Матрена Ивановна слушала разговоры молодежи и благосклонно улыбалась.
Возвращаясь от Горяиновых, Артамон зазвал Никиту ночевать к себе (брат Александр Захарович куда-то зван был в гости). Ему не терпелось узнать, какое кузен составил мнение о нем, да заодно и проверить свое впечатление.
– Ну что, Никита, прошел я испытание?
Никита смерил родственника задумчивым взглядом.
– Ты, кажется, искренен и умеешь заражать… думаю, ты можешь быть нам весьма полезен. Однако ж каковы провинциалы! глупы как пробки. Все без исключений, даже и молодые. Пожалуй, дальше ездить к ним – только время терять. Закормят, заласкают и всё смотрят, как бараны. Ты там хорошо сказал, про честь выше присяги… а им и это как с гуся вода! Пожалуй, только в конце тон немного испортил, когда пустился в любезности, а так с отличной стороны себя выказал.
– Как по-твоему, я ерунды не наврал?
– Пустое…
– Ну, может быть, не ерунды, а что-нибудь такое неловкое.
– Это когда ты мелким бесом разливался? Перед той… перед старшей?
– Перед Верой Алексеевной.
– Старая дева…
– Вера Алексеевна и в сорок будет хороша! – обиделся Артамон.
Никита рассмеялся:
– Ну, Артамон, жди теперь, покуда ей стукнет сорок! Не знаю, право, если и сболтнул чего, так не все ли тебе равно? Будешь сегодня у наших?
– Буду.
– Рассказать, как ты перед барышней соловья изображал, так ведь животики надорвут.
Артамон сорвался с места:
– Никита, ну вот это уж будет свинство!.. Не вздумай, не то я с тобой вовсе рассорюсь. Черт знает что… имей совесть, в конце концов!
– Убедил, убедил, не шуми.
Спустя два дня Сергей Горяинов спросил у Артамона:
– Ты, говорят, был у моих? Что ж, старики пригласили бывать?
– Пригласили, – сдержанно ответил Артамон, умолчав, что бывать его пригласили не только «старики», но и Вера Алексеевна, которая на прощанье подала ему маленькую нежную руку и с ласковой улыбкой сказала: «Мы принимаем по четвергам».
Правда, при этих словах, от которых вдруг ухнуло сердце, был Никита. Значит, приглашение адресовалось и ему…
– Будем вместе ездить, всё веселей, – продолжал Горяинов. – Совсем манкировать как-то неловко. Вечера, признаться, у отца прескучные – всё старики-чиновники да разные тетушки… хорошо еще, если Володя друзей приведет.
– A propos[5]… – Артамон вдруг замялся. – Как так вышло, Сережа, что Вера Алексеевна, при ее внешних и умственных качествах, до сих пор не замужем?
Сергей поморщился:
– Тут, понимаешь, такое дело… в двенадцатом году у ней жениха убили при Бородине – ну, не то чтобы жениха, предложения-то он сделать и не успел, но все-таки. А в тринадцатом погиб брат Саша – видал небось портрет? Сестрица три года носила траур, думала даже в монастырь идти. Время-то и ушло… уж двадцать семь стукнуло! – безжалостно добавил он.
Любинька и Сашенька Горяиновы не дождались в наступивший четверг своего «Чайлд Гарольда» – так они между собою прозвали Никиту Муравьева. Они разочарованно вздохнули, увидав, что «тот, другой» (то есть Артамон) приехал один. С досады, что в прошлый раз он почти не обратил на них внимания, они пришли к мнению, что Артамон Захарович – самый обыкновенный «армейский», каких много бывало в доме. Кроме Артамона Сергей привел с собой троих приятелей, но в тех не было никакой новизны и тем более загадки. Резвая Сашенька, выбежав в переднюю и застав там Артамона перед зеркалом, громко фыркнула и упорхнула.
– Наводи красоту, наводи… – Сергей зевнул. – Все равно ни одной хорошенькой не будет.
– Корнет, ты несправедлив к своим сестрам.
– За косы их дергал, а вот на́-поди – писаные красавицы… Тебе которая больше нравится, Любинька или Сашенька? – с усмешкой спросил Сергей.
