bannerbannerbanner
полная версияКогда ещё не столь ярко сверкала Венера

Андрей Милов
Когда ещё не столь ярко сверкала Венера

Художник
Разбирал чувства на запчасти

…Он увидел следы работы высокого художника. Портрет, казалось, был не кончен; но сила кисти была разительна. Необыкновеннее всего были глаза…

…Он видел освещённую месяцем свою комнату и видел прямо висевший на стене портрет… Портрет открыт весь и глядит мимо всего, что ни есть вокруг, прямо в него, глядит просто к нему во внутрь… Сердце стало сильнее колотиться у бедного художника…

…Он рассмотрел при дневном свете этот страшный портрет. Глаза, точно, поражали своей необыкновенной живостью, но ничего он не находил в них особенно страшного; только как будто какое-то неизъяснимое, неприятное чувство оставалось на душе…

…А картина между тем ежеминутно казалась выше и выше; светлей и чудесней отделялась от всего и вся превратилась наконец в один миг, плод налетевшей с небес на художника мысли, миг, к которому вся жизнь человеческая есть одно только приготовление.

Н. В. Гоголь. Портрет

Была среда – большой футбольный день, и художник, забежав в палатку за пивом, торопился обратно к телевизору. Впрочем, ему предстояла ещё нешуточная баталия с хозяйкой за место у экрана.

Заприметив в его руках полную сумку бутылок, она подозрительно покосилась на художника.

– Сегодня кино по второй… – завела, было, хозяйка с робкой ноты, и вдруг упрямо затвердила: – Кино! Кино! Кино!

Художник перегрузил пиво в холодильник, подвинул на середину комнаты кресло, подставил две табуретки: на одну – хрустальную пепельницу, пачку папирос и коробок спичек, на другую – открывалку и пивной бокал. Сел в кресло, поёрзал, чуть подвинул поближе, развернул. Улыбнулся, оставшись, по-видимому, довольным перестановкой, встал с кресла и, подойдя к окну, открыл форточку.

И всё это молча, под пристальным, испытующим взглядом хозяйки, не оборачиваясь и не глядя ей в глаза.

– Кино приходи смотреть в клуб – хоть с утра и до самой ночи, – обронил он меж тем, как шаг за шагом неторопливо подступал к телевизору. Как ни в чём не бывало, включил, по-хозяйски пощёлкал переключателем, настроил программу и только тогда, повернувшись к ней лицом и сложив руки перекрестьем на груди, тем самым как бы всем своим видом демонстрируя непоколебимую уверенность и правоту в своих действиях, добавил решительно к сказанному: – Пока до зайчиков в глазах не насмотришься. А у меня сегодня – футбол. – И с ударением, с нажимом подчеркнул многозначительно: – С немцами.

– Да хоть с китайцами, мне какое дело! – взорвалась хозяйка.

– Если бы с китайцами, то я бы пива не покупал и кино тебе не мешал смотреть. А так у меня сегодня – футбол.

– Ну да, знаю я эту песенку: сегодня футбол – завтра хоккей. А что мне прикажешь делать?

– Садись рядом. Пива на двоих хватит.

– Ещё чего?!

– Я давно предлагал: давай куплю тебе второй телевизор.

– И на что мне сразу два телевизора? Я что их… по очереди буду в них пялиться?!

– Ну а на нет, и суда нет.

– Надо же?! Нет, вы только поглядите на него! Явился – не запылился.

И вот тут, выдержав долгую многозначительную паузу, художник ударил козырной:

– В сумке, на кухне, посмотри. Я парочку свежих детективчиков прикупил для тебя. Полистай, почитай. До конца игры, надеюсь, хватит, чем занять себя?

– Принесла же нелегкая?! – проворчала хозяйка, однако крыть ей было нечем.

Партия была разыграна как по нотам – и с обескураживающим, как всегда, преимуществом. Вот так бы, на худой конец, и нашим с немцами разобраться, а?

– Ладно уж, – согласилась нехотя хозяйка. – Так и быть. Что это я, в самом-то деле?! Ты у меня не частый гость…

Художник улыбнулся.

