Вместе с другими врачами, приехавшими на курсы по усовершенствованию, Гульшагида пошла на лекцию и… не узнала профессора. Это был не тот живой, улыбающийся, находчивый Абузар Гиреевич, каким все привыкли видеть его. Лекцию он читал сбивчиво, разбросанно. И ровный, чёткий голос профессора, и удивительная ясность и законченность его мыслей, и стройная композиция его лекции – всё это как-то поблёкло. Ассистенты, проработавшие вместе с ним много лет, не помнили, чтобы он когда-нибудь был так расстроен. Не закончив одной мысли, он перескакивал на другую, третью, потом возвращался назад или же отвлекался от темы. Порой голос его становился еле слышным. Что это? Внезапный приступ старческой немощи или какая-то неприятность, что выбила его из колеи?
Со стола на стол полетели записки: «Не знаете ли, что с профессором? Может, у него несчастье?» Гульшагида терялась в догадках, – что могло случиться с ним?
Профессор, должно быть, и сам понял, что не в состоянии продолжать лекцию. Извинившись, он покинул кафедру раньше времени.
А произошло вот что.
Утром, как только Абузар Гиреевич вошёл в свой кабинет, явился главврач больницы Алексей Лукич Михальчук. Не успели они поздороваться, зазвонил телефон.
– Да, профессор Тагиров… Да… Это опять вы?.. Послушайте, товарищ Султанмуратова, я ведь уже сказал вам. Я осмотрел вашу мать, она ничем не больна, класть её в больницу нет смысла. У неё всё от возраста и капризов. Получше ухаживайте дома, а в больнице ей будет хуже. И мест у нас свободных нет. Даже коридоры заняты больными… Что? У вас есть другие сведения? Это меня не интересует… Ну… ну, слушаю… Извините, пока заведую кафедрой я, а не Саматов…
Профессор отвёл от уха трубку. Раздражённый голос, обвинявший Тагирова в бессердечии, равнодушии и других страшных вещах, звучал на весь кабинет.
– Спасибо, – иронически сказал профессор и положил трубку.
Алексей Лукич, в крайнем смущении, низко опустил голову. Вчера эта Султанмуратова и на него налетела, подобно злому ветру.
– Абузар Гиреевич, – пробормотал главврач, – как говорится, от греха подальше… Может, найдём как-нибудь одну койку?
– Разве дело в койке, Алексей Лукич? Эта вздорная старуха пока не нуждается в нашей помощи.
– Тем более, – пусть себе лежит…
Алексей Лукич был высок и худощав, с тонким носом на слегка рябоватом, продолговатом лице. Во взгляде его всегда чувствовалась скрытая тревога и грусть. Сегодня он вдобавок страдал от зубной боли и выглядел совсем подавленным. Ему было под шестьдесят. В Казань он приехал после войны, из Белоруссии. Его уговорила переехать сюда жена. Работая в военном госпитале, он женился на враче-татарке. Прежнюю его семью загубили фашисты. Ежегодно во время отпуска он ездил в Белоруссию – навестить дорогие ему могилы. А вернувшись, долгое время не мог прийти в себя.
Сейчас Алексей Лукич был сильно расстроен.
– Она вас съест живьём!.. Это же тигрица, Абузар Гиреевич!
– Моё старое мясо ей придётся не по вкусу, – усмехнулся профессор и махнул рукой, как бы говоря: «Кончим с этим».
Но тут опять зазвонил телефон. Профессор неохотно взял трубку. Послышался низкий мужской голос:
– Абузару Гиреевичу салям… Тютеев. Это же – Тютеев!
У бывшего главврача больницы, ныне работника горздрава, такая уж привычка: сначала он назовёт свою фамилию еле слышно, вкрадчиво, а потом, словно стараясь оглушить, изо всех сил рявкнет басом: «Тютеев!»
Тютеев тоже ходатайствовал о мамаше Султанмуратовой. Это окончательно рассердило профессора.
– Скажите вашей Султанмуратовой: если она вызвала мать погостить, пусть ухаживает за ней дома, а не сплавляет в больницу! Больница не гостиница и не дом отдыха!
– Абузар Гиреевич! – теперь голос Тютеева зазвучал чуть ли не повелительно. – Прошу не забывать, кто такая Султанмуратова.
