bannerbannerbanner
Ангел мой, Вера

Анна Гумерова
Ангел мой, Вера

Полная версия

Глава 9

На следующий день с утра принесли письмо от Матрены Ивановны. Артамон хотел сначала оставить его дома, чтобы прочесть вечером, потом испугался – вдруг Вера Алексеевна, увидев подпись матери, без него прочтет письмо, сочтя его адресованным себе? Оно, еще даже не распечатанное, отчего-то встревожило Артамона, хотя, казалось бы, что могло такого быть в письме от родной матери, чего не следовало знать Вере Алексеевне? Он велел Насте не говорить барыне, что приносили почту, забрал письмо, носил его с собой весь день и, прежде чем ехать домой, прочел, стоя позади манежа.

Матрена Ивановна, отъезжая из Нарядова в Москву, писала зятю:

«Любезный друг Артамон Захарьевич! Я решилась говорить с тобою на бумаге, для того единственно, чтобы рассуждение мое ты мог видеть яснее. При наших же изъяснениях личных более говорил всякий себе для поддержания в праведности. Чтобы найти свое спокойствие, с того начинаю, любезный друг, что я, видев свою дочь почти ежедневно в слезах утопающую, а тебя в беспомощности видя, не могу равнодушно видеть сего. Дочь моя чрезмерно чувствительна от природы, живого свойства, самолюбива, знает себе цену, нетерпелива до крайности – ежели все эти качества тебе не ндравятся теперь, но ты их знал прежде, и даже от тебя не скрыла, что она изнежена и несколько прихотлива, а потому и неспособна переносить во всех обстоятельствах трудную жизнь в супружестве…

Вы мне поклялись, что все силы употребите для споспешествования ее жизни, словом сказать, вы взяли на себя составить ее счастье и мне благополучие. Этот разговор я имела с вами, быв засыпана всякими уверениями и обещаниями, поверила вам и тут же отдала вам дочь мою и с нею всю жизнь мою. Теперь, любезный друг, я спрошу тебя, оправдал ли ты мою доверенность, утешаешься ли вашею жизнью. Неужели все обстоятельства, все сцены оскорбительные и даже унизительные для вас обоих происходят от дурного ндрава моей дочери? Пожалуй, мой друг, разбери себя беспристрастно, я о том умоляю тебя, и тогда увидишь, что ты несравненно более виноват в горестях и всех распрях, а именно тем, что ты принял слишком рано то, что зовется властью мужа, употребляя самую жесткую манеру с женою умною, чувствительною и почти одних лет с тобою… Ее родители и все семейство сохраняли всевозможную деликатность и дорожили спокойствием ее, во всяком шаге угадывали все желания ее, и вдруг она видит себя в таком ужасном переломе во всех отношениях жизни своей, видит человека, которого она чрезвычайно любит и с которым ожидала вечного и постоянного щастья, который обижает ее. Она впервые видит судью строгого и неготового к снисхожденью, до того что самая ничтожность в минуту выводит его из терпения, ежели негромким изъяснением досады или жестом она показывает ее. Припомни, любезный друг, я со слезами просила тебя, когда вы отъезжали, чтоб обходиться с нею с большою нежностью и что доброю манерою, пользуясь ее сильной привязанностью и доверенностью, сделать все можно. Кто может знать ее более меня? Поверьте, сердце ее не расположено к своендравию, она спора и невоздержанна, но всегда готова к жизни миролюбивой в семействе, тем боле с мужем, которого она как душу любит, в чем сумлеваться тебе нельзя. Если бы она не питала сих чувств, она бы не была и женою твоею. Она твоему приезду обрадовалась столько, ежели бы ангел с небес сошел, она бы и тому не более рада была. Теперь заключу мое мнение советом моим, который не прими, мой друг, за урок тебе, а прими его как бы от твоей почтенной матери за желание вашего спокойствия. Первое, ты должен быть с ней во всем откровенен и чистосердечен; нет жены, где бы она видела обманутою себя, а ты бы мог сохранить ее доверенность себе и должное к мужу почтение. Второе: необходимо нужно умерить тебе пылкость твоего ндрава, которая ее до отчаяния доводит».