– Что поделаешь, много работы, много заказов… – И вдруг его лицо приняло озабоченное выражение. – Кстати, а трубочка-то садится. Сколько твоему старичку, лет десять уже, небось?

– Больше десяти.

– Вот видишь, пора менять. На неделе, чуть не забыл сказать, тебе новый привезут. Я уже заказал. А этот – в чулан или, лучше, соседям каким подари…

– Это ж какие деньжищи?!

– Не волнуйся. Денег не стоит. У меня тут один заказчик нарисовался – так это с его склада.

Хозяйка подозрительно покосилась на своего жильца.

– Ну ладно, всё – давай-давай, не мешай. У меня футбол начинается, видишь?

И художник, налив пива в бокал да закурив папироску, уставился в экран телевизора.

Только-только начался второй тайм, когда вдруг – звонок в дверь.

– Художник дома? – спросил непрошеный гость хозяйку, открывшую тому дверь.

– Коля! – злорадно закричала хозяйка. – За тобой пожаловали.

Художник нахмурился и сделал вид, что не слышит вовсе. Протянул руку к телевизору и сделал звук погромче.

– Проходите, пожалуйста. Он там, в большой комнате. Сами понимаете – футбол у него… Беда!

Художник сделал вид, будто не замечает стоящего у него за спиной администратора, и, обернувшись через другое плечо, кричит хозяйке:

– Кой чёрт там за возня?! Я же сказал: меня нет дома! – И вдруг, словно только что узрев переминающегося за спиной с ноги на ногу администратора, как бы вздрогнул от неожиданности, да и сменил тон на приторно приветливый: – А-а, Василич?! А я было только подумал, кого там нелёгкая принесла в неурочный час? Ну, садись, раз пришёл. В ногах правды нет. Пиво будешь?

– Спасибо, я…

– Спасибо – да? Или спасибо – нет?

– Нет, я…

– Ну, как знаешь. А чего тогда пришёл? Видишь, футбол у меня! – И не слушая, о чём там пытается лопотать гость, говорит как будто бы с самим собой: – Представляешь, картина маслом: «Опять штанга»? На переднем плане… – И не дав тому слова вставить, дальше живописует: – Нет, нет, нет! Лучше в обратной перспективе. Не ты глядишь, а на тебя глядят оттуда. И название – «Опять мимо!» А муравей, обязательно рыжий, выглядывает из-за белой штанги да лапкой затылок почёсывает… Нет, лучше бы, как Илья Муромец навстречу посвисту соловьиному… Взглядом только провожает… Наверное, перебор с Ильёй Муромцем, да?

И всё это говорит, не отрывая глаз от экрана телевизора.

– Ну, так как?

– Не понял, что как?! – отвечает он администратору, как будто бы и в самом деле не слышал, что тот ему твердит уже с четверть битых часа. – Что ты всё кругами ходишь, вокруг да около?! Нет, чтобы взять да и выложить всё прямо с порога: такие вот объёмы, такие сроки, такая, дескать, оплата. Так ведь нет же, всё намёками, обиняками какими-то говоришь…

– Я и говорю. Чего тут не понять-то, а?

– Погоди, пого… Го-о-ол!

Художник подхватился с места и бросился к администратору:

– Го-ол! – орёт и хватает, отрывает от пола… и вдруг бросает с криком: – Сволочь! – Кулаком по спинке кресла и ещё раз: – Сволочь!

Администратор устоял-таки на ногах после того, как его подняли и бросили, и теперь ошалело попятился, а художник кричит ему вдогонку:

– Сволочь! Гад! Продался этот твой судья!!! Нет, ты видел, Василич, такую продажную скотину, а?! Опять офсайд свистит!

– Ты чего там орёшь, как оглашенный?! – возвысила хозяйка голос из другой комнаты. – Всю улицу, небось, переполошил…

– Много ты понимаешь! Нет, ты скажи ей, Василич, ты скажи! Сам ведь видел: ну какой, к чёрту, тут офсайд?! Ты подумай только, свинья какая продажная, а?! Представляешь, зелёное поле. Судья весь в чёрном. Свиное рыло пятаком и нюхает, нюхает, нюхает. Но щурится, как кот на солнце. Глаза для вящей убедительности ладошкой прикрыл. А у самого из нагрудного кармана красненький уголок торчит. И цифирки там, цифирки… И непременно название красноречивое: «Мздоимец».