– Знаю, знаю… Вот Алексей Лукич уже запугивал меня: «Она вас живьём съест». Для меня это не так страшно. Я уже своё пожил. Простите меня, Шахгали, но я не могу лечить, вернее, ухаживать за людьми, единственный недуг которых – старость. Пусть у этих привередливых людей какие угодно будут родственники. Извините, мы не обязаны нянчиться со старухой, у которой есть здоровая, обеспеченная дочь… Что?.. Да не верьте вы причитаниям Султанмуратовой. У самой-то старухи и в мыслях нет ложиться в больницу. Дочь хотела бы уложить её насильно, только потому, что родная мать, видите ли, надоела ей за неделю… Вот так, Шахгали.
Алексей Лукич сидел, обхватив голову руками. Когда профессор положил трубку, он тяжело вздохнул.
– Если вас не съедят, меня-то уж непременно сожрут, – сказал он, поднимаясь с места. – Тютеев взбесится пуще Султанмуратовой. Он и раньше выискивал, к чему бы придраться, теперь – того хуже…
Алексей Лукич, пробормотав, что надо выдернуть этот проклятый зуб, вышел, согнувшись. Профессор не удерживал его. Оставшись один, широко распахнул окно. Смотри-ка, под яблонями красным-красно от упавших за ночь анисовых яблок. Надо сказать, чтоб подобрали… Возле сарая висят, трепещут на ветру закапанные йодом простыни и наволочки. По забору крадётся пёстрая кошка, – должно быть, хочет поймать голубя – на больничном дворе голубей несчётное количество. В укромном уголке между поленницами дров больничный пёс Байгуш греет на нежарком солнышке брюхо.
Взгляд Тагирова остановился на кустах шиповника. Под осень кусты зацвели второй раз. Это позднее цветение напомнило профессору о чём-то смутном, далёком. О чём именно – он так и не вспомнил.
Стук в дверь. Вошёл Салахетдин Саматов – один из лечащих врачей терапевтического отделения. Ему под тридцать. Маленькая круглая голова, узкое лицо, острый нос, короткие чёрные усики.
– Извините, Абузар Гиреевич, – начал он, наклонив голову, – я хочу побеспокоить вас большой просьбой.
– Добро пожаловать, Салах. Я слушаю.
– Неудобно, конечно… Всё же я решился… Надеюсь, не откажете. Я хотел обратиться к Алексею Лукичу, но он только рукой махнул. Окончательно превратился в администратора. Не считается с чужим горем…
– Вы явились жаловаться на Алексея Лукича? – нахмурился профессор.
– Боже сохрани! – заулыбался Саматов. – Просто к слову пришлось.
– Тогда – слушаю.
– Меня попросил очень близкий мне человек, Абузар Гиреевич. Умоляет устроить мать в больницу.
– Вы осмотрели больную?
– Нет, ещё не успел, Абузар Гиреевич.
– А я уже осмотрел, Салахетдин, – сказал профессор и укоризненно покачал головой. – Не думал я, что вы проявите такую поспешность. Вы уже обещали этому человеку?
– Да, разжалобился и пообещал, Абузар Гиреевич. Вы уж, пожалуйста, выручите меня. В другой раз буду осторожней.
Профессор прошёлся по кабинету, опять остановил смягчённый взгляд на кустах шиповника, и опять что-то смутное шевельнулось в сердце.
– Вы, Салахетдин, забыли самую первую заповедь отца медицины – Гиппократа. Он говорил: «Прежде всего осмотри больного», – профессор ткнул пальцем в грудь Саматову. – Такая забывчивость непростительна для лечащего врача, хотя бы и молодого. Я ничем не могу помочь. Не имею права отдавать койку человеку, который не нуждается в ней.
Их разговор был прерван стуком в дверь. На этот раз – дежурная сестра.
– Что вам, Диляфруз? – мягко спросил Тагиров.
– Вас давно ждёт одна старушка, Абузар Гиреевич.
– Кто? Мать Султанмуратовой?
– Нет, это другая. Русская старушка.
– Что она хочет?
– Точно не говорит, Абузар Гиреевич. Только жалуется: «Приехала издалека, очень хочу повидать профессора».
