ЧерновикПолная версия:
Александр Францевич Воропаев В странных местах
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Себя Николай разумно причислял не к воинам, а к певцам империи. Вдохновляющего не на ратный подвиг — это все еще впереди — а пробуждению мещанина ото сна, воспитанию у него торжественного и прозорливого вкуса. В крестьянской стране, где всяк верил и в сглаз колдуна, и в болтовню социалиста, а землю до сих пор поднимали деревянной сохой, очень любили умные разговоры, жадно впитывали любую философию. Особенно непонятную. Все кругом — во всех сословиях — чего-то искали, нащупывали и говорили, говорили. Россия была беременна следующей революцией.
Слово обретало невозможную силу, из него нынче можно было лить пули и ядра. Поэтому Николай считал злом декадентство и стал приверженцем акмеизма, провозглашающего предметность тематики и образов. Да страсти кипели и в поэтической среде. О, как кипели — настоящая война! И он погрузился в этот страстный мир с головой.
Кривицкий посещает литературно-философские вечера в «Башне» на Таврической улице и входит в Общество ревнителей художественного слова, участвует во всех поэтических вечерах в своей гимназии и читает свои стихи в кабаре «Бродячая собака», заводит невообразимое множество знакомств. Он пылко отстаивал свои «гиперборейские» взгляды, а его всюду принимали, любили, быть может, потому, что он тогда всюду ходил в гимназической фуражке, с этой смешной детской кокардой… а он не был таким уж ребенком, и по части дам тоже. Еще в той прежней, провинциальной жизни, старшие кузины его просветили. Ничего, ничего — стихам это не мешало, даже наоборот помогало верно видеть, не тратить слово на всякий вздор про алый шиповник.
Нет, не за мальчишеское лицо его привечали; люди чувствовали, что этот гимназист немного здесь и немного там, а оттуда он приносит не только рифму — что-то еще, очень важное. Обещание, что ли…
Времени не хватало на все. И уже в первый год жизни в Санкт-Петербурге первые публикации стихов в журнале «Остров» и «Аполлон». Которые заметил сам Брюсов, и оставил на них рецензию, еще осторожную и сдержанную. Счастье!.. Учился он, правда, в прославленной гимназии совсем неважно, и все время балансировал на грани отчисления, но сам директор гимназии заступался за Николая — «Все правда, но ведь он пишет стихи». Так и добрался до аттестата зрелости.
В тринадцатом году Кривицкий прошел призывную комиссию и по причине астигматизма был освобожден от воинской повинности, но в четырнадцатом, когда грянула Германская война, уже через несколько дней записался добровольцем. В ту пору весь поэтический цех, как и вся страна, отозвался патриотическим подъемом; тевтонам грозили, что на них будет наложена рука сильнейшего духом противника, скифской безжалостной ордой и прочее; вновь заблестели потускневшие вывески единства нации пред Богом, самодержавия, но на фронт почему-то, из всей восторженной публики ушли только Кривицкий и маленький веснушчатый Лифшиц — тайный «парнасец».
Как доброволец Николай был зачислен в вольноопределяющиеся и в этом качестве мог пользоваться определенными льготами. Через месяц подготовки под Псковом он с маршевым эскадроном прибыл на границу с Восточной Пруссией, еще вполне не растерявший поэтического отношения к войне. Излишней восторженности, впрочем, у Николая никогда не было, но понимание войны, как рутины и своеобразного труда пришло позже, вместе с необходимостью совершать ночные обходы, носить нестиранную гимнастерку, спать в окопе.
Дальше… Боевое крещение Кривицкий получил в боях за Августовскую пущу и повышен в звании до ефрейтора; вскорости за ночную разведку был представлен к своему первому Георгиевскому кресту, затем получил подпрапорщика; все это важно… но настоящей вехой для него явилась небольшая вылазка, дерзкая, на грани озорства, совершенная, впрочем, по насущной необходимости — напарнику Николая требовалось новое седло взамен пришедшего в негодность.
Среди белого дня они вдвоем направились в сторону захваченной неприятелем деревни; на ее околице, у дороги, они ранее видели убитую снарядом лошадь.
