– Ну… Идем, расскажи. – Петр поставил ногу на ступень и вдруг повернулся к воеводе, будто с великим изумлением разглядывая этого новгородского правителя: – У тебя все готово к обороне?
– Великий государь… Ночи не сплю, все думаю: как тебе угодить? – Воевода Ладыженский стал на колени, молил собачьими глазами, трепетал вывороченными веками. – Где ж его оборонять?.. Город худой, рвы позавалились, мост через Волхов сгнил совсем… Да и мужиков не сгонишь из деревень, лошадей всех побрали в извоз… Смилуйся…
Воевода не говорил, а вопил, хватался за ноги государя, Петр отряхнул его от ноги, взбежал в сени. Там повскакали с мест монахи, монашки, попы, старцы в скуфейках. Один, с гремящими цепями на голом теле, пополз под лавку…
– Это что за люди?
Чернорясные и попы замахали туловищами. Строгий, сытый иеромонах стал говорить, закатывая зрачки под лоб:
– Не дай запустеть монастырям и храмам божьим, великий государь. Указом твоим велено с каждого монастыря брать до десяти и более подвод и людей с железными лопатами, сколько вмочно, и кормы им… И от каждого прихода ставить подводы и людей же… Воистину сие выше сил человеческих, великий государь… Одною милостыней живем Христа ради…
Петр слушал, держаясь за дверную скобку, выпучась, оглядывал кланяющихся.
– От всех монастырей челобитчики?
– От всех, – враз бодро ответили монахи. – От всех, от всех, милостивец наш, – клиросными голосами пропели монашки…
– Данилыч, не выпускать никого, поставь караул!..
Войдя в столовую, он велел Ягужинскому рассказывать о конфузии. Не присаживаясь, шагал по низенькой, жаркой комнате, брал со стола соленый огурец, жевал, торопливо переспрашивал. Павел Ягужинский рассказал о потере всей артиллерии, о гибели в Нарове тысячи всадников шереметьевской конницы, о гибели пяти тысяч солдат на разломавшемся мосту, – да более того убито во время боя, – о сдаче в плен семидесяти девяти генералов и офицеров (в их числе и раненый Вейде), о злосчастном отступлении войска – без командиров и обозов (остались только младшие офицеры и унтер-офицеры, и то главным образом в гвардейских полках)…
– Герцог первый сдался? Цезарец-то, герой, сукин сын! И Блюмберг с ним? Алексашка, можешь понять? Брат родной – Блюмберг – ускакал к шведу… Вор, вор! (Изо рта Петра летели огуречные семечки.) Семьдесят девять предателей! Головин, Долгорукий, Бутурлин Ванька, знал я, что – дурак… но – вор! Трубецкой, боров гладкий! Как они сдались?..
– Подъехал к землянке капитан Врангель с кирасирами, наши отдали ему шпаги…
– И ни один, – хотя бы?..
– Которые плакали…
– Плакали! Ерои! Что ж они, – надеются: я после сей конфузии буду просить мира?
– Мира просить сейчас – подобно смерти, – негромко сказал Алексашка…
Петр остановился перед слюдяным окошечком, – в глубине низкого свода, расставя ноги, сжимал, разжимал за спиной пальцы.
– Конфузия – урок добрый… Славы не ищем… И еще десять раз разобьют, потом уж мы одолеем. Данилыч… Город поручаю тебе. Работы начнешь сегодня же – копать рвы, ставить палисады, – шведов дальше Новгорода пустить нельзя, хоть всем умереть… Да скажи, чтоб нашли и немедля быть здесь Бровкину, Свешникову, которые новгородские купцы из добрых – тоже пришли бы… А воеводу – отставить… (Вдогонку Алексашке.) Вели выбить в шею со двора. (Меньшиков торопливо вышел. Петр – Ягужинскому.) Ты ступай найди подвод сотни три, грузи печеный хлеб, к вечеру выезжай с обозом навстречу войску. Уразумел?
– Будет сделано, господин бомбардир…
– Позови монахов…
Сел напротив двери на лавку, – неприветливый, чистый антихрист. Вошли духовные. И без того было душно, стало – не продохнуть.