– Сказала бы уж: дескать, из Тулы, обещает подарить самовар, – проворчал Салах. Он стоял в углу, бледный от злости.
Диляфруз мельком взглянула на него, сказала с упрёком:
– Пожалуйста, не насмехайтесь, Салах-абы… – И повернулась к профессору: – Старушка просила передать, что её зовут тётя Аксюша. Об остальном, говорит, сам профессор догадается…
– Кто, кто? – быстро переспросил Тагиров. – Тётя Аксюша?.. Где она? Приведите её скорей! Сейчас же, сейчас же! – всё ещё кричал Абузар Гиреевич вслед выбежавшей сестре.
Саматов, ядовито усмехнувшись, покинул кабинет. Профессор даже не заметил этого. Он беспокойно думал: «Неужели та самая тётя Аксюша? Как она очутилась здесь?»
Скрип двери, шелест шагов… Профессор с первого взгляда узнал старуху. Да, это она! А тётя Аксюша внимательно разглядывала его, согнув ладонь козырьком, – Тагиров стоял против окна, спиной к свету, трудно было рассмотреть его. Старуха видела высокого худощавого мужчину в белом халате и белой шапочке. И похож и не похож.
– Аксинья Алексеевна! – воскликнул профессор, устремившись к ней.
Они обнялись, как обнимаются после долгой разлуки близкие родственники. Оба были так растроганы, что прослезились. Слёзы шли из самой глубины сердца. Старые друзья говорили друг другу тёплые, нежные слова.
У этой встречи была своя предыстория, известная только Абузару Гиреевичу да тёте Аксюше, – теперь уже давняя, но всё же ещё мучительная предыстория.
1941 год. Огненные и кровавые бури войны к концу октября докатились и до деревень Тульской области. Наши разрозненные части, цепляясь за каждую деревню, высоту, дорогу, переправу, отступали и отступали. Всё перемешалось. Где первый и второй эшелоны, медсанбат – никто не знал. Небо гудело от вражеских самолётов, с воем падали бомбы, строчили пулемёты. Обочины дорог завалены разбитыми, сожжёнными автомашинами, танками, орудиями и трупами. Солдаты обозлены, не смотрят друг на друга, но уж если вступят в бой, стоят плечом к плечу до последней гранаты, до последнего патрона.
Армейский госпиталь, в котором служил Абузар Тагиров, не успел полностью эвакуироваться. Во время массированного налёта были разрушены все здания, сожжены последние санитарные машины. Был вечер, тяжёлая багровая полоса легла вдоль горизонта. Но вдруг что-то дрогнуло, перевернулось, будто раскололось небо. Тагиров, стоявший над тяжелораненым шофёром, вскинул голову и в ту же секунду был ослеплён яркой вспышкой. Потом его бросило кверху, швырнуло обратно на землю. И всё померкло.
Сколько лежал Тагиров – час или сутки, он не знал. Когда открыл глаза, увидел неимоверно крупные красно-жёлтые звёзды, глядевшие на него с тёмного неба. Кругом удивительная тишина, только в ушах что-то гудит, и во всём теле ужасная слабость, и голова совсем не соображает. Что случилось с ним, почему он здесь лежит?
То ли выпала обильная роса, то ли дождь прошёл, – вся одежда, лицо, волосы Тагирова мокры. А в горле пересохло, до смерти хочется пить. Вытянув руку, он начал шарить вокруг себя. Рука коснулась мокрого металла. Это была чья-то каска. Тагиров, сделав усилие, взял её, принялся слизывать языком влагу. Кажется, уже перед рассветом он пополз наугад. Помнит, как свалился в сухую балку. Снова полз – долго, очень долго. Очнулся на пороге какой-то избушки. Лежит беспомощный, собака с жёлтыми глазами лижет ему лицо. Опять беспамятство. Пришёл в себя уже за печкой, на топчане. Не поднимая головы от подушки, осмотрелся. За печкой, кроме него, лежали на полу ещё пять или шесть человек. Угадывался солнечный день, на дворе мирно кричал петух. Душисто пахло яблоками. А у самого окна – куст шиповника с редкими цветами…
Тагиров долго лежал, уставившись взглядом в почерневшие доски потолка. Осторожно повернув голову, взглянул на лежащих солдат. У него похолодело сердце. В неподвижных глазах раненых застыл ужас. Такие глаза он много раз видел в госпиталях. Смертельно раненные знали, что умрут. Они уже не кричали, не ругались, не плакали, не просили помощи. Они ждали своего последнего вздоха.