В гостиной до их появления было малолюдно. Матрена Ивановна, в чепце и шали, другая пожилая дама и незнакомый офицер сидели за картами, два чиновника в вицмундирах благодушествовали, расположившись в креслах подле хозяина. Любинька, Сашенька и еще одна девица, явно скучая, то перебирали клавиши рояля, то принимались листать альбом. Вера Алексеевна сидела в эркере с вышиванием, и Артамон, обойдя гостиную, подсел к ней. Прочая молодежь затеснилась вокруг рояля, и Любинька в четыре руки с одним из гостей, прапорщиком Белецким, заиграла «Битву под Прагой».
– А что, ядро из пушки верно летит с такой силой, что не спасешься? – спросила Сашенька, когда пьеса была окончена. Все взгляды обратились на молодых военных, девицы приготовились слушать.
– Говорят, в Смоленском сражении французский батальон потерял целый ряд в своем подразделении от одного-единственного ядра, – важно отвечал Белецкой. – А что ж, и ничего удивительного. Ядро имеет необыкновенную силу даже на земле. Я сам видел, как катившимся ядром ударило солдата так, что тот умер от ушиба. Впрочем, тут ведь кому как повезет. Одному нашему поручику ударило осколком в офицерский знак, прямо в середку, и не пробило, только вогнуло. Не рана, а царапина, пустяк.
– Страшно!
– Ничего… мы ядрам не кланялись. – Белецкой выразительно выпятил грудь. – Бывало, новичка даже осадят: «Чего зазря поклоны бьешь?» Если перелетит через головы – махнем вдогонку и скажем: «Привет нашим». А однажды, помню, сидим мы у костерка под сосной и никому за дровами идти неохота. Тут он как выпалит… солдаты, знаете, никогда не говорят «враг» или «неприятель», а всё он. Нас щепками обдало… глядим, вся верхушка сосны размолота. Вот, стало быть, и дрова.
– Вы тоже воевали, Артамон Захарович? – Вера Алексеевна, сидя на своем месте, на мгновение подняла глаза от вышивки и тут же опустила голову – смотреть гостю в лицо было отчего-то неловко.
– Да, Вера Алексеевна. В двенадцатом году в Валахии начинал, у Чичагова… вот при Бородине не был, не довелось.
Артамон Захарович вдруг оборвал фразу, словно ему не хватило дыхания.
– Белецкой, кажется, тоже не был. Он любит рассказывать про войну… а сестры любят слушать. Скажите, Артамон Захарович… в его рассказах есть правда? Нет, – прервала она сама себя. – Я не то хотела спросить, я не подозреваю Белецкого во лжи. В самом ли деле война похожа на героические рассказы?
Артамон шевельнул губами, словно намереваясь что-то сказать, может быть, даже и героическое, но потом молча покачал головой.
– Мой брат Александр погиб при Лютцене. Мой… – Вера Алексеевна вновь сосредоточилась на лепестке лилии, которую вышивала. – Мой близкий друг – при Бородине.
– Вера Алексеевна, я…
Казалось, Артамон хотел выразить соболезнование, опоздавшее на пять лет. Вера Алексеевна удивленно посмотрела на него. Как ни странно, громкий голос Белецкого вдруг сделался почти не слышным, совсем далеким… слышно только было, как Любинька разбирала новую пьесу. Чуть прозвенят первые такты мелодии, оборвутся на самой высокой ноте, и вновь с начала.
Ей удалось удержаться от слез. Вера Алексеевна подняла голову, чтобы взглянуть на портрет покойного брата, – и удивилась перемене в наружности Артамона Захаровича. В начале разговора он испугал ее своей бледностью, говорил словно через силу, и она боялась, что он нездоров или, быть может, получил горестное известие. Но сейчас его лицо словно ожило, и глаза стали ясными, как при первой встрече.
– Вера Алексеевна… – начал он и снова оборвался, словно хотел сказать что-то очень сложное, почти невообразимое. Она поощрила взглядом: «Говорите, можно». Тогда Артамон осмелился:
– Подарите мне вашу вышивку, когда закончите.
– Да я уж и закончила, – ответила она и вынула из рамки небольшую прямоугольную канву. – Из этого можно закладку сделать. Возьмите.