– Вот что, Божьи заступники, – сказал Петр, – идите по монастырям и приходам: сегодня же выйти на работу всем – копать землю. (Иеромонаху, задвигавшему под клобуком густыми бровями, – угрожающе.) Помолчи, отец… Выйти с железными лопатами и с лошадьми не одним послушникам, – всем монахам, вплоть до ангельского чина, и всем бабам-черноризкам, и попам, и дьяконам, с попадьями и с дьяконицами… Потрудитесь во славу Божью… Помолчи, говорю, иеромонах… Я один за всех помолюсь, на сей случай меня константинопольский патриарх помазал… Пошлю поручика по монастырям и церквам: кого найдет без дела – на площадь, к столбу – пятьдесят батогов… Этот грех тоже на себя возьму. Покуда рвы не выкопаны, палисады не поставлены, службам в церквах не быть, кроме Софийского собора… Ступайте…
Взялся за край лавки, вытянул шею, – на круглых щеках отросшая щетина, усы торчком. Ох, страшен! Духовные, теснясь задами, улезли в дверцу. Петр крикнул:
– Кто там в сенях, – снять караул!..
Налил чарку водки и опять заходил… Немного времени спустя бухнула дверь с улицы. В сенях – вполголоса: «Где сам-то? Грозен? Ох, дела, дела…»
Вошли Бровкин, Свешников и пятеро новгородских купчиков, – эти мяли шапки, испуганно мигали. Петр не позволил целовать руки, сам весело брал за плечи, целовал в лоб, Бровкина – в губы:
– Здорово, Иван Артемич, здорово, Алексей Иванович! (Новгородским.) Здравствуйте, степенные… Садитесь… Видишь, закуски, вино – на столе, хозяина велел прогнать. Ах, как меня огорчил воевода: я чаял, здесь у вас и рвы и неприступные палисады готовы уж… Хоть бы лопатой ткнули…
Налил всем водки. Новгородцы, приняв, вскочили. Он выпил первый, хорошо крякнул, стукнул пустой чаркой:
– За почин выпили… (Засмеялся.) Ну, что ж, купцы, слышали? Побил нас маленько шведский король… Для начала – ничего… За битого двух небитых дают, так, что ли?..
Купцы молчали, – Иван Артемич, поджав губы, глядел в стол, Свешников, перекосив страшенные брови, тоже отводил глаза. Новгородские купчики чуть вздыхали…
– Шведов ждать надо сюда на неделе. Отдадим Новгород – и Москву отдадим, – всем тогда пропадать.
– Охо-хо… – тяжело вздохнул Бровкин. У чернобородого Свешникова лицо стало желтое, как деревянное масло.
– Задержим шведов в Новгороде, – к лету соберем, обучим войско сильнее прежнего… Пушек вдвое нальем… Пушки под Нарвой! Пожалуйста, бери их: дрянь были пушки… Таких пушек лить не станем… Генералы – в плену, я тому рад… Старики у меня как гири на ногах. Генералов надо молодых, свежих. Все государство на ноги поднимем… Потерпели конфузию, – ладно! Теперь войну и начинаем… Даешь на войну рубль, Иван Артемич, Алексей Иванович, – через два года десять рублев верну…
Откинувшись, ударил кулаками по столу.
– Так, что ли, купцы?
– Петр Алексеевич, – сказал Свешников, – да где его, этот рубль-то, возьмешь? В сундуках у нас – деньги? Мыши…
– Истина, охо-хох, истина, – застонали новгородские купчики.
Петр метнул на них взором. (Поджались.) Тяжело положил ладонь на короткую спину Ивану Артемичу:
– Ты что скажешь?
– Связал нас Бог одной веревочкой, Петр Алексеевич, куда ты, туда и мы.
Толстое лицо Бровкина было ясно, честно. Свешников даже обмер: ведь сговорились только что – попридержать денежки, и вдруг Ванька-ловкач сам выскочил… Петр обнял его за плечи, прижал запотевшее лицо к груди, к медным пуговицам:
– Другого ответа от тебя не ждал, Иван Артемич… Умен ты, смел, много тебе воздается за это… Купцы, деньги нужны немедленно. В неделю должны укрепить Новгород и посадить в осаду дивизию Аникиты Репнина…
……………………………..