Кто-то в больничном халате, шаркая ногами и неестественно задрав голову, узким проходом пробирался за печку. Обросшее лицо человека перекосилось от страданий и злобы. Тагиров не мог смотреть на это лицо, закрыл глаза. А когда открыл, за печкой теснились не один, а трое или четверо слепых. Что это? В самом деле слепые или дурной сон? Один из них, добравшись ощупью, опустился на краешек топчана, где лежал Тагиров, сердитым басом спросил по-русски:
– Куда тебя стукнуло?
Абузар Гиреевич попытался ответить, но из его горла вырвались лишь хриплые, отрывистые звуки. Спустя несколько дней, когда у него восстановилась речь, пришли в норму слух и зрение, он понял, что произошло и где он находится.
В этой одинокой просторной избе на краю села раньше находилось одно из отделений животноводческой фермы. А больница стояла посреди села. Когда нагрянули фашисты, они выбросили из неё всех больных и разместили своих раненых.
Единственный врач Галина Петровна Сотникова и её верная помощница санитарка тётя Аксюша перебрались с больными колхозниками – среди которых было несколько слепцов – вот в эту избу, наскоро приспособив её под больничное помещение. Галина Петровна не преминула подобрать раненых советских солдат и офицеров, разместила их вперемежку со своими больными, некоторых устроила за печкой, а в переднюю, проходную комнату, положила слепых, калек, стариков.
Рано или поздно эта хитрость Галины Петровны должна была раскрыться. Гитлеровцы уже несколько раз наведывались сюда. Сотникова, пускаясь на всевозможные уловки, шла на прямой риск: заверяла гитлеровцев, что здесь лежат только местные жители, есть и заразные больные, но нет ни одного советского воина. «Если не верите, осмотрите сами».
Заразных болезней гитлеровцы боялись пуще огня, только это на первое время и спасало раненых советских бойцов и офицеров. Правда, ещё сохранял силу формальный приказ коменданта, допускавший существование сельской больницы, но его могли отменить в любую минуту.
Однажды на машине снова нагрянули вооружённые гитлеровцы. Потребовали спирта. Врач заявила, что спирта нет. Палачи забрали Галину Петровну.
Больные уже не надеялись видеть её живой, но Галина Петровна вернулась. Под глазами синяки, левая рука как-то странно висит, словно подбитое крыло…
Кроме гитлеровцев, у больных был ещё один не менее жестокий враг. Это – голод. Запасы сухарей давно кончились, жизнь больных теперь поддерживалась одной-двумя картофелинами в день. Но и картошка кончалась. Вот в эти-то дни тётя Аксюша, повесив на шею нищенский мешок, стала ходить по деревням, просить подаяние. Она уходила затемно и, пройдя под осенним пронизывающим ветром километров двадцать-тридцать, поздно вечером возвращалась домой. Затем раздавала всем больным принесённые кусочки.
Эти чёрствые куски камнем застревали в горле Тагирова, он не мог их проглотить, даже размочив в воде. Тётя Аксюша, заметив на глазах его слёзы, гладила его по голове и говорила:
– Не стыдись, ешь. Это народный хлеб.
Но и на этом испытания не кончились. Галину Петровну предупредили, что гитлеровцы готовят разгром больницы. Больные и раненые советовали ей бежать в лес: «Мы так и эдак пропащие люди, а ты должна жить».
Галина Петровна запротестовала:
– Врач должен быть со своими больными до последней минуты. Никуда я не пойду.
Она осталась ночевать в больнице. В лице у неё не было ни кровинки. Ходила, покачиваясь, как сухая травинка. Раздастся ли во дворе шорох – сразу насторожится; залает собака – мгновенно обернётся к двери. Глаза у неё ввалились, тревожно блестели и казались огромными.