Артамон, совершенно ошалевший, выронил письмо из рук. «Не может быть, чтоб все было настолько серьезно! Я, конечно, бываю вспыльчив и шумен, – признал Артамон, – но я не груб и не жесток, мне это и вовсе не свойственно… Видит Бог, никогда в голову мне не приходило быть грубым с Веринькой! Боже мой, неужели все так скверно, а я попросту слеп?» Он подавил желание броситься домой немедля, убедиться своими глазами, что Вера Алексеевна по-прежнему жива и здорова, расцеловать ее, уверить в своей любви…

Вместо этого Артамон подобрал письмо и принялся перечитывать. «Это правда, Веринька умна и чувствительна, а я чужих свойств разбирать не привык. Чуть что не по мне, сразу готов вспыхнуть, рассердиться, наговорить обидных слов. Но нельзя же вести себя с женой, как с товарищем по казарме!»

Он вынужден был признать, что урок вежливости, полученный от тещи, оказался чрезвычайно чувствителен для самолюбия. «Конечно, будучи женихом, я всячески старался выказаться с наилучшей стороны, это правда, но ведь всякий так делает… Однако же дражайшая belle-mere[24] как будто метит поссорить нас! Видно, она уже уверилась, что Веринька никогда ее не покинет, и тут вдруг такая оказия». Артамон вспомнил, как Вера Алексеевна однажды с горечью сказала: «Некоторые считают семью местом, где все позволено, где нечего стесняться». Теперь он мысленно согласился с ней: «Да, перед посторонними людьми, которые для нас ничего не значат, мы всячески стараемся скрывать свои недостатки, чтоб нас не осмеяли, зато являемся во всем безобразии перед теми, с кем связаны навеки».

Он развернул последний, оставшийся недочитанным, лист письма – это оказалось завещание. «В случае внезапной моей смерти приказываю и прошу наследников моих отдать дочери моей Вере Муравьевой вологодские мои деревни и мужеска пола сто шестьдесят душ или заплатить пятьдесят тысяч рублей, ибо я теперь за скоростью времени сделать сего законным актом не успела, быв уверена, что воля моя исполнена будет достойными детьми моими». Внизу стояла коротенькая приписка: «Согласен с волею жены моей, это и мое мнение также. Алексей Горяинов». Артамон улыбнулся, живо вообразив себе, как дражайшая belle-mere, закончив письмо, поворачивается к мужу и гневно требует: «Не сиди как пень, напиши хоть слово!»

– Тебе, ангельчик, от маменьки письмо, – сказал он, вернувшись домой, и тут же спохватился, что лист развернут, но было уж поздно.

– Ты прочел?.. – спросила Вера Алексеевна, удивленно поднимая брови.

– Прости, Веринька, я случайно развернул. Впрочем, кажется, там ничего личного и нет.

Она принялась читать, сначала недоверчиво нахмурилась, потом просветлела, протянула мужу письмо…

– Видишь, я теперь тоже наследница и богата, – с улыбкой сказала Вера Алексеевна. – Тебе уж больше не придется жалеть, что взял бесприданницу.

– Как будто я когда-нибудь жалел об этом!

Вера Алексеевна, продолжая улыбаться, отстранила протянутые руки мужа, погрозила пальцем, перевернула лист, явно ища продолжения…

– Как, больше ни слова? Маменька даже записочки не прислала?

– Не было записочки, ангельчик, один только лист мне Сережа передал, – соврал Артамон, подумав, что завтра же надо будет условиться с Сергеем Горяиновым.

Горяинов, впрочем, узнав о материнском завещании, не спешил радоваться за сестру. Он сначала недоверчиво фыркнул, потом надулся.

