось, а дочек нет и нет. Папа с мамой по всей округе бегали, кричали, искали. Когда они, держась за руки, колобочками выкатились в вечерних сумерках из-за деревьев, мама с папой кинулись к ним, как к воскресшим, – плакали, тискали, ругали, смеялись.
Девочки подрастали – привыкали к коммунальному бараку… к разговорам-сплетням, тревожным и тихим… к ругани женщин… к общей кухне, где нередко перепадало и что-нибудь вкусненькое…
В сентябре пришла пора в школу.
Школы, как и детского садика, Маля боялась и потому всё из папиной руки рвалась. Оказалось, зря – училась легко и хорошо. В конце года отличникам вручали похвальные грамоты, но Мале похвальную грамоту не дали – оказалось, причиной тому был папа, которого когда уводили «шинели».
Это был второй урок несправедливости.
Третьим уроком, самым длинным и беспощадным, была война.
В августе 1941-го эвакуировали военкомат. Отца призвали не сразу, а по списку в обычной школьной тетради, которую заполнял военком. Мама с Лилей и только что родившейся девочкой лежали в постели – провожать папу, кроме Мали, было некому. Прощались, будто навсегда… В трамвае домой исходила Маля в слезах – от жалости. Ту солёную горечь в глазах и во рту ощущала всю жизнь: прошлась эта горечь по ней печальной рулеткой…
Начинался голод. Люди взламывали магазины и растаскивали то немногое, что в них оставалось. Всё закрывалось. Школы тоже. Хлебный паёк выдавался только семьям шахтёров. Когда мама с новорожденной уходила за хлебом, Маля с Лилей оставались одни. Однажды, когда мама ушла, явились милиционеры и приказали покинуть барак: с минуту на минуту должны были взорвать оцепленную шахту. Жильцы спешно покидали опасную зону— Маля с Лилей тоже. Навстречу им бежали орущие и в голос рыдающие женщины – без хлеба, и среди них мама.
– Ты что, Маля, без одеяльца? – кричала она, будто важнее всего было одеяльце, а не то, что нашла дочерей живыми и невредимыми. – Малышке ночью будет холодно, замёрзнет!
Ни слова не говоря, Маля бросилась назад, к бараку. Милиционер пытался её задержать. Она увернулась, и он вбежал в комнату уже вместе с нею, но помог унести одеяльце и тёплые вещи. Метров сто отбежали и – бабахнуло.
Темнота полыхала взрывами. Прижавшись друг к другу на траве под клёнами, слушали они, подрёмывая, устрашающую музыку ночи. Горловка вымирала. К уцелевшим стенам с пустотами вместо окон никто, кроме Маргариты с детьми, не вернулся. Плохо знавшая русский, она не читала газет и не слушала радио – ждала, когда всё уляжется.
Знакомые растворились. Крепчали холода. Вместе с ними крепчала и ненависть к немцам. Маргариту спасало, что её принимали за татарку. Однажды она встретила местного еврея, и он посоветовал:
– Сгинешь здесь с детями. Уходить тебе надо. Недалёко есть станция «Фенольная». Кохда-то рядом с нею была бохата немецка колония «Нью-Йорк». Може, от того богатства шо и осталось – сходи…
И Маргарита решилась… Собрала узелки и с тремя детьми отправилась в путь – не знала, что неприятель во всю разгуливал уже по русской земле. Линию фронта перешли, будто и не было войны. Сели в тени отдохнуть, и вдруг – два военных.
– Пух! Пух! Куда идёшь?
Только и сумела понять, что не немцы они, – не знала, что в «голове» немецкой армии шли итальянцы и румыны. В штабе Маргариту выслушали, дали ей мешок с продуктами и послали к коменданту бывшей колонии «Нью-Йорк». В бараке за колючей оградой ей с детьми выделили двухъярусную кровать. Внизу с грудничком размещалась Маргарита, наверху – Амалия с Лилей.
Кормили в столовой – два раза на дню. Всё б ничего, да Маргарита угодила в больницу. Без мамы 9-летняя Маля подхватила малярию. От холода тряслась она наверху, а 6-летняя Лиля, калачиком ножки, раскачивалась внизу. Сидит, бывало, турчанкой, и, как маятник, туда-сюда… Собачкой выла – сестру и себя жалела. Чужие тёти поили их, кормили и укрывали – любили, значит. И она их любила, в кишках от любви аж ныло… Маргариту выписали через месяц, и вскоре Маля с Ли-лей начали оживать.