«…Рвы копали и церкви ломали… Палисады ставили с бойницами, а около палисадов окладывали с обеих сторон дерном…
А на работе были драгуны и солдаты, и всяких чинов люди, и священники, и всякого церковного чина – мужеска и женска пола…
А башни насыпали землею, сверху дерн клали, – работа была насыпная. А верхи с башен деревянные и со стен кровлю деревянную же всю сломали… И в то же время у приходских церквей, кроме соборной церкви, служеб не было…
В Печерском монастыре велено быть на работе полуполковнику Шеншину. И государь пришел в монастырь и, не застав там Шеншина, велел бить его нещадно плетьми у раската и послать в полк, в солдаты…
И в Новгороде же повешен начальник Алексей Поскочин за то, что брал деньги за подводы – по пяти рублев отступного, – чтобы подводам у работы не быть…»
Караульный офицер на крыльце Преображенского дворца отвечал всем:
– Никого не велено пускать, проходите…
На дворе собралось много возков и карет. Декабрьский ветер забивал снежной крупой черные колеи. Шумели обледенелые деревья, скрипели флюгера на ветхих дворцовых крышах. Так, в возках и каретах, и сидели с утра весь день министры и бояре. Шестериком в золоченой карете раскатился было Меньшиков, – и того поворотили оглоблями назад…
Вечером, в одиннадцатом часу, приехал Ромодановский. Караульный офицер затрясся, увидя князя-кесаря, – в медвежьей шубе, вперевалку вползающего по истертым кирпичным ступеням. Пустить, – нарушить царский приказ, не пустить, – князь-кесарь своею властью, не спрашивая царя, велит ободрать кнутом…
Ромодановский прошел во дворец, – стража у каждых дверей, заслыша грузные шаги, пряталась. По пути до царской спальни три раза присаживался. Постучав ногтем, вошел, поклонился старинным уставом.
– Ты чего, дядя, сюда забрел? – Петр ходил с трубкой, в дыму, недовольно обернулся, не ответил на поклон. – Я сказал – никого не пускать.
– Никого и не пускают, Петр Алексеевич. А меня и родитель твой без доклада пускал. (Петр пожал плечом, продолжал ходить, грызть чубук.) О чем, Петр Алексеевич, целые сутки думаешь? Родитель твой и родительница наказывали тебе совета моего слушать. Давай вместе подумаем… Ай – чего надумаем…
– Будет тебе пустое молоть… Сам знаешь… О чем?..
Федор Юрьевич не сразу ответил, – сел, распахнул шубу (старику в такой духоте трудно было дышать), цветным платком вытер лицо.
– Может, и не пустое пришел я молоть… Как знать, как знать…
Петр, сам не слыша своего голоса, так вдруг громко начал кричать, что за стеной в темной тронной зале часовой уронил ружье с испугу.
– В Бурмистерской палате толстосумы рассуждать стали: под Нарвой-де мы себя показали, воевать со шведом не можем… Мириться надо… В глаза мне не глядят… Я с ними вот как говорил… (Взял Федора Юрьевича за грудь, за кафтан, тряхнул.) Плачут: «Вели нам хоть на плаху, великий государь, а денег нет, оскудели…» О чем я думаю!.. Деньги нужны! Сутки думаю – где взять? (Отпустил его.) Ну? Дядя…
– Слушаю, Петр Алексеевич, мое слово потом будет.
Петр прищурился: «Гм!..» Походил, косясь на князя-кесаря, – и уже голосом полегче:
– Медь нужна… Лишние колокола – пустой трезвон, без него обойдутся, – колокола снимем, перельем… Акинфий Демидов с Урала пишет: чугуна пятьдесят тысяч пудов в болванках к весне будет… Но – деньги! Опять с посадских, с мужиков тянуть? Много ли вытянешь? Им и так дышать нечем, да и раньше года дани не собрать… А ведь есть золото и серебро, есть оно, – лежит втуне… (Петр Алексеевич еще не выговорил, а уж у Федора Юрьевича глаза стали пучиться, как у рака.) Знаю, что ответишь, дядя. За тобой поэтому и не посылал… Но эти деньги я возьму…
– Монастырской казны трогать сейчас нельзя, Петр Алексеевич…
Петр крикнул петушиным голосом:
– Почему?