– Однако! – обиженно произнес он. – Отчего ж не Софье или Алексею, как старшим? Отчего, в конце концов, не поделить поровну между нами всеми? Впрочем, неудивительно… маменька Верку всегда любила больше других, уж и не надеялась, что та замуж выйдет.

– Если вы, корнет, не в состоянии найти добрых слов для своей сестры, то извольте выражаться с должным уважением о моей жене! – резко сказал Артамон.

– Это даже и несправедливо, в конце концов. Нечего сказать, подложила мне маменька свинью… премного благодарен!

Артамон нехорошо прищурился, и Горяинов прикусил язык. Но обида взяла верх.

– Ну зачем Вере Новненское и Кондрашино?! Она, слава Богу, за тобой не бедствует… ты наследник, и сестра у тебя министерша, и в полковники тебе через год-другой выйдет… а мне бы эти пятьдесят тысяч так кстати пришлись!

– Смотри не ходи с этим к Вере Алексеевне, не расстраивай ее, – предупредил Артамон.

– Только чтобы не омрачать ваше семейное счастье, учти. У тебя восемьсот рублей в долг будет?

– Я тебе и тысячу найду… Смотри же, если Веринька спросит про письмо, говори, как условились!

Глава 10

В сентябре, когда отошли лагеря, женился и Александр Захарович – на Елене Корф. Венчаться решено было в Теребонях, у отца, и старик Муравьев самолично прислал старшему сыну и невестке письмо, исполненное вежливой кислоты, с намеком, что недурно было бы им наконец «нанести визит». Невзирая на кислоту, Артамон решил, что это добрый знак: папаша сменил гнев на милость. Можно было надеяться, что Захар Матвеевич, умиленный браком младшего сына, не станет портить праздник нотациями. Катишь прислала записочку и от себя, не преминув заметить, что Toinette Корф уже замужем. «Ужасть что за кривляка», – добавила она. «Быстро же ты, сестрица, ее разлюбила», – с улыбкой подумал Артамон.

Вера Алексеевна вспомнила, как минувшей осенью, подъезжая к Петербургу, испуганно сжимала руку мужа. Теперь он делал то же самое, и его рука заметно вздрагивала.

– Ты только не беспокойся, – уговаривала Вера Алексеевна. – Твой отец добрый, хороший человек, он так тебя любит…

– Добрый-то добрый, – опасливо говорил Артамон. – А ну как рассердится?

Впрочем, вышло даже лучше, чем они надеялись. Все оправдательные речи вылетели у Артамона из головы, как только, вступив в прохладную низенькую гостиную с желтыми полами, он увидел отца.

– Папенька, вы ведь нас так и не благословили, – сказал он.

 

Вера Алексеевна опустилась на колени рядом с ним, крепко держась за локоть мужа. Захар Матвеевич хотел, видно, что-то сказать, гневно пошевелил бровями, но не подобрал слов. Махнув рукой, он снял со стены старинный образ, благословил молодых и тут наконец-то дрогнул – обнял и перекрестил сына, потом деликатно приложился жесткими губами ко лбу невестки.

– Ничего, ничего… дай Бог. Все-то вы, молодые, норовите по-своему, не по-нашему. Мой батюшка, а твой дед за такое своевольство тебя бы в загривок благословил. Нравный был старик… да. Восьми лет меня в службу определил, и не чичирк. А я – ничего, я прощаю… Что раньше не бывал?

– Совсем времени нет, – смущенно отвечал Артамон.

– Совести у тебя нет! Забыл отца… Хоть бы за зиму съездил раз – чай, отпуск бы дали.

Не переставая ворчать, старик взял Веру Алексеевну под руку и повел по дому. Артамон, шагавший следом, пуще всего боялся, что отец, полный родовой боярской гордости, вздумает намекать, что они ее «осчастливили». Однако невестка явно понравилась Захару Матвеевичу. Он изложил ей всю семейную историю, начиная с боярского сына Ивана Муравья, показал портреты покойницы жены и двух дочек, умерших в раннем детстве, похвастал героическим предком, в честь которого крестили Артамона.