Зиму 1941-го (такой лютой зимы старожилы давно не помнили) перебивались попрошайничеством. Новорожденная всё кричала – молочка, видать, не хватало. Однажды Маргарита проснулась – комочек молчит. Притронулась, а он холодный, и горько подумала, что рулетка сработала в пользу старшеньких…
На похоронах плакали больше для приличия.
Девчонки целыми днями могли теперь христарадничать… Поверх коротких пальто завязывали тёмные шали и в свисавший конец складывали подаяния. Забегали домой, выгружались, чуть-чуть отогревались и опять убегали. С наступлением тепла много съестного находили также в степи: щавель, цветочки клевера, «заячью капусту», «калачики»…
Люди закопошились в земле… Засадила огород и Маргарита. Время казалось мирным – без взрывов и ужасов бомбёжек. Маргариту взяли уборщицей в комендатуру – в топливе и питании, как раньше, они теперь уже не бедствовали. А когда её перевели на консервную фабрику, зажили почти что богато.
В первые дни войны призвали в армию мужчин, и, когда в январе 1943-го началось наступление Советской Армии, женщины и дети российских немцев оказались меж двух мясорубок. Беспощадный барабан войны требовал выбора, а решиться было, ой, как непросто: своими они считали и тех и других. Оккупация означала однозначное пособничество и шанса на выживание не оставляла. Ржа войны разъедала и разъединяла, однако душам глубоко было наплевать, чья это ржа – русская или немецкая. До хрипоты доказывая самим себе очевидную нелепость: «Мы, что ли, в войне виноваты?», женщины беспомощно разводили руками и прикусывали языки.
Вскоре пронёсся слух, что немецкое командование решило перебросить на запад всех жителей оккупированной территории. Дети не понимали – матери рассудили, что так будет лучше.
В морозное утро Маргарита отправилась, как обычно, на работу. Непривычно пустынные улицы настораживали. Оказалось, ночью по секретному предписанию срочно двинулся с места обоз с российскими немцами – про её избушку, стоявшую на отшибе, никто не вспомнил. С плачем бросилась она в полицию: что делать? У кого ей с детьми просить защиты?
Такой бешеной скачки меж голых деревьев по горным кручам они ещё не знали. От страха вывалиться из саней дети сидели молча. Как разжались вцепившиеся в сани пальцы и ослепила снежная пыль, не поняли, только – кувырк! – и сани полетели под обрыв. Отделались, слава Богу, ушибами и ссадинами, больше всех пострадала сама Маргарита.
Длинный обоз из российских немцев, что опережал армию на целый месяц, догнали они в Бережанах, и с того времени жили на колёсах. Только освоятся – поступала команда двигаться дальше. Летом 43-го занесло их в Ивано-Франковскую область. Десять относительно спокойных месяцев провели они в богатой до войны колонии Ландестрой. Маргарита работала поварихой при комендантском пункте.
В полях вызревали хлеба, в садах поспевала черешня. Осенью купались в изобилии фруктов, комендант даже решил устроить праздник урожая. На высоком столбу в центре площади был закреплён венчик из живых колосьев, внутри которого заманчиво болтались червячки домашней колбаски, но до них никто так и не дотянулся. Время казалось счастливым, сытым и мирным. Маля скакала верхом на лошади и по-детски была счастлива.
На знание немецкого языка по решению Вермахта «фольксдойче» (Umsiedler) должны были сдать тест, после чего получали немецкое гражданство. Весной 1944-го по всем фронтам началось наступление русской армии, и всем «фольксдойче» было приказано двигаться на запад.
Маргарита с детьми боялась повторения голодных переходов и потому всю неделю стряпала и готовила сухари, в последнюю ночь зажарила даже гуся. Упакованные продукты стояли у порога. Боясь, что о них снова забудут, решила уточнить время отправления и зашла с детьми к старушке, что жила в другой половине дома. Едва вошли, как Карпаты озвучились пулемётными очередями. От криков и огненных всполохов они застыли у порога.