– Не тот час… Сегодня – опасно… Я уж тебе и не говорю, каких людей ко мне едва не каждый день таскают… (Толстые пальцы Федора Юрьевича, лежавшие на колене, начали беспокойно шевелиться.) Московское купечество – верные твои слуги покуда… Что ж, испугались Нарвы… Всякий испугается… Поговорят, да и перестанут, – война им в выгоду… И денег дадут, только не горячись… А тронь сейчас монастыри, оплот-то их… На всех площадях юродивые закричат, что намедни-то Гришка Талицкий кричал на базаре с крыши. Знаешь? Ну, то-то… Монастырскую казну надо брать исподволь, без шума…
– Хитришь, дядя…
– А я – стар, чего мне хитрить…
– Деньги немедля нужны – хоть разбоем добыть…
– А много ли тебе?
Федор Юрьевич спросил и чуть усмехнулся. Петр опять, – «гм», пробежался по спаленке, закурил у свечи, пустил клуб другой и выговорил твердо:
– Два миллиона.
– А поменьше нельзя?
Петр сейчас же присел перед ним, стал трясти князя за колени:
– Будет тебе томить… Давай так, – монастыри я покуда не трону… Ладно? Есть деньги? Много?
– Завтра посмотрим…
– Сейчас… Поедем…
Федор Юрьевич взял шапку, тяжело поднялся:
– Ну, Бог с тобой… Если уж нужда крайняя… (По-медвежьему заковылял к двери.) Только никого с собой не бери, одни поедем…
……………………………..
На Спасской башне прозвонило – час, кожаная карета князя-кесаря въехала в Кремль, покрутилась по темным узким переулкам между старыми домами приказов и стала у приземистого кирпичного здания. На ступеньке низенького крыльца стоял фонарь. Привалясь к железной двери, храпел человек в тулупе. Князь-кесарь, вылезая из кареты вслед за Петром Алексеевичем, поднял фонарь (сальная свеча, наплыв, коптила), ногой ткнул в лапоть, торчащий из тулупа. Человек – спросонок: «Чово ты, чово?» – приподнялся, отогнул край бараньего воротника, узнал, вскочил.
Князь-кесарь, отстранив его от двери, отомкнул замок своим ключом, пропустил Петра, вошел сам и дверь за собой запер. Держа высоко фонарь, пошел вперевалку через холодные и через теплые сени в низенькую, сводчатую, с облупившимися стенами палату приказа Тайных дел, учрежденного еще царем Алексеем Михайловичем. Здесь пахло пылью, сухой плесенью, мышами. Два решетчатых окошечка затянуты паутиной. Приотворилась дверь, со страхом просунулась стариковская голова внутреннего, доверенного, сторожа:
– Кто здесь? Что за люди?
– Подай свечу, Митрич, – сказал ему князь-кесарь.
У дальней стены были дубовые низенькие шкафы с коваными замками (к шкафам не то что прикасаться, но любопытствовать – какие такие в них хранятся дела – запрещено под страхом лишения живота). Сторож принес в железном подсвечнике свечу. Князь-кесарь, – показывая на средний шкаф:
– Отодвинь от стены… (Сторож затряс головой.) Я приказываю… Я отвечаю…
Сторож поставил свечу на пол. Налег хилым плечом, – шкаф не сдвигался. Петр торопливо сбросил полушубок, шапку, взялся, – шея побагровела, – отодвинул. Из-под шкафа выбежала мышь. За ним в стене, затянутая пыльными хлопьями паутины, оказалась железная дверца. Князь-кесарь вынул двухфунтовый ключ, сопя: «Митрич, свети, – не видать», неловко совал ключом в скважину. За три десятка лет замок заржавел, не поддавался. «Ломом, что ли, его, – сбегай, Митрич».
Петр, – со свечой осматривая дверь:
– Что там?
– Увидишь, сынок… По дворцовой росписи там – дела тайные хранятся. В Крымский поход князя Голицына сестра твоя Софья раз приходила сюда ночью… Да я тоже, вот так-то, отпереть не мог… (Князь-кесарь чуть усмехнулся под татарскими усами.) Постояла да ушла, Софья-то…
Сторож принес лом и топор. Петр начал возиться над замком, – сломал топорище, ободрал палец. Тяжелым ломом начал бить в край двери. Удары гулко раздавались по пустынному дому, – князь-кесарь, тревожась, подошел к окошку. Наконец удалось просунуть конец лома в щель. Петр, навалясь, отломал замок, – железная дверца со скрипом приоткрылась. Нетерпеливо схватил свечу, первый вошел в сводчатую, без окон, кладовую.