Художник откупорил бутылку пива, опрокинул вертикально, налив себе с полбокала пены, сунул папироску в рот и, смяв мундштук зубами, чиркнул спичкой.

– Пиво будешь? – опять спросил, хитро щуря глаз от дыма.

– Нет, спасибо.

– Ну а чего тогда? Видишь, футбол у меня. Одно расстройство. Говори быстрее, что там приключилось у тебя.

– Афиша срочно нужна.

– Какая афиша! Новый фильм с понедельника, и афиша уже почти готова. Подмастерье вполне справится и сам. Времени не занимать. Что за спешка такая?

– Не у нас. А в Москве. В клубе.

– Ах, вона оно, стало быть, что?

– Да. Машину уже выслали. Выставка художественная. Будут высокие гости. Премьера для гостей. Закрытый просмотр.

– И когда?

– Завтра к утру должна быть готова…

– Шутишь?

– Ну, не к утру. Но к полудню – как штык.

– И что за фильм?

– В том-то и дело, что это сюрприз. Известно одно – комедия. Лауреат какого-то там конкурса. Афиша центральная, которая над входом…

Художник аж присвистнул.

– Поэтому Евгений Фомич и послал за вами. Говорит, никто другой не справится, а он обязательно что-нибудь придумает. Ну, вы то есть.

– Ну да, чтоб обшарпанный портал прикрыть. Говорил же ему: давай распишу. Так нет – нельзя портить, фасад у него, видишь ли, какой-то исторический там. Вот скажи мне честно и откровенно, прямо в глаза: я когда-нибудь что-нибудь портил?

– Оплата по расценкам художественным, в четверть от тарифа, но в квадратных сантиметрах…

– Да, ну и задачки вы задаёте, однако ж! – Художник почесал затылок и на мгновение задумался. – Ладно, – говорит, – не переживай. Рембрандта в оригинале не обещаю, но что-нибудь аляповатое непременно намалюю. Машину подавай через часок, не раньше. А сейчас не мешай людям, раз сам не смотришь. Видишь, у меня футбол?

Художник тяжело вздохнул и, отвернувшись, молча уставился немигающим угрюмым взглядом на экран телевизора.

Проиграли.

В самом что ни на есть пресквернейшем расстройстве духа, художник вошёл в мастерскую. Предстояла крайне сложная, по сути своей невыполнимая задача: за ночь намалевать броскую, остроумную картину, да так, чтобы утром, когда привезут ленту, изображённое на афише соответствовало содержанию самой комедии, да к тому же и капризный художественный глаз порадовала многочисленным представительным гостям. Головоломка ещё та! И в грязь лицом нельзя ударить – вот смеху-то будет: потом вовек не отмоешься. Ага, объясняй им – никто слушать не станет. Однако именно в этой неясности и неразрешимости поставленной задачи и заключалось заманчивое, бередящее начало. Наверняка, подумалось, эти подлюги хитрющие специально всё подстроили и пари ещё держат. Руки друг другу разбивают. Хочешь – не хочешь, а нос им утереть – дело чести! Долго будут помнить.

 

Подмастерье и администратор, не в меру суетившиеся, были выставлены вон. Разминая кисть, художник задумчиво поглядывал на полотно: с чего начать – вот вопрос?!

В левом углу набросал экран, занявший с треть афиши, – так сказать, чтобы сэкономить в дальнейшем труд и время. Ну и что с того? Допустим сумерки в кинозал. Так… Так… Экран засветился, и в отблесках света наметился первый ряд зрительских кресел. И что? Ладно, вот туловище, руки на подлокотниках, нога на ноге… Голова, уши, нос, оскал и молящие глаза, наполненные до краёв горючей влагой… администратора – в отместку, стало быть, за назойливость! Вот тебе ещё и щёки краснющие. Быть тебе героем дня, – и следующее в ряду место занял уже администратор прыскающий. Усмехнулся, улыбнулся, прослезился, рассмеялся – закатился. Захохотал, загоготал, подавился – повалился, ухватился за бока, и уж по полу катается от смеха и умирает со слезами на глазах…