Перемещались лазутчики перебежками, а потом ползком, между промокших осинок и пожухлых лопухов. Перед глазами Николая двигались ноги товарища, обутые в тяжелые сапоги. К нему вдруг пришло запоздалое раскаяние в глупом мальчишестве и страх: до этого неприятель всегда находился и обстреливался на расстоянии, и отвечал также, а теперь они сами ползли в его логово. Как это у Николая водится, перед глазами стали сами собой рисоваться картинки. В них немцы представлялись то злобными карликами с красными крысиными глазами, то гигантами — неведомыми маорийскими богами, которые сейчас раздвинут огромными татуированными руками верхушки деревьев и закричат «У-у!», словно взрослые, пугающие детей. Это при том, что немцев в Петербурге — теперь в Петрограде: надо отучаться от всего германского — всегда хватало с избытком (даже среди гимназических учителей), но эти, свои, как будто были не в счет.
Неожиданно Кривицкий уткнулся головой в подошвы товарища и, привстав на локте, выглянул из-за его тела вперед — в чем задержка? На полянке, прикрытые от деревни лесной полоской, стояли двое неприятельских солдат. Один в каске, убранной защитной тканью, второй в мягкой круглой шапочке. Они что-то оба рассматривали, крутили в руках какую-то блестящую вещицу; солдат стоящий боком к лазутчикам говорил, а другой, с морщинистым лицом прусского крестьянина, одобрительно гукал. До них было не больше пятнадцати шагов. Винтовка у Николая была заряжена. Он приподнял ее от земли, прицелился и выстрелил. Чужой солдат упал, не вскрикнув, ружейная пуля швырнула его на землю, как удар дубины. Второй — тут же, не оборачиваясь, прыгнул в сторону, стал с треском пробираться через кусты. Его убил напарник Николая.
В стане противника началась лихорадочная стрельба, к ней присоединились свои, от дальнего взгорка. Авантюристы бросились бежать прочь, и обошлось все, слава богу, благополучно. Но это был первый случай, когда Николай видел лицо человека, у которого забрал жизнь.
На память у Кривицкого сохранился подобранный серебряный портсигар. Именно им были на полянке заняты те два немца… Изящная вещица: на крышке затейливый барельеф — что-то из ветхозаветной истории. Как будто сцена у колодца, когда Авраам подыскивал своему сыну Исааку невесту. Голова патриарха на переднем плане — в странном «пернатом» шлеме; словно отделена от всего. Странное чувство будила эта картинка... В восемнадцатом его пришлось продать, ради выживания даже пойти к новым властям на службу. Недолго, пока против большевиков не восстал Чехословацкий корпус, а Кривицкий как раз был в то время в Самаре… Опять он убегает вперед: вначале была революция, отречение царя, неразбериха на фронте. Корниловское восстание и письмо отца из Перми, с просьбой приехать. События мелькали, как в кинематографе — когда с катушки слетает закрепленная пленка — пока не привели его сюда.
Николай пошатнулся, под ногой плеснула вода; он поднял руку к лицу. Что, неужели жизнь пролетела перед глазами? Его отряд двигался в тумане, по мелководью, странным клином — впереди Кривицкий и Ромашов. Справа песком желтел берег. По всему выходило, что они каким-то образом выбрались на Волгу.
— Поручик, вам не кажется это странным, — спросил Ромашов.
Николай повернул к нему лицо. Штабс-ротмистр нес свою фуражку в руке, торжественно, взявшись пальцами за короткий козырек, на его белесых бровях, в светло-рыжей щетине на щеках и усах застрял мелкий болотный сор.
— Что именно?
— Нас поливали из пулеметов, палили в спину, как бешенные, но никто из целого отряда не убит и даже не ранен… Мы с вами бредем долиной смерти. Этот туман — пелена времени, отделяющая нас от мира живых. А лошади, посмотрите на лошадей, мы же отпустили их на болоте, почему они снова с нами. Помните тот выстрел из орудия, снаряд, что упал между нами? Так вот, я думаю, он все-таки разорвался, и теперь мы все мертвы.
— Вы уверены? — пробормотал Николай. — У меня болит зуб, Ромашов. Немного. Но разве после смерти должен болеть зуб?
Ромашов засмеялся.
— Да. А у меня в сапогах плещется вода и лопнувший мозоль на пальце здорово саднит. Но, может быть, высокое сочетается с обыденным? Мы сами загнали себя в рамки, как должен продолжиться наш путь за порогом. Смотрите, поручик, зеленые холмы, пальмы, а какое вокруг благоухание! Это райские кущи! Что же еще?
Действительно, сплошной край тумана разорвало ветерком, и обзор прояснился. Перед отрядом вымотанных людей предстал песчаный берег, яркая трава, деревья с широкими мясистыми листьями, на ветвях покачивались продолговатые желтые плоды. За холмами впереди дрожал огненный краешек поднимающегося солнца.