Захар Матвеевич как будто в равной мере гордился и своевольством сына, и собственной строгостью. Он с удовольствием рассказал Вере Алексеевне, как в одиннадцатом году Артамон, с детства записанный в Коллегию иностранных дел, вдруг вздумал поступить в училище колонновожатых. Артамон проявил недюжинную сообразительность: из Москвы послал прошение, желая выйти из коллегии «для избрания другого рода службы», и написал отцу не раньше, чем получил положительный ответ. Он ожидал, что старик Муравьев обойдется письменной распеканцией, но отец внезапно нагрянул в университет самолично. Сын, которого вызвали в директорский кабинет, едва успел увернуться от пущенной в него с размаху табакерки. Артамон горохом скатился с лестницы, а вслед ему гремел родительский голос: «Я тебе дам своевольничать! На глаза не смей казаться!» Откинувшись на спинку кресла, изнемогший Захар Матвеевич пожаловался попечителю: «Не выйдет из Артюшки ничего путного. Сколько я порогов обил, чтоб в эту коллегию его записать! За что мне такая мука мученическая?» Поведав эту поучительную историю невестке, старик Муравьев вздохнул и вслух признал: «Повезло Артюшке, дал Бог умную жену!» Артамон, уже смирившийся с тем, что женин ум всякий раз ставили превыше его собственного, только усмехнулся. Вера Алексеевна, разглядывая писанные новгородским умельцем портреты, на которых один глаз непременно был больше другого, почувствовала, как отлегло у нее от сердца.

Когда свекор отпустил их, они пошли гулять – неспешно пересекли луг, взошли на мостки, посмотрели на старые ветлы. Артамон рассказывал – здесь он в детстве катался на льду и однажды угодил в прорубь, тут стояла старая купальня, там росла дуплястая ива, на которую так славно было лазать, играя в разбойники. По словам Артамона, рос он совершенным недорослем, полгода проводя в городе, полгода в деревне. В двенадцать лет из них с братом наездники и псари были лучше, чем грамотеи. О детских забавах он рассказывал с искренним удовольствием и, видно было, совсем не жалел, что в родительском доме его не обременяли ученьем. Захар Матвеевич читывал разве что календарь и сонник, но Елизавета Карловна, большая охотница до книг, особенно сентиментального толка, все-таки приучила старшего сына к чтению, пускай и беспорядочному.

– А это что такое? – спросила Вера Алексеевна, указывая на недостроенное и, очевидно, заброшенное кирпичное здание на другом берегу речки. Артамон, казалось, смутился.

– Это… папаша стеклянный завод задумал строить. Может, еще достроит.

– Сколько же у вас душ, если достанет набрать рабочих для завода? – искренне изумилась Вера Алексеевна. Муж начал краснеть…

– Двадцать девять, кажется, по последней ревизии было… да я и не знаю толком, это все папашины затеи. Ты не хочешь ли пойти поглядеть деревню? Очень, очень славные здесь места!

Деревня, в дюжину дворов, и вправду оказалась хороша – небогата, зато опрятна и весела. Раскрытых крыш не было вовсе, только в одной крайней избе матица была подперта рогулькой. Мужики, бабы и ребята смотрели и кланялись бойко, с улыбкой, девчонка гнала гусей через дорогу, где-то стучали молотком. Артамону вдруг пришло что-то в голову – он крикнул гусятнице:

– Скажи, умница, а Евграфова Агафья жива еще?

– Жива, барин, вон ее изба.

– Кто эта Агафья? – спросила Вера Алексеевна.