В эту ночь поднялась сильная буря. В трубе гудело, оконные стёкла звенели; казалось, кто-то ходит в сенях, стучится в дверь. Единственная на всю избу коптилка чуть мерцала, готова была погаснуть; на стенах качались огромные, несуразные тени. Никто не спал. Галина Петровна, накрыв плечи платком, сидела у печки, съёжившись от холода. Тётя Аксюша с утра ушла побираться и до сих пор не возвращалась. Где бродит она в тёмную, бурную ночь?
Эта ночь на всю жизнь врезалась в память Абузара Тагирова, даже спустя двадцать лет он не мог забыть малейшие детали. Как сейчас помнит, открылась дверь, и тётя Аксюша вошла с длинной палкой в руках. Галина Петровна, вскочив с места, бросилась ей навстречу. Тётя Аксюша посиневшими от холода губами сказала ей всего одно слово:
– Идут… – и рухнула на пол.
Больные приподнялись с постелей, готовясь встретить смерть. Но в дверях показался чернобородый человек в русском полушубке, с немецким автоматом на шее. Все затаили дыхание.
– Здравствуйте, братцы! – торопливо сказал незнакомец и протянул руку Галине Петровне. – Товарищ врач, кого забирать в первую очередь? Скорей собирайтесь, пока не всполошились фрицы.
Больные ничего не понимали. Галина Петровна показала за печку:
– Сначала этих.
А потом, как во сне, – партизанские лошади с развевающимися на ветру гривами, ухабистые дороги, дремучий лес…
Партизанские связные вскоре сообщили, что гитлеровцы разгромили и подожгли больницу, разыскивали по избам Галину Петровну и больных, обещали награду тому, кто укажет, где скрывается врач.
После войны Тагиров некоторое время переписывался с Галиной Петровной и Аксюшей. Потом нахлынули дела и заботы, письма приходили всё реже, прошлое уходило в вечность…
Когда Абузар Гиреевич начал расспрашивать о здоровье Галины Петровны, тётя Аксюша тяжело вздохнула.
– Я и приехала-то из-за неё. Захворала ведь голубушка моя. Начала вдруг сохнуть. Наши врачи не знают, что и предположить. Сама-то, видно, чует недоброе, – продолжала старушка, утирая глаза рукавом халата. – Сядет у окна и смотрит, да так печально, словно птица в неволе. Всё расспрашивает о своих прежних больных: где, мол, тот да этот? Прежде она никогда не бывала такой печальной… – Тётя Аксюша опять утёрла слёзы рукавом. – Однажды вечером сидит у окошка, в руках журнал. Подошла я к ней, говорю: «Не читай в сумерках, глаза испортишь». – «Здесь, отвечает, напечатана статья нашего Абузара Гиреевича… Пишут, он теперь в Казани работает, большой учёный». Наутро собрала я узелок – и в дорогу. Чего медлить? Я теперь на пенсии, сама себе хозяйка. Она, голубушка, хотя и не говорила, что хотела бы показаться вам, да я ведь понимаю её по взгляду, тридцать лет проработали вместе. В Москве зашла к Феде. Помните, лежал рядом с вами безрукий офицер? Теперь он большой инженер. Взял мне билет до Казани, проводил. У него сохранились все адреса фронтовых друзей, а вашего адреса почему-то не оказалось. «Ладно, – сказала я ему, – врач – всегда на виду у народа, приеду в Казань – разыщу». Вот и нашла.
Аксинья Алексеевна вытащила из кармана бумаги, завёрнутые в платок, передала профессору. Абузар Гиреевич, надев очки, пробежал их, вздрогнул.
«Необластома правого лёгкого», – прочёл он диагноз. Это же, говоря попросту, предположение злокачественной опухоли. Правда, врачи поставили знак вопроса. Но они могли сделать это лишь для утешения Галины Петровны.
Секунду стоял профессор словно оглушённый. Но и через полчаса, когда он приступил к очередной лекции, в мозгу его вертелось это страшное слово: «необластома».
Не закончив по-настоящему лекции, профессор уехал домой. Хорошо зная, что Абузар Гиреевич человек внимательный и не бросает слов на ветер, Гульшагида была уверена, что приглашение, переданное ей, – побывать у Тагировых – не отменяется.