Он улыбнулся – радостно, как ребенок, – тихонько взял вышивку, с минуту молча, с необыкновенной нежностью во взгляде, рассматривал ее, а затем осторожно убрал в карман.
– Князь Сергей пишет – в западных губерниях неспокойно, крестьяне волнуются… чего ждать, непонятно. Быть может, что и полного безначалия.
Никита говорил горько, вид у него был усталый, под глазами залегли тени… Артамон не в первый раз с удивлением наблюдал воочию, как тяжело даются иным серьезные раздумья и труды «на благо общества». О чем бы он сам ни думал – о том, что изменилось в России за время его трехлетнего пребывания во Франции, или о том, как жить дальше, стараясь быть полезным, во исполнение данного слова, или о возможных подвигах в духе римских времен, – ему было весело и легко от близости героев, о которых до сих пор он только читал. Никиту же вечно жгли и мучили какие-то сомнения… Артамон тогда впервые задумался: может быть, Никита и не хочет подвига, может быть, философичному кузену достаточно того, что он истязает планами и фантазиями разум, не решаясь подвергнуть риску плоть? Значит, дело за тем, кто не побоится рискнуть, дело за исполнителем…
Пожалуй, с самых ранних пор, с того дня, когда в детстве впервые рассказали ему о добродетелях Древнего Рима, слово «подвиг» неразрывно слилось в сознании Артамона со словами «родина» и «благо». В Москве, в кругу родичей и друзей, в детской игре в республику Чока, эти слова окончательно наполнились светом и смыслом. В глазах Никиты, Сережи, Матвея, Вани Якушкина, Саши Грибоедова, братьев Перовских видел он этот свет и этот смысл, который все они понимали одинаково. Какое счастье, когда дружба еще не знает разночтений!
На войне была смелость, были заслуги, геройство – но подвига с самоуничтожением и жертвой, того подвига, о котором сладко и страшно мечталось с детства, пожалуй что и не было…
В тот день на квартире у Артамона, где, кроме него, Никиты да Александра Николаевича, никого не было, разговор шел уже без обиняков.
– Я совсем не знаю, что было здесь в эти три года, – признался Артамон. – И чем вы жили в это время, тоже не знаю. Ты рассказываешь – и я понимаю, что в юности не знал и не видел ничего. До недавних пор я как будто спал. Мой отец добряк и хлебосол, каких много, высокие материи его не волнуют, рядом с ним я был надежно огражден от любых тяжелых впечатлений, а вы меня словно будите – будите и тревожите, говорите: открой глаза, посмотри…
– Злые, неумные, трусливые существа у власти. – Никита помолчал, устремив свои большие печальные глаза за окно, где желтел и осыпался старый клен. – Все заняты только одним – как бы сохранить свое место и наворовать побольше денег, и так снизу доверху. До самого верха… А если и вздумают совершить благое дело, то выходит черт знает что, потому что everything is rotten in the state of Denmark[6]. Князь Сергей пишет – императорская фамилия намерена, в случае если помещики воспротивятся указу об освобождении крестьян, бежать в Польшу и уж оттуда, из Варшавы, прислать указ. Это как?! Государь, намереваясь сделать добрый поступок, бежит из своей страны, трусливо, как изменник…
– Это подло, – громко сказал Артамон, и эхом как будто отозвалась вся комната.
– Подло, ты говоришь… и спрашиваешь, какова теперь российская жизнь, – произнес Александр Николаевич. – Суди же сам, какова она, если самодержец подает такой пример. Офицеры занимаются пьянством и развратом – ты не поверишь, как я рад, что ты побесился, а к ним не пристал. Солдаты забиты до полного отупения. Какой разительный упадок за пять лет! Чиновники развращены, простой народ доведен, кажется, до такого состояния, что и во Франции тридцать лет назад не видали…
– Какие надежды были пять лет назад! – Никита в отчаянии стукнул кулаком по столу. – И вот опять болото. Артамон, понимаешь ты, я не могу так, не могу! Не могу барахтаться в кислом болоте, помня еще воздух свободы! Ведь казалось, всё можно, только люби Бога и будь справедлив; ведь мы своими глазами видели, как это бывает, видели людей счастливых, вольных, взыскующих… но любое искание гаснет там, где нет свободы дышать! И я не могу и не желаю быть тепел или холоден, не желаю и отказываюсь!