– Только ты не смейся. Это моя старая нянька. Вдруг захотелось ее повидать…

Изба была небольшая пятистенка, с покосившимся плетнем. На дворе две женщины – босая старуха и с нею немолодая баба в синей юбке – несли в сени кадь с водой. За ними, переступая раскоряченными ножками, ковылял крошечный мальчик в ситцевой рубашке.

Артамон, не выпуская руку жены, вошел во двор, поднялся на щелястое крыльцо.

– Травой пахнет… медуницей, – шепотом проговорил он. – Чуешь? Сладко. Мы в походе этак ночевали – спишь на сене, а цветами пахнет, аж голова кругом.

– Ну давай уж зайдем, раз пришли, – с улыбкой сказала Вера Алексеевна.

Муж толкнул дверь и шагнул в сенцы первым, пригнувшись, чтоб не стукнуться лбом о притолоку. Вера Алексеевна последовала за ним. Распрямившись и почти коснувшись головой ската крыши, Артамон обернулся к ней и пошутил:

– Кавалергарды высоки – подпирают потолки.

В шестиаршинной горнице никого не было, кроме старухи, бабы в синей юбке, мальчишки и девочки лет восьми. Старуха, сощурившись, посмотрела на вошедших и хрипло сказала:

– Хтой-та приехал, не узнать.

– Как не узнать, молодой барин.

Баба поклонилась, заставила поклониться и девочку, хотела подойти к ручке – Артамон сердито сказал: «Не надо, я этого не люблю».

– А ты, кажется, Арина? Видишь, – он обернулся к жене, – я хороший хозяин, всех своих крестьян знаю. Арина, а муж Егорка. Я помню, как тебя выдавали… он ведь пьяница был, папаша подумал – женить его, так, может, образумится. Помнишь, Арина, как ты за Егорку не хотела?

– Что же, глупая была, – спокойно отвечала Арина.

– Не пьет теперь?

– Слава Богу, сократился. Пьет, да меру знает. Овец вот завели.

Во время этого хозяйственного разговора Артамон поглядывал на Веру Алексеевну – видит ли она, какой он рачительный барин.

– У бабки память больно худа стала, хоть кочны клади, и те проваливаются. Чего утресь делала, и того путем не помнит, стара, – словно извиняясь за старуху, нараспев продолжала Арина.

– Как стара? Да не старей же папеньки.

– Куда как старее, батюшка, люди бают, уж восимисит есть.

– А все работает, – заметила Вера Алексеевна.

– Как же без того, барыня-матушка, на том держимся, – отвечала Арина, слегка кланяясь на каждом слове и утирая губы ладонью. Она явно гордилась своим умением поговорить с господами.

Агафья во время разговора стояла неподвижно, все так же сощурившись, словно силилась сама припомнить, кто же эти нарядные гости.

Артамон подошел к ней.

– Испужалась бабка, – сказала из-за спины Арина.

– Узнаешь меня, Агафья?

– Где там, барин.

– Ты меня совсем забыла… Я, это верно, давно тебя не видал, как учиться уехал, до войны еще. Помнишь молодого барина, которого ты нянчила? А брата моего? А Катиньку? Неужто всех запамятовала?

Агафья с сомнением взглянула на него.

– Тёмушка махонький был… а ты, батюшка, эвон косяк мне высадишь.

– Так я и был махонький… диво ли? Двадцать лет прошло. Тебе еще маменька кокошник с бисером подарила.

– Здесь кокошник-то, – спохватилась Арина. – Достань, Наська… может, вспомнит.

– Не трогай руками-то, замараешь, – строго сказала Агафья.

Артамон засмеялся:

– Надо же, молодого барина не помнит, а кокошник помнит. А какие сказки она мне рассказывала, Веринька… заслушаешься.

– Сказки она и теперича рассказывать мастерица, – похвалилась Арина.