Всё же она беспокоилась, зашла к ассистенту профессора – Вере Павловне Ивановой, спросила, что случилось с профессором во время лекции. Веру Павловну, ту самую, за которую профессор когда-то хлопотал перед министром, Гульшагида знала ещё со времён студенчества: они учились вместе, дружили. Вера шла на два курса впереди, но случилось так, что обе девушки были избраны членами комитета комсомола, они часто встречались и на шумных заседаниях бюро, и на комсомольских собраниях. И вот Верочка стала уже Верой Павловной – кандидатом медицинских наук, ассистентом известного профессора – и на время учёбы на курсах усовершенствования – практическим руководителем Гульшагиды. Это не мешало им оставаться близкими подругами. Маленькая светловолосая Вера Павловна казалась немного подросшей – теперь она носила туфли на очень высоких каблуках. Но пухлые, словно детские, губы, крохотная родинка на правой щеке, изящная фигура – всё было как у прежней Верочки. Только речь её стала менее торопливой, говорила она уже не захлёбываясь, голос ровный, ясный.
– Я сама расстроена неудачной лекцией Абузара Гиреевича, – ответила Вера Павловна на вопрос Гульшагиды. – Не знаю, что и подумать.
– Может, в семье что-то случилось? Я слышала, будто приехал Мансур…
Гульшагида постаралась произнести это имя так, чтобы в голосе не прозвучало ни малейшего волнения: ведь Вера Павловна знала о её девичьем увлечении.
– Я и о Мансуре ничего не слышала, – удивлённо подняла брови Вера Павловна. – Видно, отстаю от жизни. Давно он приехал? Один или с семьёй?
– Не знаю… Я ведь тоже не уверена…
И всё же по невольно дрогнувшим ресницам подруги Вера Павловна почувствовала, как тяжело Гульшагиде. Но чем помочь ей? В этом случае нельзя ни утешить, ни посоветовать, ни защитить, ни осудить. Можно только сказать: не приведи бог такой любви.
– Гулечка, спустись в терапевтическое отделение, там дело есть, – попросила Вера Павловна. – Я тоже скоро приду туда.
Из всех врачей терапевтического отделения Гульшагида лучше других знала Магиру-ханум, практиковалась у неё. Но Магиры-ханум не было в кабинете. Чтобы скоротать время, Гульшагида, держа руки в карманах халата, прошла в дальний конец длинного коридора, заставленного койками и цветами в кадушках. Настроение Гульшагиды окончательно испортилось. Она уже раскаивалась в том, что утром дала волю глупым чувствам. Ведь не девчонка семнадцатилетняя, пора бы научиться отличать белое от чёрного. Надо бы стерпеть, пересилить тоску, как пересиливала до сих пор. Зачем она, как дурочка, побежала к Федосеевской дамбе? Что это могло дать? До конца курсов осталось совсем не много времени. Если бы она каким-то чудом и встретилась с Мансуром, что толку в этой встрече? Только сердце растравила бы. В любом случае она не согласилась бы разрушить семью Мансура, – на чужом горе нельзя построить своё счастье. Лучше всего забыть о Мансуре.
Но тут внезапно пришла в голову новая мысль: почему Абузар Гиреевич пригласил её именно сегодня? Отчего не позвал вчера или ещё раньше? Он подчеркнул, что Мадина-ханум и Фатихаттай велели привести её. А вдруг это связано с приездом Мансура?..
Навстречу шла физиотерапевт Клавдия Сергеевна. Она очень походила на гусыню: маленькая стриженая голова повязана белой косынкой, голос низкий, хрипловатый. С первого же дня учёбы она почему-то невзлюбила Гульшагиду. Вот и сейчас не удержалась, чтобы не уколоть.
– Дорогая, – сказала она, остановившись, – тебе что, совсем уж нечего делать? Что ни встреча – всё разгуливаешь по коридору да выставляешь себя напоказ. Шла бы в актрисы, коли так. Больница требует скромности и работы.
Мелочная придирка до глубины души обидела Гульшагиду. Она хотела ответить резко, но сдержалась. Ей было так больно, что только наплакавшись в укромном уголке, она немного успокоилась. Вера Павловна сразу заметила, что подруга чем-то расстроена. Пришлось рассказать о незаслуженной обиде.