Николай медленно перекрестился. Солдаты остановились, оглядываясь вокруг и друг на друга. Кто-то тоже перекрестился, кто-то встал на колени, прямо в теплую, как бульон, воду.
— Смотрите, Кривицкий!
Штабс-ротмистр указывал чуть в сторону. На берегу в рыжий песок был вбит крепкий колышек, и на нем висела сколоченная из неровных дощечек табличка. Надпись, выведенная по-русски, гласила:
«Граждане соотечественники. Для получения разъяснений вашего положения и помощи по обустройству необходимо обратиться в комиссию по прибывшим. Вторая улица от набережной (Фа Нгам), дом с прямоугольной башней. Администрация»
Ромашов поднял руку с растопыренными пальцами, ладонью вверх, словно Гамлет с отсутствующим черепом Ерика.
— Господи! Пошлятина какая…
Глава 3
3 глава. Теперь
Все-таки дом у Асмуса был всем домам дом, даже особняком его называть язык не поворачивался — небольшой замок, так будет вернее. И внутри все соответствовало самым высоким стандартам: сразу за дубовой дверью находился овальный вестибюль, обширный и светлый, с витражами под самым потолком, с каменной лестницей, которая поднималась в хозяйскую часть дома. По правую руку от входа раскинулась большая гостиная; по левую — столовая, с избыточным для тропиков камином. Кругом, как положено — ковры, статуэтки, картины на стенах и книги, очень много книг, на основных европейских языках и на местных тоже. На всем лежал благородный налет времени, так что, может, обстановка и выглядела немного потускневшей, но зато вокруг не было ничего бутафорского или пафосного — как это случается у нуворишей.
— Привет, дед! — дочка заглянула в гостиную, крикнула и пошла, пиная сумку голыми ногами, наверх по лестнице. У нее там была своя, обжитая комната и она никогда не чувствовала себя здесь гостьей. Чего нельзя сказать обо мне.
Я вошел в залу за Еленой, встал с краю на бледно-красный ковер (как всегда) и огляделся. Нет, так не годится. Я решительно, не дожидаясь приглашения, прошел дальше — к нише у противоположной от входа стены, где находилось особое место тестя. Его стол, смотрящий в нижний сад, любимое кресло. Смелости мне предало беспокойство за Антонину, а еще давешнее приветствие домоправительницы Наума Яновича, которое можно было понять так, что ее хозяин уже все знает и с тем ждет меня.
Тесть поднимался мне на встречу. Он был в домашнем халате, поверх белой сорочки. Я в который раз подивился тому несоответствию, которое умел внушить этот невзрачный, обыкновенный, в общем-то, человек. Невысокого роста, с морщинистыми лицом и лбом, редкими волосами на голове, зачесанными на бок, чтобы прикрыть плешь, он никак не выглядел влиятельным царедворцем. Его черные усы щеточкой и черные брови, темные глаза — указывали, что кода-то в молодости он был жгучим брюнетом и, наверное, обладал взрывным характером. Но когда случилась та молодость… Глаза утонули в глубоких впадинах, на правой щеке у самых губ выросла крупная родинка. Она всегда особенно привлекала мое внимание, почти гипнотизировала.
— Здравствуйте, Аркадий. Очень правильно, что вы привезли Полину. Присядьте, пожалуйста.
Голос тестя, вновь совершил превращение. Черт знает, как он это делает. Просто подчеркивает ударение в одном определенном, выбранном слове, каждого предложения? Наум Янович Асмус сразу стал значительным, исполненным мудростью, какой-то особенной государственной прозорливостью. Перед таким людьми не сидят ледащими, не тянут слова — вскакивают и вытягиваются во фрунт, даже если на них не возвышают голос. В другой раз я сразу бы оробел и вел себя скованно, и уж тем более не лез бы к занятому человеку со своими неурядицами. Но не сегодня. Все-таки события произошли исключительные и какие-бы не сложились у них отношения с Антониной, он должен помочь. Дочь есть дочь.
— Садиться? Нет, Наум Янович, я не намерен задерживаться надолго. Вы знаете уже, что случилось? Вы, конечно, должны знать. Как королевский архивариус. К нам домой приходила жандармерия. Они заявили, что Антонина работает на маньчжурскую разведку. Сделали обыск. Я должен у вас спросить, хотя это, наверное, и бесполезно, но все-таки…
— Вы все же присядьте, — настойчиво сказал Асмус.