Старуха продолжала смотреть внимательно и неподвижно… Казалось, она наконец разглядела в незнакомом рослом молодце махонького Тёмушку, которого когда-то купала в корыте, но ни словом не выдала своих воспоминаний, только улыбнулась и покачала головой, подперев ладонью щеку. «Тёма», – подумала Вера Алексеевна. Она еще робела, наедине обращаясь к мужу по имени, и не успела придумать ему никакого ласкового домашнего прозвища. «Артамон» звучало серьезно и даже строго, «Артюша» как-то слишком запросто, а Артемоном звала брата Катишь…

Вечером, после чаю, Артамон показывал Вере Алексеевне сад. Сад был большой, но запущенный, с двумя расчищенными дорожками, одна из которых вела в малинник, а другая к оранжерее. В приличном состоянии поддерживались всего несколько клумб, ближайших к дому, а остальным давно было предоставлено зарастать как вздумается. В саду густо стояли старые яблони и груши, кривые, наклонившиеся к земле, с растрескавшимися стволами, но все живые – только иногда попадались сухие сучья.

– Говорят, этим яблоням по сто лет, – сказал Артамон. – Всякий год яблок девать некуда, редко когда неурожай. Папаша в дорогу варенья надает и пастилы, я страсть люблю… Погоди, я тебе еще что покажу.

Вера Алексеевна с удивлением заметила несколько небольших, но старательно устроенных грядок.

– Это у меня медицинский садик, – похвалился Артамон. – Велел развести и ухаживать, как по книжке. Сейчас я тебе, Веринька, французской лаванды сорву. Садовник у папаши умница, а все бьется без толку – вымерзает, приходится в оранжерее держать. А во Франции этой самой лаванды – целые поля. Едешь, бывало, и вдруг как озеро перед тобой откроется. Там не то что духи или мыло, даже конфекты из нее делают, ей-богу.

Он принес Вере Алексеевне небольшой пучок серебристо-зеленых пахучих стеблей и принялся придирчиво обозревать свой садик.

– Умница умницей, а полоть забывает. Ах, Господи!.. Папаша дразнит – говорит, в лекари подался, прошлым летом стадо в сад полезло, истоптали всё. Садовнику насилу втолковал, зачем оно надо, когда оно не цветы и не ягоды…

– А если бы не пошел в военную службу, стал бы лекарем?

– Как же я мог не пойти? – с искренним удивлением спросил Артамон. – Но, знаешь, военному человеку медицина тоже полезна, хотя бы и для товарищей. Тот в походе захворает, другого, гляди, ранят…

Он велел принести для Веры Алексеевны кресло и подушку, а для себя старый картуз, чтоб волосы не лезли в глаза, и сам принялся за работу.

– Ах, разбойники, что делают. Надо среза́ть, а они ее как морковку дергают. Невежество… Пропала к черту грядка! А вот это, между прочим, Verbéna officinalis, рекомендую.

– Ты нас прямо-таки знакомишь. А почему officialis?

– Officinalis, ангельчик. А римляне ее называли цветком Венеры и Марса.

Сидя на корточках на краю грядки и дергая сорняки, он называл Вере Алексеевне растения, и странно было наблюдать, как его большие руки с осторожностью двигались вокруг стеблей. Устройством своего садика он занимался любовно и всерьез. Об этом увлечении мужа Вера Алексеевна уже знала, но теперь убедилось, что оно далеко не поверхностно.

– Так что, ангельчик, если будет мигрень или простуда, я уж знаю, что надо. А ты чудо как хороша с этой лавандой, прямо портрет писать.

– Ты тоже, – с улыбкой сказала Вера Алексеевна.

– Да уж точно в сказке – «вижу, хорош, ишь как черти-то выкатали». Картуз набоку и физиономия в земле. В полку животики бы надорвали – ротмистр Муравьев грядку копает, – и сам покатился со смеху, вообразив эту картину.

«Тёма», – мысленно позвала Вера Алексеевна и загадала про себя, обернется или нет.

24Теща (фр.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36 
Рейтинг@Mail.ru