– Не обращай внимания на эту гусыню, – успокаивала Вера Павловна. – Этой старой деве так и не удалось выйти замуж. Вот она и злится на молоденьких и красивых женщин.
– Если ещё раз привяжется, я сумею ответить ей! – сердито сказала Гульшагида.
Вера Павловна только усмехнулась, – дескать, поступай, как знаешь. Её больше интересует дело.
– Гулечка, я принесла тебе истории болезней из четвёртой палаты. Туда положили ещё одного сердечника. Кажется, писателя. У него инфаркт миокарда.
Гульшагида быстро перечитала истории болезней. Если не считать новичка, в четвёртой палате всё по-старому. Из сердечников там лежат уже знакомые ей актёр Николай Максимович Любимов и конструктор Андрей Андреевич Балашов. Это были «её» больные.
– Писатель тоже будет «нашим», – улыбнулась Вера Павловна. – Часто ходить в театр и читать книги некогда, так хоть на писателя и актёра посмотрим.
Врачи, приехавшие на курсы усовершенствования, под руководством ассистентов вели наблюдение над прикреплёнными к ним больными и в конце практики должны были выступить с научным докладом на конференции. Тема Гульшагиды связана с сердечно-сосудистыми заболеваниями, ей выделили больных с аналогичным диагнозом. Уже при ней трое больных выписались из палаты домой. У Любимова и Балашова тоже миновали критические дни. Работы у Гульшагиды значительно убавилось. Но вот прибыл новенький.
Четвёртая палата была самой крайней, и её в шутку называли «Сахалином». Гульшагида поздоровалась с больными и сразу же прошла к койке новичка – Хайдара Зиннурова. Его привезли ночью в очень тяжёлом состоянии. Он стонал и метался, хватал воздух раскрытым ртом, на вопросы не отвечал, руки и ноги холодные, пульс не прощупывался. По словам жены, приступ у Зиннурова начался внезапно в десять вечера. Острые боли вспыхнули в области грудной клетки и не стихли после применения нитроглицерина. В больнице ему сделали уколы морфия, атропина и кордиамина, дали кислородную подушку. У больного появился лёгкий румянец, одышка уменьшилась, обозначился, хоть и слабый, пульс. Лишь после этого его на носилках подняли наверх, в четвёртую палату.
Сейчас Зиннурову опять стало хуже. Гульшагида распорядилась снова дать кислород, вызвала сестру, та сделала повторный кордиаминовый укол. Дыхание у больного стало ровнее, он открыл глаза. Гульшагида склонилась над ним.
– Где болит, Хайдар-абы? – Она читала его книги, и ей приятно было назвать его по имени, словно старого знакомого.
Зиннуров показал на горло:
– Душит.
Голос у него очень слабый. Гульшагида выслушала сердце. Из-за клокочущего дыхания тоны различались плохо.
Явилась встревоженная Магира-ханум – лечащий врач. Проверила пульс больного, укоризненно улыбнулась, словно хотела сказать: «Ну разве можно так?» Осторожно погладила бледную руку Зиннурова.
Магира-ханум – женщина лет сорока пяти, среднего роста, в меру полная. Глаза у неё большие, добрые; пухлые губы всегда сложены в застенчивую улыбку; брови и волосы чёрные. С больными она разговаривает тихо и ласково, в каждом её слове чувствуется неподдельная доброта.
Позже, в кабинете врача, Магира-ханум показала Гульшагиде кардиограмму и анализы Зиннурова. Оставалось только подтвердить первоначальный диагноз: инфаркт миокарда.
Вечером Гульшагида задержалась в больнице. Набрасывала заметки к своему докладу, несколько раз заходила к Зиннурову. Она любила «Сахалин», хотелось думать, что здесь и больных-то нет. Послушаешь смешные рассказы выздоравливающего актёра Николая Максимовича Любимова – и готова забыть, что находишься в больничной палате. Но сегодня здесь было тяжко. Слышались стоны и прерывистое дыхание Зиннурова. Всякий раз больные вопросительно смотрели на Гульшагиду. Она осторожно садилась у изголовья Зиннурова, проверяла пульс, прикладывала руку к горячему лбу. Молодому врачу хотелось верить, что её присутствие облегчает страдания больного, вселяет в него бодрость.