Паутина, прах. На полках вдоль стен стояли чеканные, развилистые ендовы – времен Ивана Грозного и Бориса Годунова; итальянские кубки на высоких ножках; серебряные лохани для мытья царских рук во время больших выходов; два льва из серебра с золотыми гривами и зубами слоновой кости; стопки золотых тарелок; поломанные серебряные паникадила; большой павлин литого золота, с изумрудными глазами, – это был один из двух павлинов, стоявших некогда с боков трона византийских императоров, механика его была сломана. На нижних полках лежали кожаные мешки, у некоторых через истлевшие швы высыпались голландские ефимки. Под лавками лежали груды соболей, прочей мягкой рухляди, бархата и шелков – все побитое молью, сгнившее.
Петр брал в руки вещи, слюня палец, тер: «Золото!.. Серебро!..» Считал мешки с ефимками, – не то сорок пять, не то и больше… Брал соболя, лисьи хвосты, встряхивал.
– Дядя, это же все сгнило.
– Сгнило, да не пропало, сынок…
– Почему раньше мне не говорил?
– Слово дадено было… Родитель твой, Алексей Михайлович, в разные времена отъезжал в походы и мне по доверенности отдавал на сохранение лишние деньги и сокровища. При конце жизни родитель твой, призвав меня, завещал, чтоб никому из наследников не отдавать сего, разве воспоследствует государству крайняя нужда при войне…
Петр хлопнул себя по ляжкам.
– Выручил, ну – выручил… Этого мне хватит… Монахи тебе спасибо скажут… Павлин! – обуть, одеть, вооружить полк и Карлу наложить, как нужно… Но, дядя, насчет колоколов, – колокола все-таки обдеру, – не сердись…
В Европе посмеялись и скоро забыли о царе варваров, едва было не напугавшем прибалтийские народы, – как призраки, рассеялись его вшивые рати. Карл, отбросивший их после Нарвы назад в дикую Московию, где им и надлежало вечно прозябать в исконном невежестве (ибо известна, со слов знаменитых путешественников, бесчестная и низменная природа русских), – король Карл ненадолго сделался героем европейских столиц. В Амстердаме ратуша и биржа украсились флагами в честь нарвской победы; в Париже в лавках книгопродавцев были выставлены две бронзовые медали, – на одной изображалась Слава, венчающая юного шведского короля: «Наконец правое дело торжествует», на другой – бегущий, теряя калмыцкую шапку, царь Петр; в Вене бывший австрийский посол в Москве, Игнатий Гвариент, выдал в свет записки, или дневник, своего секретаря Иоганна Георга Корба, где с чрезвычайной живостью описывались смешные и непросвещенные порядки московского государства, а также кровавые казни стрельцов в 98 году. При венском дворе громко говорили о новом поражении русских под Псковом, о бегстве с немногими людьми Петра, о восстании в Москве и освобождении из монастыря царевны Софьи, снова взявшей правление государством.
Но все эти мелкие события сразу были заслонены разразившейся наконец военной грозой. Умер испанский король, – Франция и Австрия потянулись за его наследством. Вмешались Англия и Голландия. Блестящие маршалы: Джон Черчилль граф Мальборо, принц Евгений Савойский, герцог Вандом – начали разорять страны и жечь города. В Италии, в Баварии, в прекрасной Фландрии по всем дорогам пошли шататься вооруженные бродяги, насильничая над мирным населением, опустошая запасы пищи и вина. В Венгрии и в Савеннах вспыхнули мятежи. Решалась судьба великих стран, – кому, какому флоту владеть океанами. Дела на Востоке пришлось предоставить самим себе.
Карл, сгоряча после Нарвы, собрался броситься за Петром в глубь Московии, но генералы умоляли его дважды не играть судьбой. Усталое и потрепанное войско было отведено на зимние квартиры в Лаису, близ Дерпта. Оттуда король написал в сенат высокомерное письмо, требуя пополнений и денег. В Стокгольме те, кто не желал войны, замолчали. Сенат приговорил новые налоги и к весне послал в Лаису двадцать тысяч пехоты и конницы. На латинском языке была выдана в свет книга – «О причинах войны Швеции с московским царем», – при европейских дворах ее прочли с удовлетворением.