Дверь рванули, и двое рабочих кухни, что по обыкновению из кучи вещей убитых евреев требовали не столько одежду, сколько посуду, вошли с ручными пулемётами наперевес. Сама Маргарита боялась что-то брать – верила, что в вещах живёт скорбная душа прежнего хозяина и добра они не принесут, но работникам брать разрешала. «Гости», которые аттестовали себя «лесными братьями», признали Маргариту и убивать никого не стали. Женщины стояли и беспомощно наблюдали, как выносили узлы и чемоданы. Семилетний внук хозяйки, сидевший на полу, заполз под кровать, прилип к стене пластинкой и оттуда незаметно выдвинул приготовленный к отъезду чемодан.
Верхняя улица полыхала в огне – нижняя, где жила Маргарита, казалась вымершей. На рассвете, когда приутихла пальба, эхом по Карпатам разнёсся плач колоколов. Напуганные после бессонной ночи, люди робко выползали из садов и горных расщелин. И хотя в живых никого не оставляли, убитых оказалось не так уж много. Спасся в подожжённом доме даже шеф полиции с женой – обнявшись, супруги скатились по полыхающей стене, так как «лесные братья» убрали лестницу.
Лицом к лицу столкнувшись с кровью, смертью и звериной сущностью войны, беспомощная Маргарита решила, что верный способ выжить – плотно запечатать губы. Она участвовала в похоронах, но из головы не выходил ночной налёт «лесных братьев», что своей борьбой за «самостийну Украйну» вносили лишь сумятицу и панику.
После разбойного налёта и ночного пожара все «фольк-сдойче» получали статус беженцев – Flüchtlinge. К обеду прибыли подводы, и людей увезли в Калуш к железнодорожному вокзалу.
Начиналась Польша.
В пункте расселения рулетка сыграла на удачу: нашлась сестра Маргариты – Эмилия. Её судьбой и судьбой пятерых её сыновей тоже двигала война. Эмилия упросила коменданта подселить к ней Маргариту, и в красивом курортном здании, что называлось «Поляна», им выделили отдельную комнату.
Война снова казалась прошлым – далёким и тревожным. Июль 1944-го щедро одаривал черникой, голубикой, земляникой и грибами.
И вдруг забомбёжило. Первую, бесконечно гремевшую и сверкавшую ночь они отсидели в окопах. Но страх притерпелся, и в последующие ночи Маля выглядывала из окопа, гадая, где рванёт. Радуясь точности своего глазомера: «Я же говорила!» – она подпрыгивала и хлопала в ладоши. После подзатыльника: «Du bist hall-n Narr! (Непутёвая ты! Дурочка!)» Маргарита пригибала дочери голову.
Далее была Здунска-Воля. Здесь 12-летняя Маля сдружилась со взрослой польской девочкой. Они учили друг друга языкам, но из тех уроков запомнилось лишь «Цок кцэш, пани (Чего ты хочешь, пани?)».
Сыновья категоричной тёти Эмилии общались исключительно на немецком диалекте. Маля хотела, чтобы они говорили на русском с такой же лёгкостью, как она, потому корявое произношение братьев подвергалось её безжалостному осмеянию в игре «казаки-разбойники» – говорить на немецком во время игры запрещала.
Мирная энергетика Здунска-Воли благотворно влияла на сестёр-мамаш, и им захотелось окрестить детей, однако без крёстного отца проводить обряд крещения католический священник отказывался. Тётя Эмилия остановила первого встречного немецкого солдата и убедила его стать крёстным.
Райски мирные дни закончились неожиданно – началась ускоренная переброска на запад. Ночевали в брошенных домах. Однажды на рассвете лагерь разбудило тревожное известие по радио: «Советские танки прорвали линию фронта. Они будут с минуты на минуту». Слова Сталина: «В живых до Одерa никого не оставлять» были всем хорошо знакомы, и женщины, забыв о чемоданах и сумочках с документами, хватали детей и в панике бежали к вокзалу. Лица взрослых дышали тревогой, что передавалась детям.
Когда из репродуктора донеслось: «Из Бреста прибывает последний поезд с ранеными», на перроне началось что-то, близкое к безумию. Малю, Лилю и троих малышей тёти Эмилии втащили в окна, Маргарита впихнулась в дверь. Поезд тронулся, а тётя Эмилия и два её старших сына всё ещё оставались на перроне. Она бежала за вагоном и в истерике кричала: «Отдайте моих детей! Отдайте детей!»