Малевать было не сложно: корчащиеся, рыдающие, задыхающиеся, – всё это как по маслу, когда рука набита, но сложнее было самому отрешиться и от мысли, и от чувства, и, преисполнившись этакой эфирной невесомостью, перенести на полотно едва приметные капельки не подсыхающих слёз и слюны. А когда в последнем ряду затих искорёженный в конвульсиях и нечеловеческих судорогах подыхающий администратор, испарина со лба художника перекочевала на умиротворённое чело киномеханика, в развесёлых чертах лица которого читалось всё то же выражение, что и на лице прототипа, собственной персоной объявившегося тут в проёме двери мастерской.

– Над кем смеётесь, господа хорошие? – задался вслух вопросом художник.

И ответил, разрезая весёлым живым лучом сумерки зала:

– Над собой, как классик завещал, смеётесь! Стало быть, не экран – зеркалу тут быть…

Подумал и добавил:

– Два мазка, и быть тебе героем, Василич! По меньшей мере, героем сегодняшнего вечера. Так что терпи, принимая улыбки. Смотри только, не больно задирай нос. Слава не всем впрок идёт. Так можно ненароком и звёздную болезнь подхватить.

Администратор посмотрел в глаза художнику и сказал:

– Я тебе боле не Василич. Я – Александр Василь-е-вич!

Сказал. Развернулся. И вышел.

Обиделся-таки.

В мастерскую бочком протиснулся заспанный подмастерье, крадущейся походкой подступил вплотную к картине, близоруко осмотрел со всех сторон, отступил на шаг-другой… да как заржёт, как замашет обеими руками:

– Обиделся! Обиделся! Обиделся!

– Ничего, завтра к утру отойдёт. Сопли вытрет и гоголем пойдёт. Теперь он известная всем личность. Ещё спасибо скажет, что открыл в нём таланты. Завтра повинюсь. А теперь… Водка есть?

– Если нет, так будет. А что?

– Тогда неси стакан. Солёный огурец. Кусок чёрного хлеба с колбасой. А я тем временем эхо домалюю…

– Что?

– Эхо, говорю, озвучу в красках, и можешь забирать картину. Да, и не забудь подарить Василичу зеркало. Пускай тренируется на досуге.

Уже в предвечерних сумерках художник подошёл к центральному входу. Его приветствовали оба грозных стража – жеребцы с клювом орла и косматой гривой, плавно переходящей в могучие, сложенные за спиной крылья.

– Привет, ребята, – поздоровался художник с нелепым твореньем рук своих и, пройдя сквозь обновлённые колонны, вошёл внутрь.

Вахтёрша баб Насть встретила его на пороге и открыла дверь. Покачала головой и хихикнула. Он улыбнулся ей в ответ.

– Давненько не видела тебя, сынок.

– Соскучилась, что ль?

– С тобой соскучишься! Комедия давно идёт. Припозднился больно.

– Нет, я одним глазком пробегусь. Гляну, что за выставка тут, да и пойду. Чего мне на их рожи смотреть? У меня своя такая есть.

– И то правда. Погляди пока. Автор в зале. Шишка, видать, большая. Все тут охали, ахали, но не покупают: дорого, видать. Одним словом, мастодонт!

Художник прыснул, так рассмеявшись её словам, что даже не спросил – чья это фруктово-овощная вереница, занявшая место не на столе, а на стенах. Он неспешным шагом прохаживался по кругу и долго ещё посмеивался над определением, которое метко присвоила баб Насть автору пёстрой галереи. Глаз равнодушно скользил, ни за что не зацепляясь. С треть выставки занимали натюрморты, с геометрически угловатыми фруктами и овощами, да пыльными бутылками, горлышки которых как будто кто нарочно скосил. Оставшуюся часть стен занимали картины с книгами, с цветами, яркие инфантильные пейзажи да пятнистые портреты, ещё несколько полотен изображали переплетённые линии… Ну, ничем – совершенно ничем не трогала выставка праздного созерцателя, хотя коллеги по цеху наверняка зацепятся за детали, чтобы затем часами обсасывать со всех сторон.

