bannerbannerbanner
Литературные заметки. Статья III. Д. И. Писарев

Аким Волынский
Литературные заметки. Статья III. Д. И. Писарев

Поэт, как плохой портной, кроит и перекраивает, урезывает и приставляет, сшивает и утюжит до тех пор, пока в окончательном результате не получится нечто правдоподобное и благообразное. Поэтом можно сделаться, точно так же как можно сделаться профессором, адвокатом, публицистом, сапожником, ибо художник такой же ремесленник, как и все те, которые своим трудом удовлетворяют различным естественным или искусственным потребностям общества. Подобно этим людям, он нуждается в известных врожденных способностях, но у каждого «нормального и здорового экземпляра человеческой породы» обыкновенно встречается именно та доза сил, которая нужна ему для его ремесла. «Затем все остальное довершается в образовании художника впечатлениями жизни, чтением и размышлением и преимущественно упражнением и навыком». После такого простодушно-развязного вступления, Писарев, подходя к Пушкину, счищает своим рабочим ножом шелуху гегелизма с критических определений Белинского. Нашему «маленькому» Пушкину, замечает он, решительно нечего делать в знатной компании настоящих, больших, европейских талантов, к числу которых относит его Белинский. «Наш маленький и миленький Пушкин не способен не только вставить свое слово в разговор важных господ, но даже и понять то, о чем эти господа между собою толкуют». Что такое Пушкин, в самом деле? спрашивает Писарев. «Пушкин – художник?! Вот тебе раз! Это тоже что за рекомендация?» Пушкин – художник, и больше ничего. Это значит, что он пользуется своею художественною виртуозностью, как средством «посвятить всю читающую Россию в печальные тайны своей внутренней пустоты, своей духовной нищеты и своего умственного бессилия». Серьезно толковать о его значении для русской литературы напрасный труд, и в настоящее время он может иметь только историческое значение для тех, которые интересуются прошлыми судьбами русского стиля. Место Пушкина не на письменном столе современного реалиста, а в пыльном кабинете антиквария, «рядом с заржавленными латами и изломанными аркебузами». Для тех людей, в которых Пушкин не возбуждает истерической зевоты, его произведения оказываются вернейшим средством «притупить здоровый ум и усыпить человеческое чувство»[32].

Обращаясь к отдельным лирическим стихотворениям Пушкина., Писарев с распущенностью площадного оратора коверкает в грубых и нелепых фразах его тонкие поэтические мысли. Он издевается над Пушкиным с полною откровенностью. Он хохочет над его талантом, топчет грязными охотничьими сапогами лучшие перлы Пушкинской поэзии, то комкает в нескольких фразах полные глубокого смысла лирические строфы, то, затягиваясь для возбуждения умственных сил дозволенною реалистическим уставом хорошею сигарою, размазывает на многие страницы длиннейший резонерский комментарий к какому-нибудь маленькому стихотворению. И каждое новое объяснение того или другого поэтического образа сопровождается у него надменными нотациями по адресу ловкого, но пустого стилиста, лишенного образования, чуждого лучшим интересам своей эпохи, плохо владеющего орудиями простого и ясного логического мышления. Окончательно убедившись в совершенном ничтожестве Пушкина, Писарев уже не выбирает никаких особенных выражений для передачи своей мысли: он то фамильярно подступает к самому Пушкину и, пуская ему в лицо густой дым своей сигары, как-бы приглашает его самого понять всю глубину его нравственного падения, то с игривой ужимкой обращается к передовой публике, призывая ее в свидетели недомыслия я явного умственного убожества поэта. Разбирая стихотворение Пушкина «19-ое октября 1825 года», где Пушкин в трогательных стихах вспоминает некоторых своих лицейских товарищей, Писарев приводит его отдельные куплеты и затем подвергает их особому, мучительно искусственному истолкованию в нарочито-плебейском стиле. Пушкин говорит:

 
Ты, Горчаков, счастливец с первых дней,
Хвала тебе – Фортуны блеск холодный
Не изменил души твоей свободной:
Все тот же ты для чести и друзей.
Нам разный путь судьбой назначен строгой;
Ступая в жизнь, мы быстро разошлись,
Но невзначай проселочной дорогой
Мы встретились и братски обнялись.
 

Желая, по-видимому, представить Пушкина человеком без гордости и чувства собственного достоинства, Писарев на целой странице допекает поэта вопросами о том, почему бы фортуна могла испортить Горчакова и что особенного в том, что при встрече они дружески обнялись. Допустив, для реализации изображенного положения, что Фортуна могла разделить товарищей различием каких-нибудь двух-трех чинов, он передает всю соль поэтического куплета в следующих коротких словах: «коллежский советник великодушно обнял титулярного, и Пушкин восклицает с восторгом: хвала тебе, ваше высокоблагородие». Приводя на другой странице известные слова из стихотворения «Чернь», Писарев донимает поэта следующими необузданно-грубыми вопросами: «Ну, а ты, возвышенный кретин, ты сын небес, в чем варишь себе пищу, в горшке или в Бельведерском кумире? Или, может быть, ты питаешься только амброзиею, которая ни в чем не варится, а присылается к тебе в готовом виде из твоей небесной родины?» Писареву кажется совершенно невероятным то презрение, которое поэт обнаруживает по отношению к назойливой черни. Уверенный в том, что тщеславие составляет преобладающую страсть в деятельности чистых художников, он не может постичь, какие силы способны их двинуть против общего течения? «Все отрасли искусства, провозглашает он, всегда и везде подчинялись мельчайшим и глупейшим требованиям изменчивого общественного вкуса и прихотливой моды». Перебрав два-три стихотворения Пушкина и отпустив относительно каждого из них по несколько вульгарных шуток и пошловатых острот, Писарев, в заключение статьи, выкидывает ряд неприличных акробатических фокусов по поводу знаменитого вдохновенного пророчества Пушкина, начинающегося словами: «Я памятник себе воздвиг нерукотворный»… Почти задетый крылом смерти, под надвигающейся зловещей, грозовой тучей, дышащей влажным холодом, изъятый из оживленного круга своих друзей, осыпаемый низкими подметными письмами, окруженный шипящей клеветою и уже слегка удаленный от зыбкой, изменчивой симпатии легкомысленной толпы, Пушкин, в минуту духовного откровения, видит свою судьбу в ином лучшем свете.