Мольбы, стоны и крики несчастной были, казалось, услышаны: состав остановился. Но причиной тому была не тётя, а как улей переполненный и смертью дышавший поезд. Люди цеплялись за всё, что попадалось под руки: поручни тамбура, раму окна – то, что представляло угрозу для жизни; о том, что в пути легко сорваться, не думали. В спешке и под угрозой расстрела людей оттаскивали от поезда – на крыши вагонов никто не обращал уже внимания.
Поезд несколько раз останавливался. За три остановки внутрь удалось втиснуть не только сыновей, но и самоё тётю Эмилию. Так в вагонах-»сотах» доехали до Доберлюк-Кирхгайн. Там встречали поезд с цветами и едой, затем доставили пассажиров в здание театра, что запечатлелся в памяти детей залом невиданной красоты.
В поисках рабочих рук приезжали бюргеры. Спросом пользовались бездетные. Брать на содержание женщин с двумя детьми никто не хотел, и Маргариту с Эмилией определили на городское обеспечение; в администрации им выдали карточки и детское пособие.
Жизнь налаживалась. Старшие пошли в школу, младшие – в детский сад, женщины – на работу. Рулетка снова крутила сытую жизнь – целых десять месяцев. И вот, казалось, наступил самый счастливый день – 8-е Мая, День Победы. Дети бесновались, прыгали, кричали: «Ура-а! Домой поедем! Арбузов и халвы наедимся!» – взрослые шушукались…
Зиму 1945-го 13-летняя Маля прослужила в нянечках. Ей нравились добрые хозяева, спокойный ребёнок и новые непонятные предметы, из которых в особенный восторг привела её хлеборезка. «Придумали! – смеялась она. – Хлеб не только резать – его и ломать можно! Главное, чтоб он был!» Питалась она вместе с хозяевами. Когда ребёнок спал, подбирала нитки под цвет детских колготок и штопала их. За хорошую работу прилежной девочке вдели в ушки золотые серёжки – впервые в жизни.
Эпохально-радостное слово «Победа» начинало по земле своё шествие, и сестёр пригласили в комендатуру – в этот раз русскую. Плакат «Возвращение на Родину» объяснял всё с порога. Молча выслушав высокого чиновника, Маргарита выложила свои доводы:
– В СССР у меня нет ни дома, ни квартиры. Где муж, не знаю, – и с надеждой попросила. – Пожалуйста, разрешите остаться.
– В том, что вы попали в плен, вины вашей нет, а жильё вам предоставят. Как граждане СССР, вы обязаны вернуться.
– А если не вернёмся?
– По законам военного времени вас могут расстрелять.
В комендатуре она держалась, но дома с нею случился приступ. Пена изо рта и безумный взгляд напугали детей – Маля брызгала на неё, как из пульвизатора. Назавтра, когда Маргарита пришла в себя и к ней вернулись силы, она решила бежать к американцам через Эльбу – Эмилия отговорила.
В Котбус, сборный пункт, подвозили людей со всей Германии. Здесь выдавали документы, ставили концерты. На одном из них молодая и воздушная Клавдия Шульженко пела свой «Голубой платочек». Дети визжали, прыгали, беззаботно и неистово хлопали. Взрослые, верные традициям и ценностям культуры «фольксдойче», реагировали на концерт снисходительно и отстранённо.
Дождливой осенней ночью по зеркалу мокрого асфальта вывезли всех в Брест на «студебеккерах». Дети хотели есть, и утром Маргарита отправилась с ними на базар продать единственное богатство, которое было, – золотые серёжки из ушей Амалии. Покупателя не нашлось, и она положила драгоценность в карман пальто. Ночью им укрылись – утром серёжек не нашли.
Так с Бреста рулетка жизни закрутила на постоянные и долгосрочные неудачи. Сначала отобрали документы. Когда народу набралось на эшелон, всех погрузили в товарные вагоны, и поезд застучал на север страны, что называлась Советский Союз.
В морозном декабре 1945-го привезли в город Слободско́й Кировской области, далее на санях— в Шестаково. Не одетые для студёных зим, люди мёрзли. Третья точка, с комендатурой для спецпоселенцев, называлась рабочим посёлком Сухаборкой. Четвёртая, пять бараков с ягодным названием Малиновка, что в пятнадцати километрах от Сухаборки, венчала путешествие.