Теперь у Карла была одна из сильнейших в Европе армий. Предстояло решить – в какую сторону направить удар: на восток, в пустынную Московию, где редкие и нищие города сулили мало добычи и славы, или – на юго-запад, против вероломного Августа, – в глубь Польши, в Саксонию, в сердце Европы? Там уже гремели пушки великих маршалов. У Карла кружилась голова в предчувствии славы второго Цезаря. Его гвардейцам, потомкам морских разбойников, мерещились пышные шелка Флоренции, золото в подземельях Эскуриала, светловолосые женщины Фламандии, кабаки на перекрестках баварских дорог…
Когда установился летний путь, Карл выделил восьмитысячный корпус под командой Шлиппенбаха, – велев ему идти к русской границе, сам со всею армией быстрыми маршами прошел Лифляндию, в двух верстах выше Риги, в виду неприятеля, переправился на барках через Двину и наголову разбил саксонские войска короля Августа. В этой битве, восьмого июля, был ранен Иоганн Рейнгольд Паткуль, – едва уйдя верхом от королевских кирасир, он на этот раз избежал плена и казни.
Под Ригой были разгромлены не какие-то вшивые русские, но славнейшие в Европе саксонские солдаты. Казалось, крылья Славы раскрылись за плечами. «Король Карл ни о чем больше не думает, как только о войне… (Так писал о нем в Стокгольм генерал Стенбок.) Он больше не слушает разумных советов… Он так разговаривает, будто Бог непосредственно внушает ему дальнейшие замыслы… Он полон самомнения и безрассудства… Думаю, – если у него останется тысяча человек, и с теми он бросится на целую армию… Он не заботится даже – чем питаются его солдаты. Когда кого-нибудь из наших убивают, – его это больше не трогает…»
От Риги Карл устремился в погоню за Августом. В Польше началась кровавая междоусобица между панами: одни стояли за Августа и против шведов, другие кричали, что шведы одни могут навести порядок и помочь вернуть правобережную Украину с Киевом и что Польше нужен новый король (Станислав Лещинский). Август бежал из Варшавы. Карл без боя вошел в столицу. Август в Кракове торопливо собирал новое войско…
Началась редкостная охота – короля за королем. Снова при европейских дворах аплодировали юному герою, – его имя произносили рядом с именами принца Евгения и Мальборо. Говорили, что Карл не позволяет приблизиться к себе ни одной женщине, что он даже спит в своих ботфортах, что в начале сражения он появляется перед войском, – верхом, без шляпы, в неизменном серо-зеленом кафтане, застегнутом до шеи, – и с именем Бога бросается первый на неприятеля, увлекает за собой войска… Расправляться на унылом Востоке с царем Петром он предоставил заботам генерала Шлиппенбаха…
Всю зиму Петр провел между Москвой, Новгородом и Воронежем (где шла напряженная стройка кораблей для черноморского флота). В Москву было свезено девяносто тысяч пудов колокольной меди. Начальником работ по отливке новой артиллерии назначен знаток горного дела, старый думный дьяк Виниус. При литейном заводе в Москве он учредил школу, где двести пятьдесят детей боярских, посадских и юношей подлого рода, но бойких, учились литью, математике, фортификации и гиштории. Не хватало красной меди для прибавки к колокольной, – Петр послал Виниуса в Сибирь – искать руду. В Льеже Андреем Артамоновичем Матвеевым (сыном убитого на Красном крыльце боярина Матвеева) закуплено было пятнадцать тысяч новейших ружей, скорострельные пушки, подзорные трубы, страусовые перья для офицерских шляп. В Москве работали пять суконных и полотняных мануфактур, – мастеров вербовали за добрые деньги по всей Европе. От зари до зари шли солдатские ученья. Труднее всего было с офицерством: им и солдат учить и самим учиться, возведут человека в чин – он одуреет от власти, либо загуляет, пропьется…
Тогда, недели через две после нарвской неудачи, Петр написал Борису Петровичу Шереметьеву, собиравшему в Новгороде растрепанные остатки конных полков (кто без коня, кто без сабли, кто – гол начисто):
«…Не лепо при несчастье всего лишиться… Того ради повелеваю, – тебе при взятом и начатом деле быть и впредь, то есть – над конницей, с которой ближние места беречь для последующего времени, и идтить вдаль для лучшего вреда неприятелю. Да и отговариваться нечем: понеже людей довольно, так же реки и болота замерзли… Еще напоминаю: не чини отговорки ни чем, ниже болезнью… Получили болезнь многие меж беглецов, которых товарищ, майор Лобанов, повешен за такую болезнь…»
Но дворянская иррегулярная конница не была надежна, – на место ее набирали людей всякого звания: и мужиков и кабальных, – по вольной охоте за одиннадцать рублев в год с кормами, в десять драгунских полков. От кабалы и мужицкой неволи столько людей просилось в верхоконную службу – пришлось отбирать самых здоровых и видных. Обученные драгунские сотни уходили в Новгород, где генерал Аникита Репнин приводил в порядок и обучал бывшие при Нарве дивизии.
