
Полная версия:
Александр Бородин Душа лисы
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Утром ещё царапалась японская луна. За пределами черноты прошел дождь. Трава блестела, как серебряный снег. Сёгун Коджи от страха вздрагивает. Спина изгибается; рука хлопает землю. Ноги резко подбрасывают большое тело.
Самураи просыпались, собирались, отряхивались. Повара давно уже уложили инструменты. Принц Ямато что-то говорил Изаму. Сгоревшие седые угли присыпали землей.
Чернота прилипла к нависшей скале. Стекла, собравшись каплями, в лужу. Когти подцепили, вложили в морщины.
Сёгун вскрикивает, выстраивает самураев рядами. Сёгун дважды хлопает в ладоши.
– Баку съел мой дурной сон. Ты, Бисамон, съешь мою жизнь! Дай нам демонов – сокрушим демонов! Дай нам смерть – достойно поблагодарим! Твоя воля, Бисамон, – наша воля. Волей дать знать время смерти! Мы говорим, – долг тяжелее горы! Мы говорим, – смерть легче пуха!
Далеко в море куковала вода. Лицо Коджи ещё перед войском. Все стоят прямо, раздуваются доспехи. Сзади – со своим отрядом принц. Ветер приносит лёгкий запах болота. Ноздри сёгуна раздуваясь вбирают вонь.
– Как между ног любимой женщины!
Войско смотрит прямо, приподняты губы. Хохочет, Коджи разворачивается на месте.
Носящиеся вороны зевают, стелют перья. Живущие высотой ястребы обжигаются солнцем. Последнее облако глотает японскую луну. Кровянистые ягоды зовут из поля. Как человек, вдали глядят волки. Воздух густ, умытый, полнится зноем. Твёрдая земля светится спекшейся пылью.
Царапаются кузнечики, гладят землю гусеницы. Бабочка отлетала от цветка; качнулся. Цвета лишались бабочка и цветок. Узкие стебли злаков в поле. Закручиваются вокруг узкой пустоты внутри. Их воспалённые колени дрожат жаром.
Самураи идут, спускаются в овраг. Хлопья утреннего тумана облепили колючки. Ноги самураев тяжело мнут траву. Чавкают варадзи в размытом песке. Над ручьём висит густой туман. Бежит, толкаемое берегом, голубое небо. Грузные птицы летят у ручья.
Щурятся глаза Коджи – высматривают птиц. Раздуваются ноздри, – ищут чужой след. Коджи отыскивает дорогу, шепчет: Кэ!
Самураи поднимаются по мышиной ниточке. Оставила обнаженной железой в боку. Мышиная ниточка вывела из оврага.
Лежит широкая, без холмиков, равнина. Широкая, раскалённым призраком качающаяся вдали. Вдавленная в каменистую землю дорога. Сбоку часто взвизгивают стайки птичек. Цикады бесконечно натирают густой воздух.
Войско идет, взгляд всех – точка. В каждой руке своё оружие. В правой руке – их знамя.
Они долго идут, несут спины.
Голова сёгуна встряхивается – прогоняя что-то. Стоит тишина – слышны звуки войска. Скрип кожи доспехов, трение металла.
Муравей изогнул тельце на листе. Застыл у выпуклой сладкой капли. Уставился на мерно выстукивающих самураев. В капле отражались дрожащие усы. Сосны нетерпеливо и зло щетинились. Солнце высоко плыло; трещала саранча. Капля съёживалась, оставляя белый след. Муравей схватил остаток, побежал вниз.
Пыль, солнце – мокрые, тёмные лица.
Иногда их лиц касается ветер. Ласково; завороженный упрямым шагом самураев. Летит по делам с моря. Этот ветер щекочут хвостами стрижи. Своими бесшумными и многими ныряниями.
Поднятая ладонь, указательный палец – вверх. Войско останавливается, взгляд всех прям. Ладонь сёгуна Коджи поднимает самурая. Глаз осматривает сломанную вчера ногу. Ноготь надавливает слоистой пластиной ткань. Сочится желтый гной сквозь повязку. Гной воняет, глаза самурая расширены. Самурай смотрит на сёгуна Коджи. Он видит крупные поры лица. Шарики полупрозрачного пота над лбом. Гладкая кожа, вдавленные луковицы щетины. Коричневые пятна – вынутая светом старость. Ноздри Коджи расширены – обнюхивают рану. Пальцы размотали ставшую грубой ленту.
Губы Коджи круглятся толстой трубкой. Дуют на ногти левой руки. Они раскаляются и становятся красными. Рука поднимает самурая за пятку. Ноготь мизинца вырезает вскипевший гной. Раскаленная пластина прижигает тёмную рану. Воняет горелой плотью, самурай молчит. Сёгун накладывает гипс из глины.
– Должен был позаботиться о товарище! – Палец Коджи указывает на самурая. Стоит рядом с пустым местом. Рука Коджи приближается к нему. Раскалённый ноготь протыкает грудь самурая. Спина – в бледно-синем суйкане. Проступает родимым пятном пятно крови.
Ладонь Коджи выкапывает ладонью яму. Кладет мертвого самурая, присыпает землёй. Ладонь утрамбовывает могилу, прижимает тело. Ладонь взмахивает, Коджи идёт дальше. Самураи идут дальше, держат оружие. Взгляд всех прям, ряды полны.
Лошадь принца Ямато вскидывает копытами. Ему иногда кажется, что он не то спит, не то плывёт. Что иногда войско идёт не вперёд, а прямо на него, только задом наперёд. Он видел свой отряд и все они – сухолицый Сатоси, всклокоченный Хитоси, скалящийся Яхара, одноухий Масаюки, улыбающийся Изаму и сердито-добрый Джунучи – мерно вышагивали в такт всем – всем – и взгляд их был прям. Справа перевернулось перекати-поле, да, завертевшись, поднялась в воздух изломанная мертвая трава. Принц сщурился – по большой голове сёгуна скатывались громадные прозрачные полусферы и – ничего не оставляя – сползали по бурой шее за ворот. Принц знал, что остаток жизни он проведёт в молчании, и что принцесса Ото Тататибана будет светится тёплым огнём рядом. Рядом с его служением, с его немой молитвой. Рядом с его днями и ночами. В его пещере и рядом с его чашей. Его светлые одежды будут светлы, его руки будут чисты. Он промолчит всю жизнь, и она – рядом с ним – промолчит.
Самураи идут и идут рядами. Тени двигаются кругом, успокаивают траву. Коричневая земля тиха и тверда. Дымится пыль, ложится на место. Бурая дорога утопает ещё глубже. Бурая дорога вспархивает над землёй. На дороге вырастает одинокий лес. Перепутанные стволы и выкрученные ветви. Всё яростно и настороженно глядит. Всё ждёт действия, боится войска. Поднятая ладонь – остановка, лежит тень. Сёгун берет с неба молнии. Ладони хлопают и трут себя. Сёгун окружает огнём выгнутые деревья. Огонь – сперва осторожно – касается коры. Резко разбегается по стволам вверх. Оставляет раны и рубиновые пятна. Оцепеневшие болью и ужасом деревья. Вспыхивают кроны, деревья колышутся, поздно. Сёгун Коджи оборачивается к самураям. Рот показывает иссиня-чёрные дёсны.
Войско проходит по хрустящей золе. Они идут, их взгляды прямы. Их тени плывут вокруг них. Их тени удлиняются и съеживаются. Прозрачный воздух готовится вобрать тьму.
Придорожная трава не держит себя. Жмётся к земле – узкая, острая. Широкие листья растений смугло-жёлты. Они пыльны и искусаны острым. От них ползут большие тени. Ползут, качаются, темня друг друга. Ползут на дорогу, касают варадзи.
Рука сёгуна лезет за пазуху. Рука вынимает раскалённую горсть цыплят. Тело наклоняется низко к земле. Толстая кисть ложится на дорогу. Цыплята скатываются с круглой мышцы. В уставшую за день пыль. Цепляются за острые выступы мозолей. За желтые борозды на ладони. Сёгун Коджи разрешает разбить строй.
В дали уже обвалилась чернота. У них ещё было серо. Дунуло сильно, холодно и пропало.
Самураи острожно подходят к цыплятам. Гладят, прикасаются пальцами к головам. Хрупкие головы на тонких шеях. Воздух остывает каплями тихого дыхания. Один цыплёнок косится на самурая. Поворачивается, клюёт того в темечко. Ухватывает самурая за локоть, подкидывает. Раскрывает клюв; перепонка; и проглатывает. Ноги сёгуна топают по пыли. Руки хлопают ладонями по бёдрам. Цыплята разбегаются, оставленные земле пушинки. Пальцы сёгуна хватают того цыплёнка. Держат голову, сворачивает ему шею. Царапается луна, качается высокая трава. За ней – испуганный шепот зверей. Над ней испуганные клювы птиц.
Губы сёгуна Коджи подзывают повара. Велят сделать из трупа ужин.
Рот сёгуна подзывает остальных поваров. Громко, – здесь много густых лесов. В лесах земель ходят звери. Звери лесов полны сырого мяса. Руки сёгуна Коджи вынимает их. Лесные лев, овца и бык. Руки вырывают им их челюсти. Глотка сёгуна пьёт их кровь. Пальцы отбрасывают пустые тела поварам.
Сёгун Коджи вынимает спящую черноту. Швыряет над войском, охлопывает складки. Над чернотой нависает слоистая скала. С её высоты падает ручеёк. Разбрызгивается о черноту, стуча дождём. Коджи валится на землю, засыпает.
Самураи не жмутся к сёгуну. Садятся поодаль, разжигают острые костры. К поварам подтаскивают сухие бревна. Громадный костёр ласкает свод черноты. Оставляет на ней сиреневые разводы.
Повара подтаскивают корзины, раскладывают столы. Вынимают чай, ямс и рис. Разделанные туши выложены в чан. И костер лижет его дно. Лежат грубые волосы гривы льва. Рядом – громадные кривые рога быка. Один из самураев разворачивает иглу. Наклонившись вырезает из рогов быка. Вырезает волны моря, завитки ветра. Камень, на котором сидит орёл.
Самурай прилёг у костра поваров. Смотрел на волны из рогов. Он задремал; к нему подсели.
– Ты был в храме Иса? – Спросил подсевший, крепко сбитый самурай. Костёр темнил тёмно-красную одежду.
Засыпающий самурай не стал отвечать. И спросивший начал рассказывать своё. Он паломничал в храм Котохира.
– Там мне встретился один чужак. Он рассказал про первого человека. Что первый человек был двуполым. Значит, и мужчиной, и женщиной. И их Создатель – один из трёх богов, в которых они верят, – чтобы не прекращалась жизнь, вынул частицу из человека, – и он с этой выемкой стал женщиной, а другой, созданный из глины и этой выемки, – мужчиной. Там был один из наших докторов – он сказал, что обследовал множество мертворождённых, и мы все сначала становимся девочками, а потом – как будет воля зачавшего отца – остаемся девочками или становимся мальчиками.
– Да что ты говоришь такое? Дурак, ты тратишь моё время! – Один из самураев крикнул, вскочил.
На шум подошел послушать самурай. Он обсасывал тонкую цыплячью косточку. Кто-то – легко смеясь – подозвал его. Назвал его Обжора из Осаки.
Смеющийся самурай, отмахнувшись, прошел дальше. Прошел дальше, сел к костру. Сел к своей вчерашней компании. Он потёр необычайно плоский нос. Валун, откинувшись, уставился на него. Чистое и доброе лицо; нос. Валун вспомнил его и кивнул. Снял шлем с ржавым рогом. Положил рядом, забыв про Носа.
Самурай чуть подвинулся от Носа. Сказал задумчиво:
– Наш поход – днём. Это сон среди выжженных полей. Сейчас мы бодрствуем до утра. Утра надо ждать до утра.
Он давно придумал эту фразу. И давно хотел её произнести. Но никто ему не ответил. Он смущённо улыбнулся и покраснел. Его губы были чуть зеленоваты. Между ними белели пластиной зубы. Они были ровными, как черепашьи.
– Дурак, ты тратишь моё время! – Разозлившийся самурай повторил и зачесался. Он слушал рассказчика от усталости. А теперь с негодованием отвернулся. Постоял злясь и чешась, отошёл. Его плечо толкнуло другого самурая. В зелёной одежде; поправляющего доспехи. Самураи вспыхнули, сжали рукоятки мечей. Но – очевидно – удар был случайным. И они решили разойтись миром. Самурай в зелёной одежде развернулся. Разозлившийся сжал меч, захотел выругаться. Тем не менее, – он потерялся. Перед ним были костры, костры. Он быстро прошёл между ближайших. Кто-то вздрагивая снимал тяжелый металл. Кто-то дул на обожженную миску. Он прошёл ещё, выглядывая одежды. Он не узнавал чужие узлы. Изгибались узоры, лепестки на груди. Всё было не тем – вчерашним. Сбиваясь, он насчитал четырнадцать костров. Повернул от тех сидящих – влево. Показались ему похожими на тех. Но там отличались от тех. Свернутый нос, криво обритый лоб. Длинные ноги, вывернутые голые ступни. Не разожгли костёр вчера рядом. Насчитал ещё четырнадцать; услышал хохот.
Пот длинно скатывался по спине. Воняло – кругом – воняло, чесалась голова. Сидели исцарапанные чёрным потом люди.
Воняло – он понял – жареным мясом. Вонь жиром вползала в ноздри. Густым туманом слепляла глаза, ресницы.
И он вышел к своим. Он ещё вгляделся в них. Постарался запомнить, пересчитал по головам.
Родинка, и Нос, и остальные. Всё – соседи – посмотрели на самурая. Будто не узнавали, но подвинулись. Он сел на своё место. Его – между Черепахой и Клочком. Вдруг он испугался, что ошибся. И что пришёл к другим. Но Нос улыбнулся, он успокоился.
Он вспомнил услышанный там разговор. У того места, где повернулся. У одного из костров – тех. Чем сёгун закончит их поход. Но дыхание ещё не восстановилось. И выводы вдруг показались глупыми. Сел удобнее; не стал пересказывать.
Клочок бросил огню щепотку соли. Потом развернул фурасики; огонь пожелтел. На голубой ткани лежала береста. Он положил её в костёр. Нос – напротив – ласково прикрыл глаза. Береста вспыхнула яркими пятнами; вскрикнула. Пятна заиграли на сонных лицах.
Чернота сгустилась у костра, отползла. Родинка поёжился, потёр холодные бёдра. Валун потёр шершавые широкие ладони.
Костёр, подпрыгивая, горел; Клочок поднялся. Почесал чёрную от волос грудь. Прошел несколько метров к черноте. И – оттолкнувшись – вышел из неё. Валун погладил шишки громадной головы. Посмотрел на всех и расхохотался. Прошло несколько минут, все молчали. Клочок вернулся с головой подсолнуха.
– Ты вышел из сегуновой черноты? – Нос потёр кулаком ласковые глаза.
– И вошел, – ответил, садясь, Клочок.
– Надо тоже попробовать, – сказал Валун. Качнул шлем пальцем, повертел телом. Но остался сидеть у костра.
Пятнышко, держа руки, нагревал пальцы. Затем опускал их, касался земли. Тепло уходило в жадную землю.
– Я во время похода засмотрелся… Такие чайки летали, – начал он. Не сводил глаз с костра. Плотный оранжевым цветом огонь; пальцы. – И вот чуть не споткнулся. Чайки летели над рекой непрерывно… И ещё отражение в реке… Оно, как быстро меняющиеся картинки.
– Что ты хочешь этим сказать? – Родинка вгляделся и заинтересованно спросил.
Пятнышко пожал плечами, Валун высморкался.
Клочок разломил подсолнух на части. Раздал каждому из его семи. Валун скатал высохшую траву шариком. Бросил в костёр, взял подсолнух. Пламя разодрало обуглившиеся травинки шарика. Струйку черного дыма втянула чернота.
Черепаха толкнул Носа, тот обернулся. Самураи недалеко постелили лошадиную шкуру. Установили на неё деревянного Рэйдзина. Его фигура – приготовление к прыжку. Над огненными волосами висели барабаны. Трехпалыми руками он сжимал молотки. Хранителем Рэйдзина был юный самурай. Его выскобленная щетина западала – рассказывал. Божеству помолился в лесу зубр. Показал на него, подбиравшего хворост. Как весь лес тогда вспыхнул. И как лес моментально погас. Только его брови успели сгореть. Ещё запахло спалённой шерстью зубра. Самурай подошел к сжавшемуся Рэйдзине. Сел на колени; прямая спина. Широкие ступни; блеск натёртого дерева. Положил к ступням сожженное мясо. Проходили мимо по своим делам. Быстро и громко произносили имя. Самурай отряда Ямато передал ожерелье. На шее связанные верёвкой монеты.
Подошёл самурай с гипсом; поклонился. Попросил у кого-нибудь помощи; выпрямился. Поднялся Родинка; громко хрустнули колени. Усадил загипсованного на своё место. Валун пошарил, быстро остругал прутик. Протянул Родинке; попробовал пальцем острие. Самурай просунул фалангу под гипс. Сказал, что-то ворочается и кусается.
– Ну, вши это, – сказал Валун.
Родинка попытался выгнать их прутиком. Просунув под гипс, острожно подвигал. Но самурай только сжал губы. Потом и сам отобрал прутик. Тоже подвигал под гипсом; торопливо.
– Только разозлились, – наконец сказал он.
Родинка отодвинул руку с прутиком. Расперев ладонями изнутри, разломил гипс. Вынул из-за пазухи кусок ткани. Смёл вшей, отёр изгаженную руку. Валун ловил вшей на земле. Бросал в огонь; сухо лопались. Покрасневший Пятнышко сбегал к поварам. Принес воду и чистую ткань.
– Тебе больше не нужен гипс.
Острыми пальцами Родинка пробежал руку.
Ножом, водой и тканью – очистил. Глянул на самураев, выбрал Валуна. Попросил найти крепкую, прямую ветку. Наложил шину, стянув разорванной тканью.
– В какой-то мере я преклоняюсь. – Родинка погладил по спине самурая. – Мы ждём, показать свою твёрдость. А ты уже сделал это.
Самурай поблагодарил поклоном и ушёл.
У соседнего костра ели абрикосы. Худощавый старик-самурай протягивал шлем. Тихо набирал за дневной переход. Набрал целый шлем и угощал.
Самурай заметил, что они незрелые. Сидел между Черепахой и Клочком
– Ну что ж, опростаются утром! – Валун захохотал, кто-то подхватил вдали. Самурай – заметивший – нервно двинул плечами. На лбу была глубокая вмятина. Длинная, как от удара балкой.
Внезапно Балке пришло на ум, что на какой-то миг он видел всех глазами сёгуна, или – что тоже верно – его видели глазами сёгуна. Но это он не стал говорить, потому что не знал как.
– …человек, спешившийся с высокого коня. Грустен – узник палатки, – говорил Нос.
– Грусть правильна, когда умирает близкий. – Родинка повернул голову к Носу. – Бывает время, когда человек веселится. Его частицы приходят в хаос. И тогда они легко отделяются. Идут в путь за умершими. За теми, по кому скучают. Чем потерявший веселее, тем хаотичнее. Тем больше он теряет себя. Глубокая грусть оставляет тебя целым.
– А тогда сколько надо грустить? – Балка смотрел на вытянутую ладонь.
– Пока не успокоится часть ушедшего. Та, что осталась в тебе.
– Да, – воскликнул Валун, – я знаю! Это частица продолговатая, – он поднялся. С удовольствием погладил шишковатую голову. – Она может успокоиться в ложе. В таком вот самом ложе! – Валун соединил указательные и большие пальцы. – Похожем на тёмную впадину женщины. Она успокаивается в угольном ушке. Ещё успокаивается в глазе кошки. В цифре почитателей Корана – тоже. И точно – в букве чужаков. В сочной траве, следе ребёнка. И в огибающей камень реке!
Низко висели звёзды, задевали черноту.
Пятнышко запрокинул голову, оперся руками. Молодая тонкая шея, пульсировали венки.
– Иногда мы также долго сидели. – Белело под подбородком пятнышко. – Сидели, сидели на высоком холме. Снизу гудели насекомые, – пульсировали венки. – А сверху гудели рисовые звезды.
Клочок отвернулся, скрывая свое внимание. Широко и беззвучно зевнул; хрустнув.
– Я тогда был уверен, что я звезда и рассматриваю сам себя, занятого чем-то непонятным и размышляющего о происходящих вокруг удивительных вещах.
– Чем таким – непонятным? – спросил Клочок.
– Каким-то бестолковым ворошением, – ответил Пятнышко. – Которое не остаётся в памяти.
За спиной Клочка зашумели; обернулся. Один самурай вышел из черноты. Принёс из леса громадное зеркало. Оно сверкало в чёрной раме. Самураи подходили, смотрелись в него. Трогали пальцами свои отличительные черты. Родинки, нос, заячью губу, шрамы. А потом смотрелись на других. Удивлялись – они видят меня таким? И острее видели чужие особенности.
Вернулся Валун, смотревший в зеркало.
– Как это удивительно прекрасно; удивительно! – Валун подпрыгивал, был в восторге. – Как похоже на моих детей! Их – у меня – великое множество! – Захохотал, ткнул в плечо Родинку. – Они все похожи, одинаковые дети. Хотел одним именем всех назвать. Но Оока не согласилась чего-то! – Валун хохотал всё сильнее, сильнее. Ему не стало хватать воздуха. Согнулся и силой себя успокоил. – Но они – все, все, все! – Валун выпрямился и сердито нахмурился. – Все дети разные у меня. Вот шипит Оока – кто-то рискует. Прыгает спиной вперед на кошку. Кто-то пьёт чай и дует. Шипит вот, чтобы не обжечься. Чьи-то волосы, как у воробья. У кого-то, – как у орла. Чей-то котёл как у меня. У второго – ушки, как Оокины. Вот кто-то смеется над небом. Вот кто-то смотрит в колодец. Вот кто-то пьёт змеиный яд. Кто-то ходит по двору колесом. Кто-то не может сосчитать солнца. Кто-то верит только в луну. На кого это всё похоже? На нас вот, любимые мои! – Возбужденный Валун ходил вокруг сидевших. Балка встревоженно поворачивался к нему. Дремавший Нос улыбался чистым лицом. – И они все увидели себя. Всё искаженное, что их отличает.. Парша на шее, сломанный хрящ. Запах желудка и верблюжья губа. Женские глаза и выломанный лоб. – Валун посмотрел на зрачки Балки. Ему улыбнулся Нос, Пятнышко покраснел. – И нос, сбежавший в бордель. Добившиеся любви злом; дарящие добро. Забывающие мысли и чешущие щетину. С выпадающей кишкой, оползающей грудью. С выползающими венами под коленками. Издевающиеся над родными, ходящие лабиринтами. Заикающиеся, когда видят искру белки. И все – палец сёгуна – самураи! Одно любимое войско, ряды четырёх. Войско, которое идет одной ногой. – Валун снова захохотал: Одной ногой! – Потом засмеялись Балка и Клочок. Валун прошел мимо улыбающегося Носа.
– Вы как мой шлем, – прошел. – У него один рог начищен. Он блестит, а второй – ржав.
Валун зашел за Родинку, замер. Ткнул пальцем в таби шлем. Упал, вывернув ногой осколки черноты.
Он выкручивался и испуганно рычал. Сильно бился спиной о землю. Изо рта шла взбитая слюна.
Родинка вскочил, развернулся, вгляделся, присел. Схватил Валуна за разбросанные ноги. Почти влез ими в огонь. Клочок, перескочив Пятнышко, удерживал голову. Черепаха предложил зажать палкой язык. Чтобы не запал в горло. Клочок не посмотрел, выругался, запретил. Пятнышко уложил голову на мягкое. Положил узкие ладони на плечи. Прошло время, похожее на полчаса. Валун успокоился, он открыл глаза. Его тело обмякло, как будто уменьшилось. Стали видны косточки на руках. Клочок придерживал его мокрую голову. Ладони Пятнышки спали на плечах. Наконец, Пятнышко и их забрал. Валун поднялся, сутуло прошёл Родинку. Молчаливо сел на своё место.
Балка немного наклонил голову вперёд. Он привычно оставлял спину прямой.
– Часть меня, – улыбнулся, – осталась дома. Очерченные тушью пятна теней ясеня. И круги политой земли, у каждого из которых дрожали пятна. Аптека с желтой вывеской, в которой глухой старик толок, скручивал и растирал. Длинный дом пьяницы, который делал фарфоровых кукол. Видел себя – прозрачного – сушащего виноградные листья, омывающего очаг, поправляющего свитки на полке, полирующего оружие. Он жаждал защитить свой дом и – значит – себя. Эта жажда грела его сердце, и он заснул.
Валун встал и подразнил деревья.
Часовые сидели на своих местах. Их копья уставились в небо. Чернота холодно липла, часовые молчали. Пытались молчанием ускорить часы дежурства. Минуты медленнее, чем часы похода. Бледное – дым, сгущённое дыханье спящих. Поднималось к раненому копьями небу. Ждали, – небо укроет бледным рассветом. И можно будет подняться им.
Валун развернулся, ухватился толстым кулаком. Стал тянуть куст мешавшего репья. Куст изгибался и кололся стеблем. Царапался, не отдавал ни волокна. Валун уже развернулся полностью, упёрся. Он сопел, боролся с кустом. Под одеждой двигались круглые мышцы. Рассердившись, Валун вскочил, вынул меч. Он сопел и изрубил репей. Не стал бросать в костёр. Яростно пнул и далеко отошёл.
Родинка вспомнил, как слышал однажды ночью, когда ему не спалось, как переминалась с ноги на ногу хромая лошадь.
Родинка вспомнил, как смерть отца оставила в нём след, будто собака проехавшаяся задницей по истоптанной всеми дороге. Как он чувствовал ничтожество грохочущего вокруг – и везде, везде – мира. Как он успокаивался в тишине – и чувствовал её – эту тишину и мир в ней – ночью и подходил к спящей жене – тихо впускающей в себя воздух, и хранящую жизнь, он брал её за руку – легко – тёплую и нащупывал биение – стук изнутри сердца – как маленькой птички – трудится со своим гнёздышком и никуда не улетит, пусть опадают листья, пусть прошлогодние лежат всю зиму, пусть разрушаются новым солнцем – никуда, никуда, никуда.
Родинка слушал хохот вернувшегося Валуна. Шепот Балки, склонившегося к Черепахе. Что-то медленно и шипяще рассказывал. Черепаха кивал, показывал зеленоватые зубы. Запутывал в узловатых пальцах веточку. Родинка неожиданно почувствовал своё родство. Вернее, их родство к себе. Он опустил голову на грудь. Пытался не вытирать морозные слёзы. Когда поднялся, – они все спали. Видимо, прошёл дождь, совсем недавно. Шелестел костёр, стряхивала влагу чернота. Вокруг не была стальная тишина. Трещало – словно он – Родинка – оглох. Еле слышно – жуками, насекомыми – цикадами. Цикадами, – цокнул Родинка языком, прозрачно. Но он слышал – шевелились муравьи. Придавленные головы, узкие усики, глаза. Пятнышко не спал, бессонно мёрз. Пытался отогреть ладони раздавленным костром. Узкие ладони с голубоватой кожей.