В этом поразительном стихотворении, в котором, несмотря на ровный, далеко вперед льющийся свет надежды, все образы смягчены широкою благородною грустью, Пушкин не проронил ни одного лишнего слова, и его каждое выражение шевелит нежнейшие струны сердца. Но Писарев сделал из этого стихотворения какую-то скверную буффонаду. Дело Пушкина, восклицает он, не задумываясь над судьбою своих собственных слов, проиграно окончательно. Мыслящие реалисты имеют полное право осудить его безапелляционно. «Я буду бессмертен, говорит Пушкин, потому что я пробуждал лирой добрые чувства. Позвольте, господин Пушкин, скажут мыслящие реалисты, какие же добрые чувства вы пробуждали? Любовь к красивым женщинам? Любовь к хорошему шампанскому? Презрение к полезному труду? Уважение к благородной праздности?» Писарев уверен в полной убедительности своих доказательств, убийственности своих допросов и потому, подведя итог всем своим взглядам на Пушкина, он следующим образом передает свое настоящее мнение о нем. «В так называемом великом поэте, пишет он, я показал моим читателям легкомысленного версификатора, опутанного мелкими предрассудками, погруженного в созерцание мелких личных ощущений и совершенно неспособного анализировать и понимать великие общественные и философские вопросы нашего века…»[33] Стихотворение Пушкина, начавшееся торжественным аккордом, заканчивается строфою, выражающею истинно философскую твердость, которая в самой грусти одерживает полную духовную победу в настоящем и будущем. Высшее религиозное настроение дает поэту решимость мужественно встретить всякий приговор современников и потомства:

 
Велению Божию, о муза, будь послушна:
Обиды не страшись, не требуя венца,
Хвалу и клевету приемли равнодушно
И не оспаривай глупца.
 

Разбор «Евгения Онегина» отличается теми же красотами остроумия и тонкого понимания, какими блистает критика лирических стихотворений Пушкина. Все произведение кажется Писареву совершенно ничтожным. В нем нет даже исторической картины нравов, никаких материалов – бытовых или психологических, – для характеристики тогдашнего общества в физиологическом или патологическом отношении. Это какая-то коллекция старинных костюмов и причесок, старинных прейскурантов и афиш, «старинной мебели и старинных ужимок». Онегин – ничто иное, как Митрофанушка Простаков, одетый и причесанный по столичной моде двадцатых годов, и скука Онегина, его разочарование жизнью не могут произвести ничего, кроме нелепостей и гадостей. «Онегин скучает, как толстая купчиха, которая выпила три самовара и жалеет о том, что не может выпить их тридцать-три. Если бы человеческое брюхо не имело пределов, то Онегинская скука не могла-бы существовать. Белинский любит Онегина по недоразумению, но со стороны Пушкина тут нет никаких недоразумений»[34]. Онегин – это вечный и безнадежный эмбрион. Расхлестав Онегина ходкими словами из современного естественно научного лексикона, Писарев упрекает Пушкина за то, что он возвысил в своем романе такие черты человеческого характера, которые сами по себе низки, пошлы и ничтожны. Пушкин, говорит он, так красиво описал мелкие чувства, дрянные мысли и пошлые поступки, что он подкупил в пользу ничтожного Онегина не только простодушную толпу читателей, но даже такого тонкого критика, как Белинский. Взяв под свою защиту «нравственную гнилость и тряпичность», прикрытую в романе сусальным золотом стихотворной риторики, Белинский восторгается Пушкиным тогда, когда его следует строго порицать и, с последовательностью убежденного реалиста, выставить на позор перед всей мыслящей Россией.

 

Показав в юмористическом свете фигуру Онегина, Писарев начинает выводить на чистую воду Татьяну, эту любимицу пушкинской фантазии, героиню первого русского романа, бессмертный тип русской женщины, с её поэтическими грезами, схороненными в глубине души, с её смелостью и прямотою под юношескою бурею любви, с её непоколебимою твердостью в борьбе с нравственными искушениями. С начала романа до конца она стоит перед нами живая, нежная, верная себе в каждом слове, достигая в последнем монологе чарующей горделивой красоты. Она любит Онегина, но не сделает теперь ему навстречу ни одного шага, потому-что его неожиданно вспыхнувшее чувство кажется ей мелким по мотиву. Она бросает Онегину упрек, проникнутый глубокой горечью, упрек, в том, что, не сумев понять и полюбить её душу, он увлекся теперь случайною эффектностью её положения в свете и обстановки. Не из верности условному долгу, а из нравственной гордости, не позволяющей человеку быть жертвой чужой изменчивой прихоти, она не ответит на его страстные мольбы. Суровость его прежних холодных назиданий она считает более благородною и потому менее оскорбительною для себя, чем его теперешние письма:

32«Русское Слово», 1865 г., июнь, Пушкин и Белинский, стр. 19.
33«Русское Слово» 1865 г., июнь, Пушкин и Белинский, стр. 57. Кн. 5 Отд. I.
34«Русское Слово» 1865 г., апрель, Пушкин и Белинский, стр. 37.
Рейтинг@Mail.ru