Он помолчал, прислонившись лбом к стеклу, потом тихо сказал:
– Горько мне и больно… прости. Странно тебе, что я так раскричался?
– Нет, что ты, Никита. Говори, ради Бога, никто и никогда со мной так не говорил.
Никита пристально взглянул на него… У Артамона разгорелись глаза, как у четырнадцатилетнего мальчика, он сидел на самом краешке кресла, словно вот-вот был готов сорваться с места. Прежде чем Никита успел произнести хоть слово, Артамон заговорил сам – взволнованно и хрипло:
– Помнишь, Сережа как-то сказал – «золото, огнем очищенное»? Не знаю, откуда он это взял… но ведь хорошо. Ведь так?
Никита удивленно взглянул на кузена.
– Да… пожалуй.
– Так послушай… – Артамон подошел к окну и встал рядом, повернувшись, чтобы видеть Александра Николаевича. – Если будет вам нужен человек, готовый порешить разом… проще сказать, готовый на всё… ты знаешь, где его сыскать. Я готов на такую жертву.
– Да ведь ты не только свою, ты и чужую жизнь в жертву принесешь, – слегка улыбнувшись, заметил Александр Николаевич. – Ты в этом отдаешь ли себе отчет?
– Что ж, я готов… ведь я знаю, вы об этом тоже думаете – ты рассказывал про Якушкина… Так не довольно ли думать, не пора ли делать? Никита, Никита, я знаю, ты смеяться будешь… – Артамон стремительно заходил по комнате. – Скажешь: в обществе без году неделя, а уже с такими прожектами… Я знаю, знаю, что примкнул к вам совсем недавно, многого еще не понимаю, и вы, в конце концов, имеете право мне не вполне доверять, но – братья! – может быть, это сама судьба распорядилась? Ведь я не боюсь, совершенно не боюсь…
– Да я не сомневаюсь, что ты не боишься.
Артамон крепко стиснул руку кузена.
– Никита, дай мне слово… я не шучу!.. дай мне слово, что, как только вы решитесь, ты непременно дашь мне знать.
– Погоди ты, Артамон… – Тот ласково, но решительно усадил родича обратно в кресло. – Если вправду хочешь быть с нами, научись владеть собой. Ну, куда это годится – действовать впопыхах, как попало. Ты хотя бы представляешь себе, как это?
– Отчего же не представляю… и до нас бывали примеры. Кинжал, мне думается, верней всего. И сделать это надо непременно публично, например на бале. Кажется, и Jean Якушкин так говорил. Вы сами сказали: дурно таиться, затевая великие дела. – Артамон, говоря, переводил глаза с одного кузена на другого, словно и их приглашая вообразить те картины, которые вставали перед ним. – Пусть все знают, что это справедливый суд, возмездие… нет такого гражданина, который не имел бы права судить!
– Archange de la mort[7]… Не люблю Сен-Жюста. Террор и гильотина – именно то, чего в России допускать нельзя.
– Бог с ним, с Сен-Жюстом… так, к слову пришлось. Так что же, Никита, обещаешь? Как только вы решитесь действовать, хоть бы и в самое ближайшее время, я буду всецело к вашим услугам. Чем скорее, тем лучше…
Кузены переглянулись… им как будто стало неловко.
– А я тебе еще раз говорю, что такие дела не делаются наспех, – терпеливо повторил Никита, словно уговаривая разошедшегося ребенка. – Нанести решительный удар нетрудно – а что потом? Об этом ты подумал?
– Потом и видно будет.
Никита поднялся.
– Ты и сам, Артамон, когда успокоишься, возьмешь свой вызов обратно.
– Отчего же? – резко спросил тот. – Александр, а ты что скажешь? Ведь я же знаю, ты сам предложил бросать жребий, чтоб узнать, кому достанется это право, и без всякого жребия себя предложили Якушкин и Шаховской – мне рассказывал Матвей. Или вы мне доверяете гораздо меньше, чем им? Отчего? Ты меня извини, Никита, но, может быть… как бы это сказать… тебе самому решительности недостает?
Тот вскинулся, как от удара.