Каждой семье выделили «дом» – нары, что долгих три года служили спальней, игровой, гостевой и столовой. На огромной плите в центре барака готовилась еда – кипяток либо имитация супа, баланда.
В Сухаборке, 15-и километрах от Малиновки, удавалось иногда кое-что выменять, и плохо одетые немцы начали носить в эту даль то немногое, что у них оставалось: шали, платки, кофты, блузки и прочую мелочь. Радовались ведру картошки и обыкновенным подсолнечным семечкам.
Местные крестьяне, не избалованные вниманием и заботой властей, жили в той глухомани просто – о запорах не заботились, честности и порядочности спецпоселенцев доверяли, иногда даже саночки предлагали. «Привезёшь в следуш-ший раз, – и, помогая грузиться, благословляли крестом, – с Богом!»
Хлеб из Сухаборки доставляли зимой на санях – летом на пеших подростках.
Восемь буханок на плечах (по четыре в каждой половине длинного мешка) считались для 13-14-летних мальчишек и девчонок нормой. «Надёжность фашистских выродков» обеспечивал Аркаша, здоровяк и душка из местных. По дороге «туда» устраивали обычно бег наперегонки. Амалия стремительно вырывалась вперёд, но быстро выбивалась из сил. Здоровяк Аркаша переваливался сзади медвежонком, но так бежать мог он, казалось, весь день и потому всегда оказывался победителем. Обратный путь тяжело гружённые дети вышагивали степенно – рассуждали о жизни, мечтали о будущем. Драгоценные мешки сдавали в целости и сохранности. Надкусывать хлеб? Боже упаси! На такое преступление никто бы не отважился.
Желанная краюха, маячившая перед глазами, добывалась коллективной хитростью. В очереди подростки обычно старались быть первыми. Весовщица, взвешивая очередникам, что стояли за ними, отвлекалась и теряла бдительность. В эти минуты подростки завязывали-упаковывали мешки и прихватывали лишнюю буханку. За километр до Малиновки извлекали её из мешка и прятали где-нибудь в кустах. Сдав кладовщику груз, неслись к заманчивому «приработку», что делился строго поровну. «Надсмотрщик» Аркаша уплетал порцию вместе со всеми.
Сил на дневную выработку, три куба, у Маргариты не хватало, и ей с каждым днём урезали суточную норму хлеба – в наказание не выдавали и «детскую» норму. Пятисот граммов было мало и на одного человека, а их надо было делить на троих. Менять было нечего, и 13-летняя Маля наравне со взрослыми рубила, таскала и сжигала ветки, однако до нормы все равно не дотягивали. Замерив в очередной раз выработку, учётчик зло выматерился:
– Опять не справились… твою мать! Не дотягивают до выработки только симулянты!
– Мы не симулянты! Мы стараемся! – не выдержала Маля.
– Значит, плохо стараетесь.
– У нас сил мало.
– Ну, и дочь у тебя, Маргарита. Палец в рот не клади – откусит, – мрачно констатировал учётчик и зашагал прочь.
Они едва дотягивали до минимума, и под новый 1947 год Маргариту с детьми отселили в изолятор – барак для дистрофиков, что находился в трёх километрах от основного участка.
Двое суток они отсыпались, на третьи после обеда густыми и щедрыми лепёшками повалил снег. Маргарита проснулась среди ночи и поняла, что должна спасать детей. Ночью в три часа она их растолкала:
– Вставайте, выберемся к жилью, может, и выживем. А останемся – пропадём. Кинутся искать – заметёт следы, найдут нас не скоро.
По тропинке, что была в пятнадцати километрах от Сухаборки, Маля не раз бегала менять свои и чужие тряпки. Тогда на дорогу уходило максимум три часа; сейчас – шли ночь, шли день, молча шли, силы берегли. Ночной лес отзывался тишиной, в каждом дереве виделись чу́дища. На утренней заре, когда начал вырисовываться день, чу́дища исчезли, но возникла опасность быть обнаруженными.
Мамино крыло было хоть и слабое, но надёжное – о плохом не думалось. Зимний день заканчивался, едва начавшись. В вечерней уже мгле постучали они в крохотное окошко на краю села. Измождённых впустили, печёной картошкой накормили, молочком напоили, спать уложили – рулетка сыграла на спасение.