Внимание приостановилось разве что на радуге – радуге над полем. А вот ещё и картина-зеркало – неожиданно, а потом вдруг скучно. Да и «Воскресный обед» – незамысловатая с виду, совершенно неприметная сценка, а задерживала взгляд на себе. Всмотревшись повнимательнее, он был поражён обыденностью сюжета и композиционной простотой: семья за столом, причём естественные ненавязчивые краски, даже пятнышко на скатерти не яркое, а серо-розоватое, как будто давнее, много раз стиранное, и хлебная крошка на щеке у хозяйки… А сынишка? Нет, это, пожалуй, в самом деле здорово! Набил рот до неприличия и жуёт, едва не давится… Так и веет уютом и спокойствием… Не верится, что это нечто ностальгическое принадлежит всё той же кисти – кисти автора пёстрой галереи. Как будто бы художник писал сцену домашнего обеда вживую, когда в часы безделья и хандры вдруг озаряет вдохновение. Даже лица на картине кажутся знакомыми, привычными, своими.

А вот ещё. Непосредственна в своей простоте: солнце скрывается за облаком, речушка, лёгкий ветерок, вдоль берега по песку бежит босая девушка в малиновом сарафане – ситцевом, именно ситцевом. Так и кажется, будто сейчас вот распахнётся пола и оголит бедро, формы которого легко угадываются, и поэтому нет в том никакой нужды.

Удачно, очень удачно! Но почему вдруг сарафан – малиновый?!

Разминая задумчиво в пальцах папиросу, художник направился к выходу, оглянулся напоследок и… и замер поражённый: девушка сделала едва уловимое движение, речная волна набежала на песчаный пляж, облачко чуть заслонило солнце, уронив на всю картину тень, а ветерок чуть шире распахнул сарафан. Не доверяя собственным глазам, он вернулся – и снова на полотне что-то неуловимо изменилось, хотя и не так очевидно, как представилось на первый взгляд. Он менял угол зрения – и с ним менялись девушка и природа, словно оживали, причём девушка, казалось, не сводила с него глаз своих – ловила взгляд и привлекала. Ему не терпелось совсем приблизиться и потрогать картину рукой, гладка ли поверхность, – но не приблизился, не пощупал. Не посмел, побоявшись вспугнуть волну очарованья.

Ага, а вот здесь, отсюда, уже не то… и вот ошибочка закралась, незначительной погрешностью слишком длинная тень от камушка легла… Пожалуй, вот ещё! Хотя нет, нет, всё более, чем достойно! Этакая изюминка – отличительная неправильность.

Но почему сарафан малиновый?! Когда б в лучах заката… Стоп! А лицо пастушки… или крестьянки? До боли знакомы черты, ежели приглядеться. Кабы не румянец на щеках, не образ простушки, то он бы мог поклясться, что портрет срисован… неужели с Аннушки?! Как же его? С императорскими усами что крылья… И в имени что-то птичье… Крылов? Нет, и не Хвостов! Галкин. Воробьёв. Грачёв. Может, Скворцов… Щеглов…Соколов… Орлов…

Он опустил взгляд…

Ба!!! Вот те на – Баранник Г.А.

Художник медленно бочком сдвигался к выходу, не выпуская картины из глаз. Пола сарафана распахнулась вроде бы пошире, тени поблекли, послышалось шуршание песка, свист ветра, запах реки и весёлый смех… Да, это похоже на движенье, очень похоже, но всего лишь иллюзия, потому в корне не верно… Вот если бы… Да, так просто? И ещё…

Вдруг словно бы сквозняком потянуло. Налетел ветерок, и унёс куда-то мысль – поманил в неведомую даль за собой: защебетали птицы, запахами повеяло от тихой рощи, волной набежали давно забытые чувства…

И он ощутил прилив желания – бежать… домой? В мастерскую?! Надо испытать, надо проверить в красках на холсте… Впрочем, спешить ему незачем, ибо озарило так, что не забыть: догадка что рыбёшка – наклёвывается, наклёвывается, наклёвывается, а затем вдруг как клюнет, да так заглотнёт наживку, что с крючка ни за что не сорвётся.