– Ты во мне не сомневайся, пожалуйста! Если будет надо, я сам возьму кинжал или пистолет. У меня рука не дрогнет!
Александр Николаевич вздохнул.
– Вот ты уж сразу и обиделся, cousin… Вызов твой делает тебе честь, и мы с Никитой не забудем о нем, когда понадобятся люди решительные. Но пойми, Артамон, одну вещь: безрассудно и невозможно предпринимать такой шаг при самом начале общества, когда ничего еще не готово. А потому смирись… и жди.
Проводив кузенов, Артамон, не в силах успокоиться, вытащил с полки книжку наугад и бросился в кресло. Книжка оказалась – «Дева озера» в немецком переводе. Артамон открыл, где выпало, пробежал взглядом страницу.
Я рыцарь твой! – он деве говорил.
Он отложил книгу и задумался…
«Ведь не может же Вера Алексеевна полюбить не героя». Артамон подумал это – и сам испугался. «Стало быть, я люблю ее? Если рядом с ней мне то холодно, то жарко, то хорошо, то страшно, если я готов ради нее на подвиг, даже на смерть, на ужасную жертву… стало быть, я ее люблю? Боже мой, и двух недель не прошло, а мы понимаем друг друга с полуслова. При последней встрече, казалось, ей довольно было взглянуть на меня, чтоб прочесть мои мысли. Господи, неужели так бывает? Ведь я люблю ее?»
– Да, – вслух ответил он сам себе и от нахлынувшего вдруг счастья рассмеялся в пустой комнате, глядя в окно. И, вспомнив, заложил страницу вышитой закладкой с белой лилией – подарком Веры Алексеевны.
Артамон продолжал бывать на четвергах у Горяиновых всю зиму. Алексей Алексеевич и Матрена Ивановна встречали его с понимающей, хоть и слегка встревоженной, улыбкой. Сашенька и Любинька глядели недоуменно и обиженно, уязвленные тем, что молодой кавалергард обратил внимание не на них, а на старшую сестру. Любинька платила Артамону исключительной холодностью, а Сашенька краснела всякий раз, когда он случайно взглядывал в ее сторону. Артамон, впрочем, ничего не замечал, ни холодности, ни румянца – даже если бы сестры ударили в литавры, он бы и то, пожалуй, удостоил их лишь рассеянным взглядом.
Никого, кроме Веры Алексеевны, для него не существовало. Быть с нею рядом, разговаривать, слушать, видеть ее, притрагиваться к руке при встрече и прощании стало для него жизненно необходимо. Сергею Горяинову, отпустившему как-то чересчур вольный намек, Артамон пригрозил рассориться навеки и умолил молчать. Товарищеских насмешек, а пуще того сальностей он бы не выдержал… немыслимо было и подумать о том, чтобы вынести свою любовь на их суд. «Влюбился, как мальчишка юнкер, – порой поддразнивал он сам себя и тут же оговаривался: – Вот и нет, мальчишка влюбился бы и остыл через неделю, и говорил бы всё о себе да о себе… влюбленные юнцы вообще страшные эгоисты!» – прибавлял он.
Артамон весьма гордился тем, что, примечая скуку или неудовольствие Веры Алексеевны, старался впредь не делать того, что вызывало у нее досаду, в особенности не говорить банальностей и не судить сгоряча о том, что могло быть ей мило. Он уж раз обидел ее, неосторожно посмеявшись над стихами г-на Жуковского, да так, что они с час не разговаривали. Вера Алексеевна прочла «Голос с того света»; Артамон легкомысленно заметил: «И вновь мечты, грезы, привидения, всё то, чем Василий Андреич нас щедро потчует». Она рассердилась не на шутку… Но за первой ссорой последовало и первое примирение. Примирились они за чтением стихов – Артамон, к большой радости Веры Алексеевны, оказался довольно начитан, хотя и хаотически. Из отечественных читал он что попало и как попало, зато немецких и французских авторов помнил наизусть целыми страницами.
Он жалел, что нельзя было рассказать Никите этого и Александру Николаевичу – они бы наверняка всё поняли и не стали трунить, но, чего доброго, упрекнули бы его в забвении товарищества. Даже добрый Матвей мог пустить в ответ изрядную шпильку, а после этого, как казалось Артамону, сохранять дружеские отношения было бы неудобно. Радость приходилось носить в себе, боясь расплескать, но она ничуть не умалялась от того, что не с кем было ею поделиться.
Вера Алексеевна редко выезжала и только под Рождество согласилась ехать на вечер к N. Она совсем отвыкла от балов, от общения с почти незнакомыми мужчинами. Прежде, до войны, танцевала она лишь с теми, кого знала коротко, потом носила траур и только в последнее время вновь начала немного выезжать, не столько ради собственного удовольствия, сколько ради того, чтоб составить компанию сестрам. Внешность ее не бросалась в глаза; Вера Алексеевна, изящная, но не блистательная, не могла царить в бальной зале, и новизна ее появления в свете после трехлетнего перерыва успела несколько выветриться. В начале вечера она протанцевала раз с каким-то пожилым чиновником, а дальше сидела рядом со старшей сестрой и ласково улыбалась знакомым.
София Алексеевна охотно проводила вечера за картами, не следила за модой, в тридцать лет с улыбкой называла себя «старухой» и в скором времени, вероятно, должна была превратиться в точную копию матери. Впрочем, Вере Алексеевне было с ней хорошо. Когда Sophie не жаловалась на здоровье и хлопоты, то становилась весела и остра на язык, как в ранней юности, когда они, возвращаясь с детского бала, с удовольствием разбирали своих кавалеров. Каждому Sophie давала забавное и меткое прозвище – Bebe[8], Монумент, Петрушка… и теперь, склонившись к сестре, Вера Алексеевна шепотом напомнила ей о прежней забаве. Когда в залу вошло знакомое семейство, состоявшее из долговязых девиц, за которыми по пятам шли столь же худые папенька с маменькой, Sophie с улыбкой шепнула:
– Ивиковы журавли… Вера, а вон и твой гренадер!
Вера Алексеевна перевела взгляд. Рядом с ее братом действительно стоял Артамон и наблюдал за ней веселыми темными глазами.
– Он не гренадер вовсе.
– Я знаю, это его Сашенька прозвала. Сейчас трусить перестанет… подойдет… пригласит… – сдерживая смех, проказливо шептала София Алексеевна.
– Sophie, перестань.
– Хочешь пари? Вот, вот, идет уже…
Артамон поклонился сестрам.
– Вера Алексеевна, вы окажете мне честь протанцевать со мной?
Она немного испугалась… вальс она танцевала редко и уже почти совсем решилась отказать, но подходящего предлога сразу придумать не удалось. И Артамон смотрел с такой радостью и надеждой, что Вере Алексеевне недостало сил для отказа – и тут же самой стало легко и радостно. Рассерженная почти беззвучным смехом сестры, которая, скрывая улыбку, часто-часто обмахивалась веером, она подала Артамону руку и как будто впервые заметила, что головой едва достает ему до плеча. Вера Алексеевна вспомнила: «Гренадер» – и улыбнулась сама, глядя в ласковые, лучившиеся смехом ей навстречу темные глаза.
Танцевать с Артамоном было необычайно легко. Несмотря на рост и крупное сложение, двигался он ловко и держал свою даму бережно, почти неощутимо, однако надежно, не подходя слишком близко и не отстраняясь далеко, не внушая ни неловкости, ни скуки. Вера Алексеевна боялась, что придется разговаривать – на лету, в танце, совсем иначе, чем в гостиной, – но он молчал и внимательно смотрел на нее. Первоначальное смущение ушло, она не чуяла пола под ногами… не сразу даже почувствовала, что с непривычки у нее кружится голова. Должно быть, лицо ее выдало – Артамон прокружил Веру Алексеевну в последний раз и подвел к прежнему месту, держа все так же бережно и крепко, словно боясь отпустить и потерять.
– Вы позволите еще пригласить вас?
Она кивнула. Артамон нерешительно оглянулся, словно раздумывал, не отойти ли – но не отошел. Оглянулся опять…
– Вы ищете кого-то? – спросила Вера Алексеевна.
Он решительно мотнул головой.
– Нет.