Несмотря на внутренне сопротивление, я присел на краешек кресла.
— Это все яйца выеденного не стоит, — сказал он легко, не дослушав главного. Впрочем, я еще не был уверен, что действительно готов известить тестя о письме и его содержании. — Что Антонина им ответила на обвинение? Я все, несомненно, улажу. Они же ее не арестовали? Они бы не решились.
— Ее не было дома, — ответил я растерянно.
Значит, старик не знает, где Антонина. Ну, этого следовала ожидать, они же не общаются. Вряд ли в последнее время случилось что-нибудь, изменившее это положение.
— И они ее не дождались? Ну, хотя бы, чтобы объявить свои подозрения. Это странно.
— Не имело смысла. Она… я предполагаю, что она ушла из дома, — мне нелегко дались эти слова. — Антонина, похоже, решила расстаться со мной.
— Вот как…
Асмус не выглядел расстроенным или даже удивленным, он правда поднял дужками свои черные брови, но в этом сквозила, пожалуй, какая-то веселость.
— Что вы теперь намерены делать?
— Не знаю, я надеялся, что вы мне подскажите. К властям я в такой ситуации обращаться не могу. Придется самому. Если она действительно ушла то, конечно… тогда… Но я все-равно должен убедиться, что с ней ничего не случилось… и еще это обвинение в государственной измене. Понимаете, Наум Янович?
— Да, конечно.
Тесть, слушая меня, смотрел в сторону своего стола.
— Возьму отпуск. Завтра же напишу ходатайство… и разыщу ее.
— Вы все правильно решили, Аркадий. Не представляю, чем я мог бы вам помочь, но если мне что-нибудь станет известно, обязательно дам вам знать. А теперь вот что: выполните одну мою просьбу.
— Да-да?
— Обещаете?
Асмус, прихрамывая, пошел к своему столу и сразу вернулся — с небольшой статуэткой в руке. Я уже один раз ее видел и, конечно, запомнил, потому что была она весьма примечательной. Бронзовая обезьяна в островерхой короне-мукуте, передняя лапа странно подвернута, эрегированный фаллос достает почти до груди. Гневная физиономия, пасть разинута и видны оскаленные клыки. Любопытная штукенция, даже жутковатая.
К чему это он?
— Вы знаете, старые люди часто чудаковаты, — тесть крепко ухватил меня снизу за локоть, — но вы обещали и должны взять его с собой… — и сунул статуэтку в руки. — Не спорьте. Я замечал, что вы всегда с интересом смотрите на Мангула и понял, что вы правы: он должен находиться у вас. Храните его, это очень ценная вещь и старинная.
Да с чего бы? С каким таким интересом… Мне пришло в голову, что, пожалуй, это первый раз, когда тесть по своей воле дотронулся до меня. Асмус при встрече всегда ограничивался кивком головы и приветственными словами. Он не позволял себе ни рукопожатий, ни тем более объятий, словно он дваждырожденный брамин, а я из самой приземленной варны.
— Ну, я просто… Зачем же вы отдаете мне эту штуку, если она вам так дорога. Нет, я не могу принять ее. Откуда вдруг такая идея, Наум Янович; я не разбираюсь во всей этой старине и не смогу по достоинству ее оценить. Мне теперь вообще не до этого!
Я представил, что поставлю эту злобную обезьяну у себя дома, на книжную полку или в кухне, и мне стало неприятно. Дело даже не в отполированном до блеска пенисе. Хотя Потапова что-нибудь по этому поводу обязательно выскажет.
— Возьмите!
— Да что вам вдруг так понадобилось. Мне неудобно.
— Вы обещали…
В зал вошла Полина, я поспешил сунуть статуэтку в карман пиджака. Не то чтобы я опасался за нравственность дочери, но сцена могла выглядеть несуразной. Двое мужчин, препирающихся и передающих друг другу сомнительную вещицу… Полина поцеловала тестя в щеку и, как только он отпустил ее, залезла с ногами в большое кожаное кресло. Вот внучку архивариус был очень рад видеть. У старика даже разгладились морщины на лице.
— Твой отец допускает, чтобы ты ходила в таком виде? — спросил он громко, но ласково. — В каком-то исподнем. Какова егоза, и не холодно тебе, удобно? А, кажется, понимаю: это все ваши скаутские штучки — закалка тела, религиозные песенки, получение значков и нашивок.
— Мы желтоногие и такой чепухой не интересуемся.