Художник вышел на свежий воздух, отшвырнул выпотрошенную папиросу, достал новую и закурил. Прямо перед ним, задрав голову вверх и широко расставив ноги, должно быть чтобы не упасть, стоял как вкопанный Генка Баранник и зачарованно изучал афишу: казалось, он пытался изобразить на лице все те гримасы, которые художник перенёс на полотно. И это действительно было очень занятно, так как прохожие, глядя на него, тоже останавливались, задирали головы вверх, пялились на афишу и скалились, кривлялись, гримасничали – и при этом улыбались, беззвучно гоготали, заходились безмолвным истеричным смехом. Как будто паясничали, глядя на себя в кривое зеркало.

Не отдавая себе отчёта – куда, художник побрёл в задумчивости по улице. Его ноги сами вели в неведомую даль.

Наверное, в жизни всякого человека случаются мгновения, когда он, прощая погрешности мироздания, в том числе и все свои прегрешения, помыслом и чувством устремляется навстречу светлому, чистому, благому, чтобы взять это нечто эфемерное – взять трепещущее и положить на тёплую ладонь. Нежное. Озябшее. Отогреть собственным дыханием. И заслонить от колючего студёного ветра. Сохранить и сберечь. Донести. Искренний и самозабвенный, порыв беспечно обнажает чувства, сдаётся – внятные и щедрые…

Увы, непременно уткнёшься в глухую шершавую стену – и жить порой невмоготу, но живёшь, потому живёшь, что слышишь ответный слабый стук по ту сторону каменной стены, – может статься, лбом. Должно быть, там тоже бьётся какой-то незадачливый странник в своём родном чужом отечестве…

Пока не вспыхнула зоренька
Не спалось

И если глядеть из самолёта или легковой машины на ходу, то будет казаться, что Венера движется с такой же скоростью… Кстати, Венера сыграла немало шуток с легковерными людьми в наши дни, да и в прошлом тоже. Именно она столь ярко сверкала…

Из пожелтевшей старой «Правды» от 02.03.1980, оголённой отставшим от стены клочком обоев.

Смерклось.

Погасла, затерявшись в блистательной толпе, растворившись в вечерней дымке, яркая зоренька, и ненастье опустилось на землю.

На подоконнике пепельница, полная окурков. Рядом в гранёном стакане в подстаканнике остывает и дымится горячий чай.

За приоткрытой оконной створкой затлел вполнакала уличный фонарь. Противно, по-осеннему моросит апрельский дождь. Тусклый свет выхватывает из мрака редкие сутулые фигуры прохожих, что, верно, спешат укрыться от непогоды, и блёклым пятном падает на хмурые дрожащие контуры близлежащих строений, бросая тень от оконной рамы на внутренность высвечиваемой угловой комнаты, в центре которой в плетёной кресле-качалке покачивается человек. При каждом приступе ветра, усиленном перестуке капель за окном, он поёживается и, как от внутренней измороси, кутается по самую шею в шерстяной клетчатый плед. Но вскоре плед спадает на колени, и он снова тянет его на себя.

В те короткие мгновения, когда скупые блики от раскачивающегося со скрипом на проводах фонаря освещают комнату, когда приводятся в движение тени, можно заметить, что его неподвижный угрюмый взгляд направлен в правый от окна угол, где над стеллажом с книгами на стыке двух стен и потолка бурым пятном проступают сырые подтёки. Кажется, в его застывшем взоре нет ни малейшего намёка на мысль, на движение. Откуда-то из темноты ночи доносится едва-едва слышимая песня: «Кто к храму отведёт меня, когда от роду мне будет шестьдесят…»

Скрипнув, приоткрывается дверь, пропуская в комнату полоску света, вслед за которой врывается сквозняк, – и дверь тем же сквозняком сама захлопывается.

– Отчего, – спрашивает тень, появившись из сырого угла, – один-одинёшенек в темноте сидит? Отчего спать не ложится? Не спится, али как?!

– Думу думает.

Улыбкой озаряется лицо в ответ на улыбку.

