bannerbannerbanner
Певец боевых колесниц (сборник)

Александр Проханов
Певец боевых колесниц (сборник)

Полная версия

Глава пятая

Над Царствием шел дождь. Мелкий, звенящий, нескончаемый, на несколько дней. Небо серое, тусклое, сеяло и сеяло брызги, от которых травы блестели, синие колокольчики слиплись, с деревьев капало, птицы умолкли, и эмалированные тазы под карнизами давно были переполнены, – в них беспомощно трепетали мотыльки и не умеющие выбраться жуки. Леса стояли молчаливые, сочные, полные тайного роста, когда вдруг под дубами встают на своих упитанных ножках крепкие боровики и скользкие лесные улитки еще не успели прорыть в их бархатных шляпках борозду.

Под навесом кипел самовар. Семен Михайлович Буденный смешил двух балерин императорского Мариинского театра, показывая, как у них в селе пили чай вприглядку. Он клал на стол кусочек сахара, пучил на него глаза, а сам хлюпал чай из блюдца, смешно раздувая усы. Белосельцев раздумывал, не накинуть ли ему брезентовый плащ с капюшоном, пойти в лес и набрать корзинку свеженьких, с маслянистыми головками подосиновиков и подберезовиков.

Он услышал далекий стон и дрожанье земли. Мимо пролетела стая воробьев, они торопились, и было видно, что они выполняют поручение Господа.

Стон усилился, он напоминал рык животного, которому причиняют мучение.

Толчки земли сменились хлюпаньем и чавканьем, как будто месили глину.

– Что это? – спросили балерины у Семена Михайловича Буденного.

– Изгоняют из Царствия, – ответил маршал, сурово нахмурившись.

– А зачем было брать?

– Недогляд вышел.

Белосельцев взглянул туда, откуда раздавалось хлюпанье, и увидел странную процессию. Голые, под дождем двигались Михаил Сергеевич Горбачев, Борис Николаевич Ельцин, Андрей Дмитриевич Сахаров и Анатолий Александрович Собчак. Их босые ноги погружались в глину, тонули в ней, с хлюпаньем выдирались. Чем дальше они шли, тем рытвина, которую они оставляли, становилась глубже, в ней бурлила вода. Они проваливались в гущу сначала до колен, а потом до бедер и со стоном выдирались из жирного месива. Им сопутствовали жены Раиса Максимовна, Наина Иосифовна, Елена Боннер и Людмила Нарусова. Все были голые, перепачканы глиной, висли на руках мужей, а те, охая и стеная, выворачивали ноги, которые тут же тонули в глине. В рытвине, которую они прорывали, бултыхались другие мужчины и женщины. Не все были знакомы Белосельцеву, к тому же они были перепачканы глиной. Тяжело несла свой огромный живот, непомерные синие груди Валерия Ильинична Новодворская. Вихляя крепкими сбитыми ягодицами, шла Галина Старовойтова. Там же виднелся бородатый Шейнис и маленький Шахрай, который несколько раз падал и скользил в глине, как змея.

Процессию сопровождали серафимы, отсвечивая мрачным зеленым светом, напоминая конвоиров, охраняющих колонну пленных. Множество воробьев с гневным чириканьем летело над процессией, изгоняя ее из Царства.

Ударил гром, и несколько раз ослепительно сверкнуло. Илья Пророк промчался на боевой колеснице, в которую была запряжена серебряная змея. Это была молния, которая обожгла Елену Боннер и ужалила Раису Максимовну. Процессия приближалась к границам Царствия, где стояли воротца из отсыревшего теса и вдоль проселка тянулись прясла. Когда серафимы стали выталкивать отлученных от Царства, Борис Николаевич издал страшный утробный рык, распугавший ангелов, а Михаил Сергеевич упал на колени и стал рыдать. Зеленые серафимы подталкивали их к береговой кромке, где кончалось Царствие Небесное и начиналась русская Арктика. Черные, как антрацит, льды уходили за горизонт. В небе жутко светила багровая звезда без лучей. Как черные продолговатые яйца, всплывали из-подо льда американские подводные лодки. Было видно, что на одной лодке пожар. Когда Бориса Николаевича Ельцина и Наину Иосифовну подтолкнули на край обрыва, на проселок, догнав процессию, выбежала Татьяна Дьяченко:

– Мама, папа! – кричала она. – Мама, папа! – Ее удерживали праведницы, не пускали за тесовые ворота.

Серафимы, похожие на столпы зеленого света, по очереди сталкивали в черноту ночи изгнанников, и те проваливались под лед, уходили в черную безмолвную бездну.

Глава шестая

Рытвина, зиявшая там, где прошли изгнанники, осушалась. Праведники вычерпывали из нее воду, засыпали землей. Высаживали молодые сосенки, и вскоре вместо уродливой рытвины зеленела молодая сосновая роща, и птицы отыскивали места для гнезд. Белосельцев, удрученный жестоким зрелищем, снова взялся искать Господа, чтобы предстать перед ним и поведать о земных деяниях.

Он расспрашивал праведниц, сажавших сосенки, не видали ли они Господа Бога.

– Да вот же он! – ответили ему, удивляясь его рассеянности, и указали на немолодую женщину в фартуке и линялом платочке.

Она перебирала сосновые саженцы. И Белосельцев изумился, как же раньше он ее не заметил. Это была тетя Поля, у которой в селе Бужарове поселился в юности, когда оставил Москву и уехал на природу, став лесником. Конечно же, это была она, хлопотливая, смешливая, многострадальная, как и все русские вдовы, которых обижали всю их жизнь, и они оставались сердечными, терпеливыми, ни на кого не пеняли, хранили память о своих почивших мужьях. Конечно, тетя Поля и была Господом Богом, прожившим вместе с Белосельцевым две зимы и два лета в утлой избушке, где за русской печью стояла кровать, деревянный стол, за которым он писал свои первые рассказы. Долгими вечерами они играли с тетей Полей в карты, и та огорчалась до слез, когда проигрывала. Иногда он приносил из магазина бутылочку красного, и тетя Поля, пригубив сладкую чарочку, пела дивные русские песни, про любовь, про охотников и разбойников, рассказывала бесконечные истории о детях, что умерли в раннем возрасте, о тараканах, которые перед началом войны ушли из избы за реку, о своих обидчиках, о добрых людях, помогавших в беде. И все своим изумительным русским говором сказочницы и вещуньи. Когда подступали трескучие ночные морозы, они с тетей Полей переносили из сарая в избу и опускали в подпол кур и петуха, и ночью Белосельцев сквозь сон слышал, как из погреба кричит петух, и ему казалось, что в центре земли живет птица с огненным гребнем и земля на петухах стоит.

Конечно же, это она, тетя Поля, была Господом Богом, и к ней обратился Белосельцев.

– Господи, это я явился к Тебе, чтобы поведать, как в земной жизни я исполнял твои задания. О чем тебе рассказать? Быть может, о том, как в Мозамбике минировали аэродромы, куда из ЮАР приземлялись легкие самолетики с диверсантами? Пополняли запас топлива, брали взрывчатку и летели дальше взрывать нефтепроводы в Бейре. Аэродром был простым пустырем в саванне, среди редких кустов. На песке оставался след самолетных колес, от прежних посадок. Мы заложили в колею взрывчатку и стали ждать самолет. К вечеру раздался треск мотора, похожий на цикаду. Самолет из фанеры, выкрашенный в оранжевый цвет, опустился на грунт, побежал и взорвался. Взрывом его перевернуло, и он горел колесами вверх. Когда мы подошли, то увидели, что пилотом была женщина, в комбинезоне, с автоматом «Узи». Тебе это интересно узнать?

Тетя Поля печально вздохнула и, подперев щеку, задумалась, быть может, вспоминала своих умерших детей, от которых остались в сундуке линялые рубашечки, а под потолком – железное кольцо, на котором висела зыбка.

– Тогда послушай, как в Средиземном море на Пятой эскадре мы ходили на суденышке радиолокационной разведки у берегов Ливана. Там в долине Бекаа шла война, израильские самолеты взлетали из Хайфы и летели низко над морем, невидимые для радаров. Мы фиксировали их массовый взлет, передавали информацию советским зенитно-ракетным полкам, прикрывавшим Бекаа. И когда израильские «Кфиры» собирались нанести удар, они попадали под выстрелы наших зенитных ракет и, сгорая, падали на оливки и виноградники. Это тебе интересно?

Тетя Поля молчала, только смахнула краем платочка слезу:

– Расскажи-ка мне лучше, Витюша, как видел лису.

Ну конечно, он видел лису тем февральским солнечным днем, когда в счастливом одиночестве праздновал свое рождение. Лиса была послана ему в подарок этими янтарными полянами, розовыми шишками на вершинах елей, красной веткой брусники.

Он работал лесником, и его угодья касались стен Ново-Иерусалимского монастыря, взорванного немцами, напоминавшего гору с осевшей вершиной. Божественный Никон своей русской необъятной мечтой решил перенести под Москву святую Палестину, чтобы здесь, в подмосковных лесах, во время второго пришествия опустились стопы Христа. Белосельцев носился по снежным полям на своих широких, как лодки, лыжах, не ведая, что, влетая в леса, он погружается в кущи Гефсиманского сада. А шагая по черным лесным дорогам среди красных и синих цветов, не догадывался, что повторяет крестный путь. А ныряя в студеную Истру, не задумывался над тем, что погружается в Иордан.

В монастыре он подружился с местным краеведом Львом Лебедевым. Дружба с ним длилась всю его жизнь и одарила его священным обожанием, русской тайной, знанием о русской Голгофе, русской пасхальной судьбе. Ночью они со Львом Лебедевым прихватывали керосиновый фонарь и шли в разоренный храм, хрустя по разбитым изразцам. Вставали под провалившийся купол, и сквозь огромный пролом смотрело на них все сверкающее звездное небо, как Божье лицо. Они молились, не зная ни одной молитвы. Лев Лебедев крестился и стал отцом Львом, а позже крестил Белосельцева в смоленском селе Тесово. В день Казанской Божьей Матери Белосельцев опустил голые стопы в ледяную купель, и отец Лев облил его крещальной водой. И ночью они шли по Смоленской дороге, неся перед собой керосиновый фонарь, пели, читали духовные стихи, говорили о Русском Чуде, Русской победе.

Отец Лев, повторяя судьбу многих русских батюшек, пил горькую, ссорился с иерархами и позже ушел в лоно зарубежной церкви. Он умер от разрыва сердца на аэродроме Кеннеди, возвращаясь в Россию. Тетя Поля, дававшая приют Белосельцеву в течение нескольких лет, умерла дождливым осенним днем. Несколько лесников и он, Белосельцев, несли ее легкий гроб на гору, где темнели кладбищенские березы. Могила была отрыта, и на сырой земле были разбросаны маленькие коричневые кости ее детей. С ними она соединилась в могиле, на которой через год выросла желтая пижма.

 

Белосельцева не удивило, что тетя Поля, бывшая одновременно Господом Богом, куда-то исчезла, растворилась, истаяла среди других праведников, населявших Царство. Господь Бог являлся ему в разных обликах, и Белосельцев безошибочно узнавал его присутствие по признакам святости, таким, как отсутствие тени, или хождению по травам, которые не сгибались под его шагами.

Белосельцев шел по чудесным влажным лугам, которыми изобиловало Царствие. В травах краснели цветы с липкими головками, которые он в детстве называл «богатырскими». Ему казалось, что в таких лугах среди таких цветов пробирались на конях русские богатыри, и кони тонули в травах по самые гривы.

Он увидел среди луга малое светлое озерцо. Оно было окружено бахромой голубых анютиных глазок. В озерце, как в ванной, сидели молодые прекрасные женщины, выжимали из волос озерную воду, поправляли прилипшие к телу, ставшие прозрачными сорочки. Их было девять, темноволосых, златокудрых, хрупких и гибких, полных и томных. Они увидели Белосельцева и стали звать к себе, в озеро. И он узнал в них женщин, которых любил когда-то и которые среди множества других мимолетных увлечений делали его счастливым. Дарили несколько восхитительных лет, о которых теперь он вспоминал, как о божественном даре. Но среди этих девяти не было десятой, той, что стала его женой, родила ему детей, провожала на войны и умерла у него на руках, сделав навеки несчастным. Жены Веры не было среди прелестных купальщиц. Не было ее среди других праведниц, населявших Царство. И он среди несчетного множества праведников, удостоенных вечной жизни, не находил ее, чувствовал ее отсутствие как горькую пустоту.

Купальщицы обрызгали его водой, подарили на прощание большую синюю стрекозу, которая, шелестя слюдяными крыльями, повела его к лесу.

Как хороша эта лесная тропинка! Молчаливая птица перебегает ее, скрывается в кустах, на которых редко краснеют ягоды лесной малины. Вдруг паутина, сплетенная из тончайших радуг, преграждает тебе путь, и ты осторожно обходишь ее, чтобы не потревожить дивное творенье. А на тропу уже падают круглые, как монеты, листья осины, и в каждом голубая капля с отражением неба, и на губах горьковатый вкус скорой осени.

Белосельцев увидел, как навстречу идет старичок с корзинкой, полной черники. Черничный сок вытекал сквозь прутья корзинки. Губы старичка были синими от сока, а глаза на сморщенном коричневом лице казались васильками. Белосельцев сразу его признал. Это был карел Евграф, который приютил Белосельцева и жену Веру в их медовый месяц в утлой избушке на берегу лесного карельского озера. И конечно, Евграф повстречался ему не случайно, ибо был Господь Бог, и перед ним предстояло держать ответ за земные деяния.

Они сидели на поваленном дереве, и Белосельцев спрашивал карела Евграфа:

– Рассказать тебе, как в Кампучии я сидел на броне трофейного американского транспортера, захваченного вьетнамцами под Сайгоном, и мы прорывались через границу Таиланда, добивая отряды красных кхмеров? Лицо мое напоминало пухлую подушку от укусов москитов, и вьетнамский врач прикладывал к моему лицу распаренный лист банана. Или, хочешь, расскажу, как на границе Гондураса в заливе Фонсека состоялся бой пограничных катеров? Гондурасский катер был подбит, тонул, а сандинисты одиночными выстрелами добивали плавающих в воде гондурасцев. В этом заливе было много летающих рыб. Они, как блестки, выпрыгивали из воды, падали на палубу катера и высыхали на солнце.

– Нет, – ответил карел Евграф. – Расскажи о другом. Сам знаешь о чем.

Конечно, он знал. О чудесном Вохтозере, которое днем было зеленым от отражения лесов, а к вечеру в него погружалась негасимая малиновая заря, и гагара летела, роняя в озеро каплю, от которой медленно расходились серебряные круги. Они с женой шли сквозь огненно-красные сосняки, перешагивая гранитные выступы, по лесной дороге, где медведи паслись в черничнике и оставляли синие горки помета. Вернувшись домой, в полутемной бане, при свете керосиновой лампы, хлестали друг друга вениками, кидали ковшами воду на раскаленные камни, и вода взрывалась, летела под потолком огненным змеем, а они, голые, в темноте выскакивали из бани и падали в студеное озеро. Он обнимал ее, стоя в темной воде, глядя, как над лесом встает луна. Однажды в лодке на середине озера, когда, утомленные, в сладком обмороке лежали на днище среди рыбьей чешуи и обрывков сетей, она, прижимая руки к животу, сказала:

– Я чувствую, он там, во мне. Я рожу.

А в нем ликованье. Он целовал ее округлый дышащий живот, на который слетаются духи лесов и озер, и их чадо уже знает о малиновой заре и гагаре, чувствует, как он целует ее живот, и она говорит:

– Ведь правда мы никогда не умрем?

Все это Белосельцев хотел рассказать карелу Евграфу, но того уже не было. Только стояла корзина с черникой, оставленная Белосельцеву в подарок.

Глава седьмая

Белосельцев услышал отдаленные рыдания. Он не мог ошибиться, рыдала его жена. Значит, она была здесь, в Царствии. С ней было неладно, и Белосельцев, торопясь увидеть ее, кинулся на звук ее рыданий.

Пробежал болотом сквозь заросли осоки, оставлявшей на теле глубокие порезы. Продрался сквозь кусты боярышника, исцарапавшего острыми иглами. Перепрыгнул рытвину, оставленную изгнанниками. Рытвина уже зарастала молодым лесом, и он больно напоролся на сук.

Он выбежал на проселок, который соединял Царствие с внешним необожествленным миром, и увидел жену. Она находилась по ту сторону тесовых ворот, билась в руках двух праведников, похожих на санитаров, вырывалась, выкрикивая:

– Пустите, пустите меня! Я хочу быть вместе с ним, с моим милым! Пустите меня к мужу, я умоляю!

Она вырывалась, а ее крепко держали, и было видно, что ей делают больно.

– Вера! – крикнул Белосельцев. – Я здесь!

Она увидала, рванулась к нему, но зеленый серафим преградил ей путь, сбросил на нее ворох березовых веток.

– Почему? – воскликнул Белосельцев. – Почему ее не пускают в Царствие? Она добрее, жертвенней, боголюбивей многих из нас. Она выхаживала меня в болезнях, она отказалась от творчества, преуспевания, выращивая детей. Почему ее не пускают?

Рядом стояла праведница с печальным утомленным лицом. Это была Зинаида Гиппиус. Она сказала:

– Ваша жена совершила неотмолимый грех. Она убила в себе младенца. Она в себе самой воздвигла плаху и на ней зарубила своего неродившегося сына. Такой грех невозможно отмолить. Даже молитвеннику Земли Русской преподобному Сергию, хотя и его, увы, нет среди нас.

Жена рыдала, накрытая шатром березовых веток. Воробьи тучами летали вокруг. Казалось, они хотят провести жену сквозь тесовые воротца, но не в силах это сделать.

Белосельцев, несчастный, беспомощный, стоял у изгороди, не в силах дотянуться до жены. Он помнил те мучительные месяцы, когда жена была беременна, а у него случился роман с красавицей, лицом своим напоминавшей воронежские иконы. Тонкая переносица, летящие брови, зеленые, лесные, таинственные глаза. Жена узнала о романе, хотела уйти из дома. Однажды, вернувшись домой, Белосельцев увидел жену, белую как мел, и на этом бескровном лице жутко мерцали черные слезные глаза.

– У нас не будет сына, – сказала она. – Теперь ты свободен.

А у Белосельцева – слепой ужас, немота, он кинулся обнимать колени жены, целовал, рыдая:

– Что же ты сделала, господи! Прости меня!

Теперь жена была отделена от него неодолимой преградой, за ее спиной горела багровая звезда, хрустели льды. Ее уводили в эту кромешную тьму, чтобы больше им никогда не увидеться.

– Милый, прощай! – донеслось до него. – Люблю тебя вечно.

Глава восьмая

Горюя, не сдерживая слез, Белосельцев брел куда глаза глядят. Встречные праведники уступали ему дорогу. Девочка, погибшая при пожаре в Кемерово, подошла и подарила ему тряпичную куклу. Две белых цапли следовали за ним в отдалении. А воробьи, они же ангелы, летели над ним, орошая его небесной росой. Но дело, ради которого Белосельцев явился в Царствие, звало его. Он должен был повидаться с Господом Богом, отправившим его на задание в земную жизнь и теперь призвавшим к отчету.

И Господь Бог не замедлил явиться. Это был человек со странным именем Маркиан Степанович, который одно время часто бывал в их доме, тайно влюбленный в маму. Он был русский интеллигент из числа чеховских или бунинских героев, увлекался живописью, был знаком с художниками «Мира искусства», писал акварели, принося их на показ маме, раскладывал на полу, и они с мамой подолгу их рассматривали, находя достоинства, скрытые от глаз Белосельцева. Теперь Маркиан Степанович возник перед Белосельцевым в беседке, в плетеном кресле, со своим сухим долгоносым лицом и бесцветными губами, которые постоянно жевали пустой янтарный мундштук, ибо мама запрещала ему курить в доме. Маркиан Степанович дружески, чуть насмешливо смотрел на Белосельцева, готовясь произнести какую-нибудь свою витиеватую шутку, но Белосельцев, угадав в нем Господа Бога, спросил:

– Господи, могу ли я рассказать тебе о Карабахе, где русский летчик-наемник бомбил армянские позиции в Степанакерте, а другой русский зенитчик сбил его самолет? Раненый пилот приземлился в расположении армян, те запихнули его в огромный баллон от КамАЗа и подожгли. Баллон дымил черной жирной сажей, пока не сгорел, не распался, и в нем чернела груда обгорелых костей. Рассказать ли об этом?

Маркиан Степанович покачал головой, давая понять, что рассказ не занимает его.

– Тогда расскажу, как в Приднестровье мы обшивали стальными плитами КамАЗ, устанавливали на нем пулеметы, и эти железные слоны двигались по улицам Бендер, поливая огнем наступавшие цепи румын. Один из КамАЗов попал под удар гранатомета, и казаку Майбороде оторвало ногу.

– Нет, – произнес Маркиан Степанович, – расскажи лучше о маме.

Что он мог рассказать о маме, если она была самой красотой, самой добротой, самим возвышенным благородством, воздухом, из которого он появился на свет. Как красивы были ее густые каштановые волосы, которые она расчесывала перед зеркалом костяным гребнем, и в зеркале горела короткая сочная радуга. Как чудесно пахли ее духи, и как красиво было ее праздничное голубое платье. Мама была тем хрупким побегом, дотянувшимся из прежней жизни в нынешнюю, в которой родился и рос Белосельцев. Секира, полоснувшая их многолюдный род, пощадила ее. Она подкладывала на стол Белосельцеву подшивку журнала «Весы» со стихами Бальмонта и статьями Флоренского. Она водила его в Большой театр слушать «Пиковую даму». Она возила его в Кусково, Останкино и Мураново, и он запомнил старую церковь, полную душистого сена, в которое он нырял, как в воду. Она учила его языкам. Однажды ночью, когда на стене в зеленом пятне уличного фонаря мотались тени деревьев, она рассказала историю рода, погибшего на этапах, в тюрьмах, сгинувшего в эмиграции, и он узнал о беде, которая заставляла рыдать бабушкиных братьев во время их чаепитий.

Она овдовела в тридцать лет, когда отец добровольцем ушел на фронт и погиб под Сталинградом в штрафном батальоне. До старости, когда упоминали о погибшем отце, у нее начинали дрожать губы и глаза наполнялись слезами, и он боялся говорить об отце, боялся слез, текущих из ее прекрасных серых глаз. Архитектор, она шла вслед за войсками по сожженному Смоленску и проектировала бани и прачечные для оставшихся жителей. Она работала всю жизнь, взращивая сына, не отказывая ему ни в чем, и он помнил ее подарок, великолепный, лазурного цвета велосипед, на котором он катил по влажному голубому асфальту среди редких машин и весенних деревьев.

К старости она ослабела и много лежала. Он незаметно всматривался в ее теплую кофту, боясь, что вдруг не заметит ее дыхания. Она сетовала, что он редко бывает с ней, скучала. Однажды, проходя мимо ее комнаты, он услышал ее неразборчивый бубнящий голос. Это она на память читала вступление к «Медному всаднику». Она чувствовала, что приближается ее конец, и занималась сборами, как собираются в путь. Аккуратно в папки сложила все свои рисунки, собрала все письма и фронтовые треугольники отца. Записала всю историю рода. Однажды он увидел, что она молча сидит на кушетке и лицо у нее торжественное.

– Мама, ты что? – спросил он.

Она ответила:

– А все-таки мы жили в великую эпоху.

Вскоре после этого она крестилась, и Белосельцев остро ощутил, что эпоха кончилась. Когда она умерла ночью и он держал ее остывающую руку, его поразило, что у него с мамой одинаковая форма ногтей, и он сжимал ее холодеющую руку.

Все это Белосельцев рассказал Маркиану Степановичу, а когда кончил, того уже не было. С того места, где тот сидел, медленно удалялась белая цапля, обходя розовые кустики иван-чая.

 

Белосельцева не удивляла многоликость Божества, которое обретало образ, облегчавший Белосельцеву общение с ним. Если Бог был в купине неопалимой, в падающем, как небесный изумруд, метеоре, с еще большей легкостью он мог предстать перед Белосельцевым в образе дорогих ему людей.

И таким дорогим человеком, что принял образ Божий, был генерал Альберт Михайлович Макашов. Он сидел за дощатым столом, на столе лежало перо кукушки, которая пролетела в безуспешных поисках родного гнезда. Макашов не убирал перо, словно раздумывал, как употребить этот дар небес. Он был в полевой форме, с зелеными генеральскими звездами, в своем черном знаменитом берете, в котором стоял на балконе Дома Советов, когда отдал приказ баррикадникам штурмовать Останкино. Белосельцев смотрел на его спокойное, с крепким носом и сжатыми губами лицо, в котором было знание о поджидавшей их всех судьбе.

– Господи, – произнес Белосельцев, – наконец-то я смогу рассказать Тебе то, что так тщательно сберегал и таил. Когда первые пулеметы ударили по баррикаде и раненые женщины поползли к подъезду Дома Советов, чтобы укрыться от пуль, я уже знал о снайперах, которые разместились на крышах и стали выбивать то защитников Дома Советов, то десантников, скрытых под броней бэтээров. Это меняет представление о всей картине того кровавого дня. Тебе это важно знать?

Макашов чуть мотнул головой, давая понять, что сведения не заинтересовали его.

– Тогда знай, что бэтээры, притаившиеся у стен Останкино, заранее получили приказ стрелять по толпе, и я слышал, как пуля чмокнула в живое тело, а другая глухо ударила в дуб, что рос у останкинской башни. И тот бешеный бэтээр с обезумевшим водителем, что врезался в толпу, я кинул в него пластиковую бутылку с бензином, но промахнулся, и бензин горел на асфальте.

Макашов взял перо, окунул в чернила и на листе мелованной бумаги каллиграфическим почерком написал: «Повесть временных лет». Отложил перо и произнес:

– Расскажи лучше о жене, которая кинулась тебя спасать.

В то утро, когда к Дому Советов потянулся народ и стали строить баррикаду из старой арматуры, истлевших досок, поломанной мебели, Белосельцев тоже отправился к Дому Советов, и два его сына увязались за ним. Он видел, как они, похожие на муравьев, тащат к баррикаде какие-то палки, катят пустые железные бочки, и он испытывал удовлетворение и отцовскую гордость, видя своих сыновей в рядах восставших. Изредка, выходя из Дома Советов, он видел сыновей среди баррикадников, которые играли на гитаре, танцевали, размахивали Андреевским флагом.

Когда формировался Добровольческий полк и в одной шеренге маршировали старики-ветераны, худосочные юнцы, бородатые старцы, он видел, как сыновья, сбиваясь с шага, маршируют и у них на боку висят противогазные сумки. Старший нес имперское черно-золотое знамя. Белосельцев увидел, как наперерез шеренге выбежала жена Вера с иконой в руках, загородила путь марширующим, истошно крича, стала выхватывать из рядов сыновей. А те сердились, отталкивали мать. Ушли вместе с утлой колонной, а жена, простоволосая, безумная, крестила иконой Дом Советов, баррикаду, угол здания, за которым скрылась шеренга.

Через несколько дней, когда грохотали танки и баррикада, разнесенная в щепки, была завалена трупами, жена, обезумев, бегала к месту побоища в поисках сыновей. Дома она стояла на коленях перед иконой и страстным слезным шепотом молилась, и когда под утро один за другим явились домой сыновья, измученные, закопченные, жена целовала их лица, их руки и упала перед иконой без чувств.

С тех пор в ней оборвался какой-то живой стебель, она часто плакала, ездила по монастырям. В ней исчезло то обожание, которое делало ее такой восторженной, светоносной. Такой, которую он так любил с благословенных карельских времен.

Она тяжело умирала. У нее отказывали легкие, она не могла дышать, заходилась странным удушьем. Говорила, что эти мучения даны ей за неотмолимый грех, когда она избавилась от ребенка. В краткие часы, когда ее отпускало удушье, она лежала в беседке среди берез и дремала, а Белосельцев смотрел на ее истощенное любимое лицо и просил Господа взять часть его жизни и передать ей. Чтобы она не уходила, чтобы оставалась лежать в беседке среди ровного шума берез.

Та последняя страшная ночь. Она то заходилась ужасным кашлем, то падала на подушки без сил. Он обнял ее за плечи, усадил на кровати, и она, уже почти лишившись голоса, прощаясь с ним, утешая его, чуть слышно сказала:

– Нам всем предстоит пройти этот путь.

Она легла и больше не поднималась. Протянула ему руки, он взял их в свои, и они прощались. И в этих прощальных пожатиях были все их снега, все серебряные метели, все ласки, все нежные слова и признанья, и она передавала ему все это на сбереженье, на вечную любовь.

Генерал Макашов выслушал его исповедь, пожал ему руку и пошел по колючим травам, которые осыпали его цепкими семенами.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14 
Рейтинг@Mail.ru