И начались их странствия по необозримым полям и весям Кировской области – от района к району, от села к селу, от дома к дому. Завшивленные, грязные и чесоточные, они мечтали, чем бы зажевать голод. Спасала щедрая душа простого народа – печёная картошка и молоко; хлеб в те годы поставляли в закрома государства, он был роскошью для всех.
Ближе к весне стали натыкаться на всё большую подозрительность, и Маргарита приняла решение продвигаться с детьми на дистанции – так, мол, и подавать будут охотнее. Теперь, когда она в село ещё только входила, дочери из него уже выходили. Интересовалась, много ли попрошаек. Слыша, что недавно проходили девочки, успокаивалась: «Значит, живы».
Первой заболела Маля. Сказалась, видимо, не столько изношенность одежды и лаптей, сколько чувство незащищённости – время, проведённое без матери. Гнойные чирья на плече, груди и под мышками спровоцировали температуру – ночью у неё начался бред. Сердобольная старушка делала компрессы из дёгтя, подносила воды – попить. Под утро нарывы прорвало. Вытирая гной, бабушка сжалилась – оставила их на вторую ночь. Утром третьего дня они потопали дальше.
Вши, тучей копошившиеся в подкладе, беспокоили, и Маля в злобе отрывала вату и выбрасывала её на дорогу. Голодные и холодные, они весенним вечером попросились по привычке на ночёвку, но впускать их никто не хотел. Ночь на морозе означала смерть – они заплакали.
– Беглые ходют ворохом, – объяснила одна из женщин, – а на собранию строго-настрого наказали никого не впущать. Давайте к бригадиру сведу, всё одно к кому-нибудь пристроит.
– Какие-никакие документы есть? – спросил бригадир, овчинная голова в овчинном полушубке.
В кармане Амалии отыскалось просроченное удостоверение. В нём значилось, что такой-то семье предоставлялось постоянное место жительства в населённом пункте Малиновка.
Могучий бригадир долго вертел не имевшую никакой силы бумажку. «Идите за мной», – коротко бросил он, и большие валенки зашагали прочь, так что две пары изношенных лаптей боялись от него отстать.
– Утром без меня не уходите, – приказал он.
В просторном доме накормили их молочной кашей с кусочком хлеба, и они крепко уснули. Утром хотели незаметно ускользнуть – комната оказалась запертой.
И повели их эстафетой от села к селу. Довели до районного центра Оричи, сдали милиционеру, а тот, несмотря на плач и крики: «Где наша мама? Пустите нас к маме! Мы к маме хотим!», отправил сестёр в камеру предварительного заключения. Выходило, побег свёлся к печальному финалу— поиску еды и относительной свободе.
Маргарита шла по следам дочерей. Видела, что их сдали в милицию, но в здание войти боялась: «Не навредить бы…» Боялась, что была беглой, что плохо знала русский язык. Слонялась у забора, чем и привлекла внимание сторожа.
– Гляжу, вторый день околачиваться…
– Мои дети посадили.
– И большие они?
– Маленький – 13, большой —15.
– Ну, тады жди… Ежли не виноваты, може, и выпустять. За забором караулила она два голодных дня. На третий конвой из двух милиционеров повел её девочек в баню. К вечеру в той же завшивленной одежде вернули их в КПЗ[5]. «Сдали б в детский дом – сыты и обуты были б. Я б на работу туда устроилась…» – плача, размышляла Маргарита. На четвёртый день сестёр доставили на железнодорожный вокзал, и поезд умчал их в неизвестность.
Все эти дни Маргарита выслеживала детей, но выследить поезд была не в силах… С тяжёлым сердцем и пустым взглядом отправилась она в бесцельное странствие. Дошла до села Истобенск, увидела вывеску «Детский дом» и попросилась на работу. За три холодных и голодных месяца рулетка сыграла на удачу – её приняли уборщицей туалетов.
А беспризорных дочерей затолкали в детский приёмник, остригли, одели в робу и отправили в изолятор избавляться от вшей и чесотки. Лилю, как особо истощённую, определили на дополнительное питание. Маля каждый день прибегала к сестре и уплетала остатки еды.
В мае Мале исполнилось 16, и её устроили на фабрику, где ткали корд для шинного завода. После работы она обычно спешила к Лиле. Прибежала однажды, а её и след простыл. Единственное, что узнала, – увезли в детский дом. В какой – сказать никто не мог.