К новому году укрепили Новгород, Псков и Печерский монастырь. На севере укрепляли Холмогоры и Архангельск, – в пятнадцати верстах от него, в Березовском устье, торопливо строили каменную крепость Ново-Двинку. Летом в Архангельск на июньскую ярмарку приплыло много товарных кораблей из Англии и Голландии. (В этот год в казну были взяты для торговли с иностранцами новые, против прежнего, товары, – морской зверь, и рыбий клей, и деготь, и поташ, и воск… Царские гости все брали в казну, частным купцам оставалось торговать разве кожаными изделиями да резной костью.) Двадцатого июня в устье Северной Двины ворвался шведский военный флот. Увидя новостроенную крепость, не посмел пренебречь – пройти мимо к Архангельску, – открыл по фортам Ново-Двинки огонь со всех бортов. Во время диверсии из четырех шведских фрегатов один сел на мель перед самой крепостью, за ним села яхта. Русские бросились в челны и с бою захватили и фрегат и яхту, – остальные суда без чести уплыли назад в Белое море.
Все лето шли стычки передовых отрядов Шереметьева и Шлиппенбаха. Шведы ходили под Печерский монастырь, но только сожгли кругом села, твердыни не взяли. Шлиппенбах в тревоге писал королю Карлу, прося еще тысяч восемь войска, – русские-де с каждым месяцем становятся все более дерзки, видимо – от нарвского разгрома они, против ожиданий, быстро оправились и даже преуспели в военном искусстве и вооружении, – нынче с двумя бригадами легко не разбить русские войска… Карл в это время взял Краков и гнал Августа в Саксонию, – он был глух к голосу благоразумия.
Так шли дела до декабря тысяча семьсот первого года.
Глубокой зимой Борис Петрович Шереметьев узнал от языка, что генерал Шлиппенбах стал на зимние квартиры на мызе Эрестфер, под Дерптом. Узнал – и сам испугался дерзостной мысли: неожиданно войти в глубь неприятельской страны и захватить врага врасплох на отдыхе. Случай редкий. В прежние времена, конечно, Борис Петрович счел бы за лучшее не пытать неверного счастья, но за этот год стало очень жестко с Петром Алексеевичем: не давал никому ни покоя, ни отдыха, ставил в вину не столько то, что ты сделал, но то, что мог бы сделать доброго, а не сделал…
Приходилось пытать счастье. Борис Петрович одел в полушубки и валенки десять тысяч новонабранного и новообученного войска и с пятнадцатью легкими пушками на санях, – быстро, но с великой опаской, высылая вперед легкие конные полки черкас, калмыков и татар, – в три дня подошел к Эрестферу. Шведы поздно заметили на высоком снежном берегу речонки Ая ушастых всадников с луками и конскими хвостами на копьях. Подполковник Ливен вышел к речке с двумя ротами и пушкой. На том берегу косоглазые варвары подняли изогнутые луки, пустили стаю стрел, раздался нарастающий, как бы волчий вой, – по крутым сугробам вниз через речку, поднимая снежную пыль, помчались справа и слева полосатые татары с кривыми саблями, синежупанные черкасы с пиками и арканами, в лоб налетели визжащие калмыки, – триста эстляндских стрелков Ливена и сам подполковник были порублены, поколоты, раздеты до исподнего.