Полина положила голую ногу на ногу, чуть ли не до подбородка, и ковыряла обкусанным ногтем какую-то болячку у коленки.
— Что еще такое?
Наум Янович поднял брови на это заявление; не добившись ответа от внучки, перевел глаза на меня.
— Блажь это все, — объяснил я старику. — Модное поветрие. Не считают себя хоть в чем-то обязанными родине предков, колониальной Европе и все такое прочее. И в культурном и в любом другом смысле. Они, видите ли, азиаты и только по физиологическому недоразумению выглядят иначе. Учат лао-лум* и между собой разговаривают на нем.
— До чего дело дошло. А вы куда смотрите?
Я только развел руками. Между прочим, эту кондовую уверенность, что все местные народы должны знать русский, я ничуть не разделял. Хотя, должен признаться, сам при этом оставался довольно непоследовательным: времени все как-то не хватало, да и лаосский мне давался с трудом — дальше нескольких десятков слов, которые и так, сами вошли в обиход, я продвинуться не сумел.
Елена зажгла большую люстру, и я сразу засобирался. Действительно, совсем уж был вечер; мало удовольствия спускаться с холмов по ночным дорогам. Напомнив Полине, чтобы она не манкировала учебой, я откланялся. Меня не удерживали.
Елена вышла со мной из-залы и прикрыла за собой высокую створку двери; подала плащ и вдруг подступила ко мне с бледными кулачками, крепко сжатыми у груди.
— Не берите у него этого артефакта, — сказала она порывисто.
— Что?
— Оставьте его здесь. Бросьте под лестницу. — Она даже показала жестом, как это следует сделать. — Разве вы не понимаете, что таким образом Асмус откупается от вас. Ему нужно что-то отдать взамен своей дочери, иначе он не пожертвовал бы Мангулом. Дорогим подарком он свяжет вас, и вы не сможете потребовать свою жену назад.
— Какую несуразицу вы говорите, Елена.
Девушка стояла очень близко ко мне, голубые глаза распахнуты, губы открыты и влажно поблескивают зубки. Словно она находится в экзальтации.
Я был даже смущен. Вот тебе раз: такая молчаливая натура, меланхоличная и вдруг такая экспрессия. Ну и нужно признаться себе, в таком состоянии она была очень хороша: вечно бледные щеки раскраснелись, глаза сияют и грудь трепещет. Передо мной теперь была совсем не та обыкновенная блеклая кастелянша, говоря без уверток, она вызывала физическое желание.
— Где ваши глаза, Аркадий Александрович? Вы ходите сюда и ничего не видите, как мальчишка…
— До свиданья, Елена, — поспешил сказать я и вышел за порог.
Стараясь не смотреть по сторонам, я быстро прошел сад. Чугунная калитка скрипнула, выпуская меня наружу. Вечерние холмы были необычайно тихи, и в этой тишине угадывалось слабое равномерное урчание. По плечам волной пробежали мурашки. Черт его знает, почему бы в придачу ко всему в кустах не оказаться тигру — раньше, говорят, их водилось здесь в изобилии, да и теперь случается, что зверь выходит к человеческому жилью. Рано или поздно один из них захочет полюдоедствовать, а тут как раз одинокий путник. Между прочим, тесть мог бы приказать заложить коляску: у него в конюшне имеется две хороших лошади и несколько экипажей. Я конечно и сам выскочил от него как ошпаренный, но что ж с того… по пальцам можно перечесть, когда он оказывал мне такую любезность и предлагал довезти; впрочем, я почти всегда отказывался: не хотел терять независимости — он человек значительный, а я кто? Для всех — лишь внук своего знаменитого деда…
Я зажег фонарик, провел желтым пятном по обочинам, а потом повернулся и посмотрел вверх по дороге. На повороте стоял автомобиль. Отсюда были видны только его блестящая радиаторная решетка, хромированный бампер и изогнутые крылья передних колес; шикарные — светлого, нежного цвета.
Я прислушался: пожалуй, урчание, напугавшее меня, доносилось оттуда; хотя фары лимузина не горели… Соседом Асмуса был какой-то затворник и, судя по наличию автомобиля в собственном распоряжении, необыкновенный богач. Да, как-то мельком упоминая соседа, тесть называл его ювелиром. Может, он как раз собрался в город?
Выждав с полминуты, я пошагал вниз, все еще надеясь, через короткое время услышать шелест шин за спиной. Напрашиваться я, конечно, не собирался, но если случилась бы такая оказия, и меня гостеприимно пригласили, я ею с удовольствием воспользовался. Нет, теперь даже урчания не было слышно.