Артамон слегка покривил душой: он опасался встретить здесь Никиту или еще кого-нибудь из знакомых по бурным совещаниям в Шефском доме. Он сознавал, что совершенно не оправдал оказанное ему доверие, и вел себя самым легкомысленным образом, вместо того чтобы мыслить и рассуждать серьезно, но отчего-то разговор a la Nikita с Верой Алексеевной не клеился. Артамон никак не мог избавиться от мысли, что их разговоры о войне, о стихах, о друзьях юности серьезны ничуть не менее, чем политические беседы. Мысль просвещать Веру Алексеевну не приходила ему в голову. Что Вера Алексеевна умна – во всяком случае, умнее его, – он признал с самого начала, признал спокойно и с восхищением. Быть с женщиной, которая выше его во многих отношениях, казалось Артамону исключительным счастьем, подарком судьбы… Подле нее ему не хотелось выказываться умом или спорить, достаточно было просто сидеть рядом и слушать.
– Скажите, Вера Алексеевна… вы помните ли, о чем говорил Никита тогда?
– Отчего вы вдруг об этом вспомнили?
– Так… интересно стало, как вы об этом рассуждаете.
Вера Алексеевна задумалась.
– Что я могу сказать? У меня меньше возможностей для наблюдения, чем у вас и у вашего кузена. Мое мнение таково, что в мире есть много зол, которые невозможно истребить человеческими усилиями. Но в свое время они, по воле Провидения, самым простым и легким способом исправятся. Ход жизни на каждом шагу оставляет в прошлом какое-нибудь несомненное зло…
Никита и Александр Николаевич, пожалуй, сейчас разочаровались бы в нем!
Они с Верой Алексеевной и еще танцевали, и разговаривали, почти не отходя друг от друга весь вечер и не смущаясь любопытных взглядов Софии Алексеевны. Когда гости стали разъезжаться, Артамон в передней, улучив минуту, подлетел к Сергею Горяинову.
– Сережа, ради Бога, уговори Веру Алексеевну сесть в санки. Соври что-нибудь, скажи, что в карете места нет.
– Ты, стало быть, хочешь, чтоб она обратно с тобой ехала?
– С нами, Сережа – как можно!
Сергей с сомнением оглянулся.
– Я, признаться, думал как-нибудь так устроить, чтоб с Мари Челышевой ехать…
– Сережа, голубчик, умоляю – составь мое счастье! Я, в конце концов, как старший имею право… А я тебе за это добуду билеты в оперу на весь сезон, будешь сидеть и любоваться на Мари.
– А билеты какие? – подозрительно спросил Сергей.
– Ясно, что не в раек! Хоть в ложу, хоть в кресла… Поскорей, корнет, они уж выходят! Я на улице буду ждать…
Сергей, мысленно кляня приятеля, подошел к одевавшейся сестре.
– Послушай, Вера, маменька просила передать, что обещалась в карету на твое место посадить Варвару Петровну. Так уж ты, пожалуй, поезжай со мной.
И, едва услышав согласие, торопливо, почти бегом, повлек ее на улицу. Вера Алексеевна, в удивлении, не успела даже оглянуться на мать.
Санки стояли у подъезда… Заметив в них второго человека, она остановилась в нерешительности, но тут Артамон протянул руку и крикнул: «Вера Алексеевна, садитесь!» Бог весть что успело пронестись в голове Веры Алексеевны в эту секунду. Стремительный уход, похожий на похищение, встревожил ее, но возбуждение, вызванное балом, и нетерпеливый шепот брата, твердившего: «Ну же, Вера, садись скорей», и улыбка Артамона, и его протянутая рука – все это было так необыкновенно и радостно, что она подчинилась… Сергей накрыл ей ноги полстью, вскочил сам, велел: «Трогай!» – и сел рядом с Артамоном на переднее сиденье, напротив сестры.