Всполошился весь шведский лагерь. Новый отряд шестью пушками оттеснил от реки конных разведчиков. Шлиппенбах с горнистами скакал по лагерю, шведы выскакивали, – кто в чем был, – из изб и землянок, бежали по глубокому снегу к своим частям. Все войско выстроилось перед мызой, артиллерийским огнем встретило подступавшую русскую армию. Борис Петрович в одном суконном кафтане, с трехцветным шарфом через плечо, верхом ехал в середине кареи.
Огонь шведов привел в конфузию передние сотни драгун, еще не видевших боя. Шведы устремились вперед. Но выскакавшие на санях пятнадцать легких пушек открыли такую скорострельную пальбу картечью, – шведы изумились, ряды их остановились в замешательстве. С флангов мчались на них оправившиеся драгунские полки Кропотова, Зыбина и Гулицы. «Братцы! – натужным голосом кричал Шереметьев посреди кареи. – Братцы! Ударьте хорошенько на шведа!..» Русские с привинченными багинетами двинулись вперед. Быстро наступали сумерки, озарявшиеся вспышками выстрелов. Шлиппенбах приказал отходить под прикрытие построек мызы. Но едва печальные горны запели отступление, – драгуны, татары, калмыки, черкасы с новой яростью налетели со всех сторон на пятящиеся, ощетиненные четырехугольники шведов, прорвали их, смяли. Началась резня… В темноте генерал Шлиппенбах сам-четверт едва ушел верхом в Ревель.
В Москве по случаю первой победы жгли потешные огни и транспаранты. На Красной площади были выставлены бочки с водкой и пивом, на кострах жарились целиком бараны, раздавали народу калачи. На Спасской башне свешивались шведские знамена. Меньшиков поскакал в Новгород, чтобы вручить Борису Петровичу царскую парсуну, или портрет, усыпанный алмазами, и еще небывалое звание генерал-фельдмаршала. Всем солдатам, – участникам победы, – выдано было по серебряному рублю (впервые отчеканенному на московском монетном дворе вместо прежних денежек).
Борис Петрович со слезами благодарил и с Меньшиковым послал Петру письмецо, прося отпустить его в Москву до делам неотложным… «Жена моя по сей день живет на чужом подворье, надобно ей хоть какой домишко сыскать, где бы голову приклонить…» Петр ответил: «В Москве быть вам, господин генерал-фельдмаршал, без надобности… Но – полагаю то на ваше рассуждение… А хотя бы и быть, – так, чтобы на страстной седмице приехать, а на святой – паки назад…»
Через шесть месяцев Борис Петрович снова встретился с генералом Шлиппенбахом у Гумельсгофа, – из семи тысяч шведы в этом кровавом бою потеряли пять с половиной тысяч убитыми. Ливонию защищать было некому – путь к приморским городам открыт. И Шереметьев пошел разорять страну, города и мызы и древние замки рыцарей… К осени отписал Петру:
«…Всесильный Бог и пресвятая Богоматерь желание твое исполнили: больше того неприятельской земли разорять нечего, все разорили и запустошили, осталось целого места – Мариенбург, да Нарва, да Ревель, да Рига. С тем прибыло мне печали: куда деть взятый ясырь? Чухонцами полны и лагеря, и тюрьмы, и по начальным людям – везде… Да и опасно оттого, что люди какие сердитые… Вели учинить указ: чухон, выбрав лучших, которые умеют топором, овые которые художники, – отослать в Воронеж или в Азов для дела…»
Двенадцать дней садили бомбы в старинную крепость Мариенбург. Ниоткуда подступиться к ней было нельзя, – стояла на небольшом островке (на озере Пойп), каменные стены поднимались прямо из воды, от ворот, укрепленных осадистым замком, – деревянный мост сажен на сто был разметан самими шведами.
В крепости находились большие запасы ржи. Русским, оголодавшим в разоренной Лифляндии, запасы эти весьма годились. Борис Петрович велел крикнуть охотников, вышел к ним и сказал так: «В крепости вино и бабы, – постарайтесь, ребята, дам вам сутки гулять». Солдаты живо растащили несколько бревенчатых изб в прибрежной слободе, связали плоты, и человек с тысячу охотников, отталкиваясь шестами, поплыли к крепостным стенам. Шведские бомбы рвались посреди плотов.