Когда я добрался в город, совсем стемнело, на улицах уже горели фонари. Вместе с прохладой улицы заполнились многочисленными лавочками, смуглые крестьяне прямо из корзин продавали корнеплоды и фрукты. Кулинары вынесли на лотках свежие йогурты, кунжутную пахлаву, и медовый рис, и молочные шарики, зажаренные в тростниковом сиропе; предлагали попробовать хоть кусочек. Пахло специями и горячим сахаром. Уютные запахи родного города не успокаивали меня, а еще больше тревожили. Домой идти было невозможно. Ложиться спать? Во мне росло ощущение, что если я промедлю лишнюю минуту, то позже этого не поправить. Пропади пропадом все вокруг, все эти добрые люди со своими ничего не значащими жизнями, если у самого главного человека, самого лучшего человека, появляются отчаянные мысли. Конечно, я виноват больше всех, но и город тоже не имеет права оставаться прежним и не замечать катастрофы. Я должен помочь Антонине, должен найти и поправить все. Ради этого я пойду на любое преступление; щекастый жандарм Брумм просто не знает меня — кажется, он посоветовал мне сидеть тихо. Что он увидел перед собой? Растерянного учителя с перепачканными в мел лацканами. Приходит и объявляет мою жену предательницей. Ну, погодите, вы все, я вам покажу. Вот дьявол: у меня даже револьвера нет… Ладно, это дело мы решим.
Я остановился. Дорогу мне преградил белобрысый скаут: вокруг шеи — галстук в цветах триколора, на палевой гимнастерке вышит герб королевства. Мальчишка потряс кружкой, произведя жестяной звук.
— На Зиккурат, господин учитель, — сказал он напористым фальцетом, переступая загорелыми ногами в гольфах. — Для процветания Лансанга. Всего два пролета до обретения Шамбалы. Если у вас нет времени поучаствовать в сооружении основания, пожертвуйте хотя бы пару червонцев. Скоро все изменится и вам первому будет стыдно, что вы даром вкушаете плоды.
Я не ударил по его руке только потому, что он узнал меня. До того мне сейчас? Сунув кулаки в карманы, я стал обходить скаута по мостовой. Циклопическое здание Зиккурата, вызывавшее последнее время во мне лишь раздражение, возводили в восточной части Вьентьяна — днем его очертания можно было разглядеть почти из любой части города. С нашей улицы оно и сейчас хорошо видно, особенно верхние ярусы ступенчатой пирамиды: стройку освещали прожекторами, чтобы каменщики могли круглосуточно делать кладку. Эта штука тоже виновата в том, что мы с женой отдалились. Почему у Антонины есть время на любые модные веяния, на все, кроме собственного мужа?
— Господин учитель!
— И это вовсе не безобидная игрушка! — выкрикнул я мальчишке в лицо, все-таки не сдержавшись. — Пусть бы дело касалось только обыкновенной денежной аферы... После неоправданных надежд на чудо остается опустошение. Вот скажите, молодой человек, зачем вашей Шамбале вообще нужно, чтобы на детей напяливали эту форму?
Скаут, все еще протягивая кружку, снисходительно улыбался. Смотрел он на меня, как на сумасшедшего.
— Идиотство… — прошипел я.
Толстенький вьет в шелковой паре отшатнулся в сторону, в пухлых ручках у груди он спасал от меня завернутую в вощеную бумагу сахарную трубочку.
Протасевича дома не было. Я поднес ухо к двери — звонок трезвонил где-то в глубине его квартиры, но он не пробудил ни шагов, ни каких других звуков, и никто не открыл мне. Значит он снова жил один. Ни одна женщина не задерживалась надолго в его доме, хотя Иван олицетворял собой чистый тип героя-любовника — высокий, светлоголовый, с открытой мальчишеской улыбкой на мужественном лице, щедрый и обходительный буквально со всеми дамами. И при этом он обладал легким и веселым характером. Иногда Иван, правда, без видимой причины погружался в мрачную меланхолию, лицо опрокидывалось, вот тогда, конечно, лучше к нему было не лезть со всякими бабскими глупостями. Все мы, вернувшиеся с войны, больные сукины сыны… Не отвечает. На работе или переехал? — я не наведывался к Ивану добрых полгода. Или торчит в кабаке? Ну, проверить же не сложно.