Седая тень зябко кутается в халат поверх белой рубахи до пят и глубоко вздыхает. Слышатся шаркающие, старушечьи шаги, и то ли человек, то ли видение растворяется в сумраке комнаты.

 

Человек ещё долго покачивается в кресле-качалке, но уж взгляд беспокойно блуждает по сторонам.

Вот встал и принялся мерить шагами комнату. А мысли все вьются и вьются, подобно тому, как курится в пепельнице непотушенная папироса…

Шагнул к окну. Ветер уже поутих, да и дождь помалу затихал. Тусклый свет уличного фонаря, пробуравив сумрак ночи, расплескался по буро-зелёному газону, въелся в глянцевый от дождя булыжник мостовой и проложил вторую тень к стволу старой липы под окном. Безмятежный покой безраздельно властвовал в пустынной улочке.

Вдали раздался гудок, и застучали колёса электрички. Горит лампочка в сто тусклых свечей накала, вернее, вспыхивает и гаснет. Она ведь, точно, вспыхнет – погаснет, вспыхнет – погаснет, вспыхнет – погаснет… И так быстро и часто, что кажется, будто лампочка горит, горит, горит… Краткие пучки света сменяют друг друга намного чаще, нежели мелькают окна ночного скорого поезда, когда в темноте издалека вместо длинного громыхающего состава чудится медленно плывущая световая полоса.

Ему вдруг пришло на мысль, что прежде он никогда не задумывался над тем, что человек, стало быть, живёт слишком медленно, чтобы ощущать жизнь в настоящем времени.

Но отчего ж тогда, шевельнулись беззвучно губы, так быстро бежит время?! Уже далеко за полночь. И каждая наступающая ночь становится короче предыдущей.

Тёплые солнечные мартовские дни сменились холодными апрельскими. Весёлые талые ручьи пробежали вдоль обочин под коркой льда и безвозвратно растворились под землёй, уступив грязным дождевым потокам. Скоро всё, умывшись дождём и напившись тёплой влаги, зазеленеет, расцветёт. А пока что отметины хмурой поры явно проступают во всём грустном облике газона – и тот выглядит каким-то вылинявшим, печально-обиженным и ущербным.

И вот уж ему кажется, будто настоящего вовсе нет и быть не может, потому что это нечто – слишком эфемерное: память о прошлом и надежда на будущее. Лишь сердце, что рвётся не столько от боли, сколько от тоски по чему-то неизведанному, всё: былое и грядущее – ощущает точно настоящее…

За окном, он помнит, стояла густая ночь, и вдруг фонарь погас, и стало заметно, как сереет небо на востоке. Потянуло тёплым ветерком, разгоняющим тучи над головой. Зажглась, маня к себе жадный взгляд, далёкая утренняя яркая зоренька.

Он затворил окно и лёг в постель. Закрыл глаза. Все тревоги, заботы уже становились делами вчерашнего дня. Планы, мысли, все мечты оставлены до завтра. Суета уступает законное место неге. Однако это ещё не сон, а лишь его сладостное преддверие, когда все мысли сплетаются воедино: капризная мысль, вкусив прелесть вольного полёта, не приемлет разлуку с мечтой и бунтует против логики разума. Прямо жаль засыпать…

Да и что такое сон ночной? Не репетиция ли перед вечным сном, великим и безмолвным, при одной только мысли о котором стынет кровь в жилах у всякого, кто живёт днём сегодняшним, – той самой яркой искоркой, что каким-то чудесным образом вспыхивает всякий раз под звёздным небосклоном, когда былое ударяется о грядущее?! И что же за кресало такое дано нам в наказание – не забавы ли ради высекающее живую искру из небытия о небытие?

Тихо-тихо, и только в сыром углу кто-то покряхтывает как будто бы во сне. Но человек точно знает, что это не Николка, потому что тот никогда не кряхтит. Во сне он, бывает, посапывает, а иногда даже очень громко всхрапывает, но чаще всего спит незаметно, так тихо, как спать умеет только малыш, у которого вся жизнь ещё впереди.

А тем тихим часом будущее опрокидывается в прошлое, и следа не оставляя в настоящем – в его настоящем времени.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru