Книга Душа лисы читать онлайн бесплатно, автор Александр Бородин – Fictionbook
Александр Бородин Душа лисы
Душа лисы
Душа лисы

5

  • 0
Поделиться

Полная версия:

Александр Бородин Душа лисы

  • + Увеличить шрифт
  • - Уменьшить шрифт

Александр Бородин

Душа лисы

Одним детям:

Серёже и Мише.

Сердце –

написанный тушью

ветер сосен.

Иккю Содзюн

Душа лисы





Глава I

Мама умерла

В прошлом году погибли родители. Курск.

Недавно меня поместили в лечебницу.

Помню, когда мама стала строгой. За три года до смерти.

Мама любила вещи; и непослушные. Для неё они были детьми. Мама радовалась, – как вещи валяются. Валяются, говорила, – играют, – в беспорядке. Знала, что они прячут себя.

И вещи любили её – маму. Пухлый гребешок взбивал ей волосы. Сердитые туфельки ласково обнимали пятки. Пожилые страницы шуршали в пальцах.

Мама стала учительницей, – из-за этого.

Нейромедиаторы словно шарики деревянной головоломки. Они занимают – каждый свою впадинку. Нейроны петардами запускают острые искорки. Тетради раскидываются под склонёнными головами. Обезвоженные, жадно впитывают синюю жидкость. Жидкость стекает по давящей сфере. Ленивый юный мел сбрасывает чешую. Им почёсывают о чопорную доску. И мел становится кем хочет. Мягкой пылью, обезболивающей уставший пол.

Мама любила всё это видеть.

Как страдали рамки на стенах. Были не теми, кем хотели. Рамка Достоевского мечтала заключать Толстого. Вечно простуженная рамка Толстого – Достоевского.

Любила касаться ладонью стен дома.

Степенный дом, который называют школой. Хранит под кожей учительские сплетни. Огорчения из-за оценок, ненастоящей любви. Хранит, не выпускает на улицу. Впитывает, вливает в сумасшедший кисель. Все равно никто не пьёт. Дом разрешает – по-стариковски веселясь – окнам. Окнам – нервно трепещущим – синевато изогнутым. Разрешает впускать дразнящий апрельский воздух. Дразнятся ноздри, затылки и коленки.

Мама любила колдовать элементами вещей. Сухая ладонь на волосах учеников. Они уложили всё в ячейки. Их ручки остывают, тетради пухлы. Тихий воздух, электрическое стрекотание ламп. Одинокие стены, грубые языки углов.

Мама любила вещи, вещи – её.

Весь подоконник был засыпан снегом.

Молодой мама говорила про природу. Различные формы: живая и неживая. Дышать, испражняться, потеть и сокращаться. Только одна форма это может. И только объекты живой природы. Неживые объекты осязаемо вольно влияемы. Живые объекты также могут умереть. Они бывают больными и здоровыми. Они бывают удачными и неудачными. Это сравнительные описания, лишенные определённости. Всё постигается сравнением с чем-то. Лишено определения через само себя. Это совсем неправильно, – мы торопились.

Мы шли из детского сада. Мама вела меня за руку. Она в лёгком белом платье. Я – с прогулки до ужина.

Мама сказала, как узнала это. Конечно прочитала в книжке, – улыбнулась. Она остановилась, чтобы улыбнуться, наклонилась. Её привёз папа из экспедиции. Её палец тронул мой нос.

Живой – не значит противопоставленный вещи. Мама щурилась с хорошим зрением. Быть вещью – жить другой жизнью.

Мы никогда не отпускали рук. Она брала меня за руку. А я – тянулся к её. Её смуглая кисть была узкой. Даже для моей детской ручки. Пальцы – тонкие – всё время дрожали. Хотели выпорхнуть из моей ладони. Было – они уже почти вылетали. Мама крепче сжимала мою руку. И вся оставалась на месте.

Мы не сразу шли домой. Потому что тогда было лето. Летом мы шли в пиццерию. Летом папы не было дома. И поэтому никто не готовил.

Мама рассказывала о школьных предметах. Школьных природоведении, физике и химии. Они изучают живое и неживое. Но это буквы без тишины. Мама останавливалась, наклонялась ко мне. Попробуй сказать слово без тишины. Так – без тишины между буквами. Я – останавливался – даже не пробовал. Я не понимал – как это. Слова нет без тишины – вот. Повар – через дом – испекал пиццу. Вдавливал пузырьки воздуха в тесто. Закупоривал их слоем томатной пасты.

Потом я съедал маленькую пиццу. Сначала – все-все колбасные просфорки. Сморщенные оливки я отдавал маме.

Она всегда брала серебряную чашу. В ней – два шарика мороженого. Их заливали прохладным черничным вареньем. Я так хочу уроки тишины. Ложка нагревалась от её дыхания. Мама смеялась, ложка плавила мороженое. С самостоятельными работами по тишине. Я – напротив – смотрел на неё. Я уже доел свою пиццу. Уголки рта раскрашены оранжевым маслом.

Мы шли домой за руки. В туалете нарисована принцесса-лебедь. Рука – вымытая дважды – была жирной. И мне жалко пачкать мамину. Её ладонь – сухая и горячая. Я клянусь не есть пиццу. Лебеди, – повторяет мама поверх слов.

Потом – мамина кисть стала уже. Кожи на ней стало побольше. Под ней появились толстые сосуды. Они тогда питали мамины косточки. Чтобы косточки не уменьшались сильнее.

Потом – мама вышла на пенсию. Она заметила, – вещи слишком разболтались. Пуговка вылезала из нитяной петли. Лифт хулиганил с тормозными колодками. Вдруг – прижимал их к рельсам. Решал их защекотать, они визжали. Лампа в парковом фонаре – отмаргивала. Венский, как будто бы, полонез.

Тогда мама поступила обратно Богу. Она ушла от Нового завета. Тот – радуясь – наблюдал за свободой. Никто не любит Бога свободы. А мама перешла к Ветхому. Она держала вещи в испытаниях. Больше строгости и меньше любви. Вещи смущались, как пойманный ребёнок. Пойманный громадной и сердитой лапой. Вещи трепыхали и обожали её. Как положено расхулиганившимся ветхозаветным детям.

Поэтому мама и выбрала папу. Самого хулиганистого и самого серьёзного.

Мама строжила вещи – он подмигивал. Он подмигивал мне, – и молчал. Я сообщник папы и вещей. Вещей, которые решали поднять бунт. Ища лидера тянулись к папе. Самые буйные заговорщики – на кухне. Мама вставала на ребристые весы. Пухлая стрелка – за пределы шкалы. Они соглашались показать правильное число. Но после переворота их папой. Он изображал задумчивость, хмурил брови. Смотрел на надпись про чайну. Банки охраняли недостижимый маме звук. Сжавшись, папа мог открутить крышку. Пульт выносил только папины пальцы. Подушечки вжимали в тело резину. Пульт заставлял телевизор перестать искажать. Растрапецивались бубнящие об угрозах ведущие. Холодильник грозил и ждал папу. Ему – с зевком показывал внутренности. Включенный мамой чайник вечно кипел. Я всегда был сообщником папы. И любил его больше мамы. Хотя мне горько это говорить.

Недавно я думал, – почему так. Мама – громадные глаза – любила двоих. Любила меня и любила папу. Мои нейронные контуры выстроила она. По примеру самой счастливой любви. Мама знала её – к папе.

Моя маленькая, черноволосая, кареглазая мама. Похожая на воробушка – моя мама. К папе – в руках кораблик. Он уплыл, нарисованный на стакане. По столу – папе от мамы. Матроска обнимала сидящего папу полосками. Папа держал кораблик, подмигивал мне. Подмигивал мне: и из-за кораблика. Подмигивал мне: из-за хлопнувшей форточки. Подмигивал мне: ещё из-за трамвая. Трамвай звякнул в открытую форточку.Трамвай всегда был самым своенравным. Ещё с самой маминой молодости. Никогда не признавал её власть. Она возмущенно крутила его прорезиненную ручку. Билетная будочка дрожала и клацала. Но талоны отдавала только папе.

После гибели родителей вещи остались. Торшер, салфетки и мамино трюмо. Грязная алюминиевая ложка за шкафчиком. Галстуки, банкетка, шерстяное платье, сандалии. Кисточки, карандаши в ячеистом стакане. Ещё треснувший молодой пластиковый тазик. Все они стали оторопело бездвижными. Я выходил на асфальтовую улицу. Плавающее солнце давило меня фотонами. Пыталось скопить критическую их массу. Взорвать меня их невесомой тяжестью. Солнце давило и других людей. И они отходили в тень. Раскрывали свои глаза в темноту. Наклоняли головы, выбрасывали лишние фотоны. Из узких кружков своих зрачков.

На шторах дырки от сигарет. Это друзья отца – обоженные моряки. Напились, много говорили, случайно прожгли.

Я тогда совсем не справлялся. Весь день – тело, растерзанное бессонницей. Мокрая судорога, сухая полость рта. Ночь зевает рядом с тобой. Умирает, быстро сожранная слабым рассветом. Сбитая простыня, жадный крюк люстры. Слабая кожа, лежащая на мышцах.

Выходил на мост – бессловесный блеск. Слепящие плевки рыб, замершие водомерки. Круглые глаза чаек, глаза рыб. Река сверкает – сон у телевизора. Свет выбивает сталь из окна.

Тучи неслись, как мысли электрички.

Мелкий дождь растворял весь мир. Тяжелая лапа трамвая била рельсы. В витринах кафе сгорбленные люди. Пластиковые листы меню; исчерканные столы. Ноготь напротив американо, кивок официанта. Мигнувший свет бра; жир эклера. Её рассказ, красные ногти, вода. Его рука за спинкой стула. Музыка не слышна за витриной.

Выломанная клешнями стена старого кинотеатра. Фотография мамы с подружкой; афиша. Чёрно-белое кино, летние платья. Царапины бетона, белые царапины фотографии. Путешествие на теплоходе; шахматная задумчивость. Белые сгибы; бумага прорвала глянец. Отклеившиеся карманчики-уголки; толстый картон.

Студент пьёт кофе на лавочке. Стихший от безнадёжности голубь-попрошайка.

Подошёл пёс, ткнул мокрым носом. Я поискал глазами подвальный магазин. Купил ему колбасы и воды. Он ел; пил, расплёскивая вокруг. Асфальт; чёрные пятна, выброшенные языком. Пёс наелся, ссутулился и ушёл. На амбаре висел раскрашенный замок.

Капля бензина расплылась в луже. Крыло стрекозы, рождённое без тела.

Вошёл на рынок, пахнущий водорослями.

Вышла, смеясь, толпа, тоже успокоилась. Дама как-то нехорошо дёрнулась туловищем.

Круглый стол, выложенный мелкой плиткой. На него страшно лечь зубами. Чернота под столом – глубина моря.

Рыжие лица фруктов; продольные рты. Лежат, перевёрнутые, друг на друге.

Охранник растворял в стакане витамин.

Рыбы; их толпой лишили волн. Вздыхали, раскрыв раненые крючьями рты.

Сонный и грузный торговец мёдом.

Скользкая грязь ползла нечистыми насекомыми.

Дышала огнём торговка на торговку. Сбрасывал пепел под прилавок усач.

Расчесавший укусы бледный мальчонка; распухли. Мама смотрит на яблоки, дыни. Продавец кладёт два лайма сдачей. Мальчонка держит маму за пакет. Та устало отмахивается от пальцев.

Торгующий шкурами повесил музыку ветра.

В углу мясницкой висит распятие.

Тёмный угол светил черепом коровы.

Заклинатель змей устало сложил руки.

Бездомная кошка вылизывает бок второй.

Заснувшая подушка в распахнутой подсобке. До зимы повис пухлый пуховик.

Ребёнок с синей пластмассовой саблей. Белая полоса поперёк, видимо, погнул. Видимо, ударил ей о стену.

Вывеска качается лупоглазя нарисованную рыбу. Цепи скрипят зубами и мучаются.

Уборщица осыпает опилками пепел; сметает.

Выпуклый лоб рыбины, ямками глаза. Стукает лбом стекло, чернит ямами.

В тулупе шаман, рядом лиса. Безумная, раз вышла к людям. Зажигает раскосые глаза шамана, лает. Раскрывает горячую пасть, показывает десны. Обходят шамана люди, обходят лису. Он кидает ей мясо, уходит. Лиса глядит и лает хрипло. Грязное мясо и чёрная кровь. Лиса убегает вглубь рядов; взвизги. Бледная пустота между густыми рядами. Ноги, обутые в ботинки, сандалии. Кто-то бросил сигарету, красный уголёк.

Спрут в густой воде аквариума. Тянет щупальца из узкого прямоугольника. Затягивает в свою кофейную бездну. Продавцов, кафельный пол, брызги крови. Пятна твёрдых луж, меня, город. Остаются такси, огонь и иглы. То, что позволило бы выбраться. Кто-то выходит ощупью, кто-то засыпает. Кто-то ложится у спрута – умирает. Кто-то царапает тонкие стёкла аквариума. Я царапаю тонкую кожу запястий. Розовая жидкая кровь лезет наружу. Спрут говорит: уходи, не нужен.

Улица пылью мучает кисти рук. Чужие глаза заставляли меня отворачиваться. Старушечий окрик переходил дорогу красным. Расползшаяся земля под колёсами трактора. Выпотрошенные рёбра асфальтовых дорог; прутья. Падающий вниз пух; рук прах. Окрик старух и взвизг зверья. Гогот птичьих стай; проросшие прутья. Тайное слово дней: беги, беги. Тайный шепот травы: пригнись, ляг. Мёртвые травы, сложенные за рёбрами. Дом, пыль, глаза, дорога, право.

Тля ворошила плоские мясистые листья.

Я вернулся домой; хрипнул паркет. Снег не растаял на подоконнике. Я сел за письменный стол. Разводы дерева под стеклянным лаком. Пустая поверхность; нет ученических тетрадей. Нет журнала; фигурки круглой земли. Я заглянул под стол; ножки. Я написал на снеге буквы. Снаружи жгло зноем; чужая высота. Безразличный воздух, тихие окна, свет. Бесконечное количество воздуха снаружи окна. Рвётся квадратом в тёмную комнату. Чужие буквы на сухом снеге.

Пришел на работу в лонгсливе. Но в КБ заметили, – глазами. Грязно-кровавые бинты под рукавами. Надежда Константиновна выбежала, Алексей подошёл. Потушевался, положил руку на плечо. Тут же отдёрнул; за спину. Из коридора быстро – начальник отдела. Локоть, отвел меня в кабинет. Там, где раньше сидела копировальщица.

Теперь редко чертят за кульманом. Я и сам – только эскизы. Впрочем, зря, мне ведь нравится. Нравится шершавый запах ошкуренной доски. Двигать каретки, пластиковый скрип шарнира. Но всё должно двигаться вперёд. Ничего не поделаешь, двигаться, двигаться. В отделе стоят два кульмана. Но все чертят в программе. Мы вбиваем координаты в строку. Серый крестик невидимо – на место. Не перемещаем линейки по ватману. Эскизируя, смотрю на лист сбоку. Будто мелкую белую пыль стряхнули. Приклеили на поверхность мёртвого дерева. Она обдирает собой слои углерода. Сейчас, лежа, я представляю это. Я веду карандаш по листу. Мурашки; я могу давить сильнее. Тогда чёрная косточка оползает больше. Передавленный грифель ломается и прячется. В зло ощетинившейся деревянной оправе. Никто не стоит за кульманом. Никто не обводит тушью чертежи. Нет синек, и копировальщицы нет. Оставшиеся архивы в её кабинете. Потухшие от былого страшного гнева.

Я работаю инженером, конструирую краны. Им – инженером – стал после курсовой. Я сейчас думаю об этом. Смонтировал курсовой редуктор вверх ногами. Так ничего работать не будет. Толстые линзы преподавателя преломляли лист. Такая постановка возможна, – извернулся, доказал. Смех, только за находчивость оценю. Безотрывно катил измаранным чернилами шариком. Синий жир на податливой бумаге. Кругло выведенное «отлично» в зачетке.

Безралично ко мне стоящий кран. Родившийся из прыгнувшего ниоткуда пикселя. В место, которое указал я. Мне и сейчас это нравится.

Начальник отвёл меня к копировальщице. Провёрнутый, вынутый из замка ключ.

Я стоял, опираясь на стол. Начальник безотрывно смотрел в окно. Несколько слов будто по работе. Не связанные между собой слова. Выдохнув слова, взглянул в окно. Я тоже – машинально – выглянул наружу. Громадное окно цеха – металлические квадраты. Мокрая дорожка с тонюсенькими берёзками. Скульптура рабочего в широкой одежде. Повернуть голову влево – морковная столовая. Не хотелось искать связь слов. Я отвернулся, вернее, опустил голову. Смотрел на истёртый линолеум, квадраты. Начальник больше ничего не говорил. Худой мужчина в коричневом костюме. Смотрел и смотрел в окно. Один раз зачем-то сказал «да». Вскоре в дверь вкрадчиво постучали. Технолог, узнал её по стуку. Разговаривала также вкрадчиво, как уролог. Начальник вынул из кармана ключ. Начальник впустил в кабинет врачей.

Долго везли в полутёмном кузове. Долго – уже в клинике – оформляли. Клиника в низеньком беспамятном здании. Сидел на обитом дерматином стуле. Боялся пошевелиться – искусственная кожа треснет. Сдвинуться, – и разойдутся грязные морщины. Изломанная рана, бледно-молочная изнанка. Дыша тишиной записывали мои характеристики. Будто хотели испытать на изгиб. Переодели и объяснили где курить. Изучили мою сумку и вещи. Убрали которыми меня можно повредить. Медсестра закрыла с ними зиплок. Медсестра проводила меня в палату. Лёг в кровать у окна. Я устал и мгновенно заснул. Кровать пахла резиной, резиново взвизгивала.

Плотная ткань испуганного костюма начальника. Ткань, согнутая утюгом вдоль брючин. Перламутровый лак жаждущих ногтей технолога. Провела по гладкой фанере двери. Ещё закрытая дверь после стука.

Глава II

Дед

Моего деда арестовали на улице.

Он – студент – возвращался из радиотехнического. И к нему подошли двое. С этими двумя были понятые.

Строился город Березники на Урале. Запланированное место для химической промышленности. И деда увезли на стройку.

В березниковских бараках уже жили. Пленные солдаты и депортированные немцы. Немцев было больше; часть – волжские.

Дед сторонился немцев; холод затылка. Они смотрели стеклянно и прямо. Они смотрели, не отводили глаз. Дед знал, что они – убийцы. Убивали точно таких, как он. Они не должны так глядеть.

У многих немцев были очки. Круглые, в роговых оправах, металлических. Дед складывал из пальцев кольца. Прикладывал к глазам, показывал немцев. Как они ходят – прямыми пальцами. Спокойный и надменный немецкий шаг. Как берут ладонями нашу землю. Псаммозем в плоских белых ладонях. Говорят о будущей католической церкви. Березниковская церковь – в их ладонях.

Дед сдружился с пленным японцем. Морщинистым, сильно коричневым, очень худым. Гораздо уже тощего семнадцатилетнего деда. Японца захватили как языка – там. Привезли сюда с Дальнего Востока. Захватил разведчик из посёлка Пожва.

Пожва оказалась недалеко от Березников. Всего шестьдесят километров по Каме.

Я съездил туда, в Пожву.

Теплоход дрябло плыл по Каме. Касался причалов Тамана и Городища. Полуголый человек вечно крутил колесо. Оно опускало мостик, выгибаемый ногами. Брюхастые рыбки плавали в спине. Выцветшие татуировки, провалившиеся в тело. Крутил колесо; крутил косточкой локтя. Люди жадно садились в теплоход. Спины курток, обвитые усами рюкзаков. Мягкие книжки, вспотевшие от воздуха.

Кама раздвигала ветви пожилого леса. Теплоход плыл, цепляя ноготками воду. Ползло небо над каменной Камой. Маслянистые чебуреки вываливали серые внутренности. Тамбур пах краской; хрипло кашлял. Теплоход плыл, трясь трещинами, хрустя. Одержимый нищий дрожал тощей ногой.

Я спускался к пожвинскому пляжу. Купался в холодной воде реки. Слепни пробивали кожу; убивал их. Мама стелила полотенце; редко купалась. Сидела, смотрела на меня; щурилась. Сухой ветер смазывал ставропольский загар. Оставлял веснушки, морщинки; выбеливал волосы. Мама любила простую жизнь ветра.

Я выходил на запах хлеба. В сельпо лампочка сорока свечей. Светился хлеб в угольной тьме. Светился белоснежный халат маленькой продавщицы. Жужжала и извивалась липкая лента.

Я попал на выступление вепсов. Это небольшой финно-угорский народ.

Один из вепсов был светлоусым. Он – мужчина – выделялся невероятной длиной. Белые ресницы остальных – коренастых тётушек. Красные юбки с шипастыми ладьями.

Челюсть щуки на узком шнурке.

Когда озеро закипело, светлоусый рыбачил. Пришлось высадиться на каменистый островок. Спящий камень толсто накрытый мхом. Через остров прыгал скелет касатки. Выныривал с одной стороны острова. Касался молочным черепом – с другой. Обжигал пористыми каплями пресной слюны. Брызгал тенью, выскобленной бездной белизной. Погружал слепые глазницы в воду. Рыбак понимал, касатка утащит его. Он молился; выдавленная влага мха. Он понимал про равенство богов. Тех богов, которые были раньше. И богов, которые есть сейчас. А нынешние боги – как люди. Они спят или безумно бормочут. И потому рыбак молился себе. На остров из воды – женщина. С вытянутым от усталости лицом. Она отдала рыбаку челюсть щуки. Распахнутую, с холодно натыканными зубами. Рыбак проколол зубами свою ладонь. Показал вымазанную кровью челюсть касатке. Она исчезла и шторм прекратился.

Вепсы пели песни и покачивались. Светлоусый бил по нескольким инструментам.

Надолго ложиться на землю нельзя. Она вынет из лёгких душу. Я знал это, но лёг. Рядом стояла истерзанная, изогнутая берёза. Ко мне – слева – подошёл светлоусый. Показал пальцем на зубастые листочки. Плавают с ветки на ветку. Видишь, поёт птичка-рябчик, проклятая?

Он назвал себя Куль – светлоусый. Низко наклонился, прямое длинное тело. Повернул носом ко мне лицо. Рот без двух передних зубов. Они торчали изо лба, – рожками.

Попросил вынуть скорлупу из глаза. Наклонился сильнее, прижал к себе. Он возил меня по земле. Я вынул руку, придавленную Кулем. Красный бугорок угла чужого глаза. Я достал острый маленький кусочек. Я поднёс кусочек к носу. Молочная скорлупка дрогнула и выгнулась. Раздулась в склизкого полу-ужа. Полу-паука и полу-слизня. Укусила за палец – я вскрикнул. Стряхнул эту тварь – палец распух.

– Бойся, – сказал Куль, – бойся, бойся. Я создал землю, когда испугался. Она пропитана страхом и ненавистью. К брату, – слепому и глухому. Ну, дай мне свою футболку!

Я приподнялся, оперся на локти. Куль стянул футболку с Игги. Раскрутил над головой, черный круг. Стукнул о землю, каменная ткань. Сложенные морщины у глаз Игги. Из них сложился пыльный вихрь. Прошелся по горе, обнажая угли. Спустился в балку, спрыгнув справа. И умчался – взлетая – на восток.

– Чаю, чаю белых заячьих лапок.

Куль схватил солнце, пошвырял, поподкидывал. Дул на пальцы и хохотал. Ухнул, отпустил – солнце вспрыгнуло наверх. От испуга забралось ещё выше.

Стало прохладно, земля отбирала тепло. Я повернулся набок, поджал ноги. Что-то резко их дёрнуло вниз. Выкрутило меня обратно на спину. Куль погрозил солнцу указательным пальцем. Оно опустилось на положенную высоту. Были видны следы пальцев Куля. Он снова склонился надо мной. Я смотрел вверх за ним. Пышный отросточек облака в небе. Куль взял его щепоткой пальцев. Я был в ярком жаре. Куль положил облако на меня. Его душная влага остудила меня. Холод земли – грузное лезвие рубанка. Он начинает срезать волокна мышц. Он останавливает кровь, сдавливает лимфоузлы. Меня колотило и я мёрз. Куль поднял облако, голубые глаза.

– Знаешь, почему небо так высоко? Вот посерькал отпрыск у бабы. Вытерла зад она отпрыску блином. – Тётушки-вепсы взвыли бррр; ладьи. – А блин прилепила к небу. И, конечно же, небо обиделось. Стало недосягаемым человекам и животным. Таким, которые могут сделать блины. На молоке и пищевой соде. С вареньем, маслом и сгущенкой. Только птицы могут задеть небо. И насрать на вас сверху. А еще знаешь про политрука? Почему лысый политрук просыпается ночами? Да не просто так просыпается. Просыпается ночами извазюканный в говне!

Куль обернулся и подозвал женщину.

– Баба, что это за камень? – Он показал, вывернувшись назад, рукой.

– Как что это за камень? Не камень, поцелуй Благородицы ведь…

– А что ты маешься около? Надо тебе если, то задень!

– Так ограда ведь, ночью задену. Ночью ограды не действуют ведь.

Куль наклонился носом к уху. Он шептал сквозь длинные зубы. Этот камень Богородица Дева поцеловала. Губы след на камне оставили. Вон бабы – и издалека приходят. Губы каменные поцелуют – родить смогут. А поп оградой камень огородил. Сказал, что поцелуй не зафиксирован. И это значит – ведомо – язычно. Ведомо ему, язычно ему, фиксированно! Вот Илья в воду писает. И то – попу – не ведомо! Оградой камень поп и огородил. Сказал, – грех и милиция заберут. Если кто – баба – ограду переступит. А лысый политрук выслужиться захотел. И говном губы Богородицы вымазал. Только теперь он каждую ночь… Куль захохотал широкими ноздрями носа. В нужник ходит не просыпаясь. А просыпается – в говне вымазан. Он ещё весь – безволосый всюду. Везде вымазан, где волос нет. А камень, знаешь, кто это? Я шмыгнул – чувствовал начинающуюся простуду. Камень – это сам Пера-богатырь. Он сын самой Пармы-тайги. Богородица поцеловала его – тайге видеть. Чтобы тайга уговорила Перу сдаться. Оставила ему Богородица клеймо позора. Чтобы сдался Стёпе-угоднику Пера. Чтобы тайга уговорила – клеймо позора.

Пера боролся с вашим Богом. Тот превратил Перу в камень.

123...6
ВходРегистрация
Забыли пароль