– Поезжай кругом, через мост, – негромко велел Артамон, чтоб Вера Алексеевна не услышала, и вновь обернулся к ней. Она сидела уставшая и бледная после танцев, но слабо улыбалась и, кажется, совсем не сердилась… Они не разговаривали, только раз Артамон спросил: «Вера Алексеевна, вы не замерзли?» – и она молча качнула головой в ответ. Санки неслись быстро и легко, чуть покачиваясь на ходу, по почти пустым улицам, и вскоре от встречного ветра действительно защипало щеки и стало больно глазам. Брат рассеянно и как будто с недовольным видом глазел по сторонам, а Артамон не сводил взгляда с Веры Алексеевны. Из-под шапки ему на лоб выбивалась темная, чуть волнистая прядь, приподнятые брови придавали всему лицу удивленное выражение, на воротнике ярко серебрился снег. Было в нем что-то несомненно вальтер-скоттовское. Если бы сейчас она приказала ему прыгнуть с моста в полынью – он бы прыгнул, не задумавшись…
Высадив Веру Алексеевну у подъезда горяиновского дома, где ждали с фонарями лакей и встревоженная горничная, друзья покатили в Хамовники.
– Нехорошо вышло, надо было хоть родителям показаться. Привезли, увезли… как разбойники. Вере-то Алексеевне не нагорит?
– Ей, чай, не шестнадцать лет, – равнодушно отвечал Сергей.
Артамон смущенно кашлянул.
– Только ты того… остальным не болтай.
– Однако! Чего вдруг ты смущаешься?
– Ей-богу, неловко… они все славные ребята, но невозможно грубые.
– Ты, капитан, давно ли в монахи записался? – насмешливо спросил Сергей.
– Сережа, я тебя в сугроб скину, ей-богу, – погрозил Артамон, недвусмысленно нажав плечом. – Я ведь не от нечего делать… ты себе не представляешь, насколько это серьезно.
– Так что же, ты любишь ее? – спросил Горяинов после некоторого молчания.
– Люблю, больше жизни люблю!
– Что ж, и жениться намерен?
Артамон задумался… До сих пор мысль о женитьбе как-то не приходила ему в голову, но так естественно было и дальше представлять Веру Алексеевну рядом с собой, что он запросто ответил:
– А что же, и намерен.
– Зачем? – с искренним недоумением спросил Сергей. – В двадцать три года одни мужики женятся. Вот так расстаться со свободой… не понимаю. Ты, конечно, порядочный человек, и я первый порадуюсь, если сестра замуж выйдет, но, откровенно говоря… нне понимаю!
– Что значит «зачем», корнет? Говорят же тебе – я ее люблю! Пустяки, свобода… А кроме того, Сережа, хочется обыкновенного человеческого уюта. Семейному всегда лучше, чем одинокому. Посуди сам: живут холостые как свиньи, извини меня, только что из корыта не лакают. В комнате как в помойной яме, набросано, разбросано, тут и обед стоит, тут же рядом сапоги в дегтю, и еще дрянь какая-нибудь валяется. Когда человек не женат, он как-то исключительно ни с чем не сообразен. Всё из рук валится, письмо надо писать, а в чернильнице черт знает что плавает, никогда не сыщешь ни табаку, ни бумаги, сосед в нумер собаку привел, и она, подлая, тебе весь мундир обсуслила… Вообрази: каждый день приходить вечером и видеть любимое существо… ведь это рай!
Он выпалил это и тут же сам смутился – всё это было не то, не главное и звучало чертовски глупо, словно ему была нужна не жена, а экономка. Семейная жизнь и правда не отпугивала, а привлекала его, но как можно было объяснить это Сергею, который охотно предпочитал товарищеские развлечения семейному очагу и узаконенным радостям? Может быть, в Артамоне особенно сказались барское домоседство отца и ein Nest bauen[9] матери-немки; может быть, проведя детские и отроческие годы дома, не в казенной обстановке пансиона или училища, он помнил, как счастливы были отец с матерью и как они любили друг друга, невзирая даже на скудость, нездоровье, взаимные шпильки…
– А ты уж думаешь, что покой и порядок сами собой враз сделаются, как только женишься? – иронически спросил Горяинов. – Женился – так уж прямо и в рай попал? Нет, брат, я посмотрю, что ты скажешь, когда жена запоет тебе про долги, про детей, про скверную кухню… сам видал этих офицерских жен. Из такого рая куда угодно убежишь.
– У тебя, Сережа, очень цинический взгляд. И свою сестру, кажется, ты совсем по заслугам не ценишь. Вера Алексеевна ни разу не пожалеет… Я ее так люблю, что никогда ей повода не доставлю, да и сама она не из таких, кажется, чтобы жаловаться по пустякам.