Когда она возвращалась с дежурства, на улице было темно и холодно. А Гульшагида одета всё в тот же лёгкий пыльник, что и утром, когда уходила на работу. Но она не была мерзлячкой, шагала не торопясь. Улицы были пустынны, только возле кинотеатров ещё толпились люди. Гульшагида смотрела на них с завистью. С того дня, как приехала в Казань, она ещё ни разу не была в кино. А вот в Акъяре не пропускала почти ни одного фильма.
Вдруг она остановилась, вскинула голову. Вот ведь куда забрела! Это – освещённые окна Тагировых, она даже видит силуэт профессора. На глаза Гульшагиды невольно навернулись слёзы. Когда-то она могла свободно заходить в этот дом. А теперь осталось глядеть украдкой… Может, всё же зайти. Нет, время уже позднее. Пользуясь приглашением Абузара Гиреевича, она зайдёт в другой раз.
Ночь прошла в тяжёлых раздумьях. Но сколько ни думай – конца-края нет безрадостным мыслям. И утро не принесло облегчения. Во всём теле тяжесть, движения скованные. За окном красивая панорама города, но эта красота не радует. Сердце сжимается от тревоги и тоски.
Утром Гульшагида пораньше направилась в больницу. На перекрёстке постояла в раздумье. Если идти прямо, не сворачивая за угол, попадёшь в Фуксовский сад. А что, если и сегодня сходить туда, в последний раз? Вдруг именно сегодня и надо пойти, а потом уже забыть навсегда!
Преодолев минутную слабость, Гульшагида резко повернула за угол и зашагала к больнице. Хватит глупостей, пора взяться за ум!
Впереди взбегала по лестнице молоденькая сестра Диляфруз. Сегодня она как-то по-особенному кокетливо надела белую шапочку. Девушка оглянулась – из глаз светятся лучики света. Гульшагида окликнула её, спросила, в каком состоянии Зиннуров.
– Без изменений, Гульшагида-апа, – ответила сестра и в мгновение ока скрылась в приёмном покое, откуда доносился оживлённый голос врача Салаха Саматова.
Гульшагида сняла плащ, надела белый халат, поправила перед зеркалом накрахмаленный колпачок. Дверь четвёртой палаты открыта. Было ещё рано. Но Николай Максимович Любимов уже бодрствовал. Инженер Андрей Балашов, привязанный лямками к кровати, спал, как скованный богатырь. Он совсем недавно перенёс тяжёлый инфаркт – вот его и привязали, чтоб не переворачивался, не делал резких движений во сне. Похрапывал и сосед Балашова.
Гульшагида кивком головы ответила на приветственную улыбку Николая Максимовича и прошла к Зиннурову. Больной, услышав её осторожные шаги, открыл глаза; взгляд его был полон страдания. Лицо необычайно бледное, на кончике носа и губах синюшный оттенок; пульс по-прежнему слабый. Но сознание сегодня ясное, Зиннуров, даже отвечал на вопросы врача, жаловался на неутихающую боль под левой лопаткой и тошноту. Одышка мучила только с вечера; сейчас в сердце осталось ощущение сдавленности.
Посидев у койки больного, Гульшагида вышла в коридор. Из окна видна была садовая дорожка. Соседи Гульшагиды по общежитию только ещё шли в больницу. Они смешались с толпой студентов, но их нельзя было спутать с зелёной молодёжью. Слушатели курсов выглядели взрослей, серьёзней. Это уже врачи со стажем. Им приходилось много раз переживать вместе со своими больными радость выздоровления, испытывать и горечь неудач, сознание своего бессилия перед губительной болезнью. Приятно чувство победы над недугом, когда найден правильный путь лечения, но сколько терзаний выпадает на долю молодого врача при неудачах – и упрёки совести за неправильный диагноз, и позднее раскаяние в неосмотрительности… Большинство слушателей курсов приехало из сёл, из районных центров; им в трудные минуты не с кем бывает посоветоваться. Выпадают ночи, когда их по нескольку раз будят и увозят к больным. Уходя в гости, они оставляют соседям адрес или номер телефона своих знакомых, родственников, – ведь нередко даже в кино или в театре раздаётся голос служителя: «Доктора такого-то требуют к выходу!..»