Нана взрослела, становилась девушкой-подростком. К пятнадцати годам она налилась, как яблоко, пополнела, побелела, стала пухлой, точно пышка. Да, пятнадцать лет, крепкие зубы, и никаких корсетов. Свежее личико – кровь с молоком, кожа бархатистая, как персик, задорный носик, розовые губки и такие блестящие глаза, что мужчинам хотелось закурить от них трубку. С густых белокурых волос, цвета свежей соломы, казалось, слетала на виски золотистая пудра веснушек, и лицо Нана было словно в лучистом венке. «Да, недурна штучка! – говорили Лорилле. – Девчонку еще надо учить уму-разуму, а плечи у нее уже округлились, как у зрелой женщины».
Теперь Нана уже не подкладывала под корсаж комки бумаги. У нее развилась грудь, юная грудь, словно покрытая белым атласом. И это ничуть не смущало ее, она радовалась этому, ей хотелось иметь пышный бюст кормилицы, – так жадна и нерассудительна юность. Но особенно соблазнительной выглядела дурная привычка выставлять между белыми зубами кончик языка. Вероятно, разглядывая себя в зеркале, она нашла, что это ей идет, и с тех пор целый день ходила, высунув язык, чтобы выглядеть покрасивее.
– Да спрячь ты своего вруна! – кричала ей мать.
Часто приходилось вмешиваться и самому Купо. Он стучал кулаком, ругался и кричал:
– Уберешь ты свой красный лоскут или нет?
Нана была большой кокеткой. Ноги она мыла не слишком часто, зато носила такие узкие ботинки, что испытывала ужасные мучения; и если кто-нибудь замечал, как она бледнеет, и спрашивал, что с ней, то она, не желая признаться в своем кокетстве, жаловалась на колики. В доме не хватало хлеба, и наряжаться ей было нелегко. Но Нана делала настоящие чудеса: она таскала ленты из мастерской и придумывала себе наряды, – затасканные платья она украшала бантиками и помпончиками. Летом она торжествовала. По воскресеньям, надев перкалевое платьице ценой в шесть франков, она весь день гуляла по улицам, и о белокурой красотке говорил весь квартал Гут-дʼОр. Да, ее знали всюду: от внешних бульваров до укреплений и от шоссе Клиньянкур до Гранд-рю де-ла-Шапель. Ее называли «курочкой», потому что и в самом деле она была свежа и миловидна, как курочка.
Особенно шло ей одно платье, белое, в розовых горошинках, – совсем простенькое платьице без всяких украшений. Короткая юбка не скрывала ног; широкие свободные рукава обнажали руки до локтей; вырез в форме сердечка, который Нана, прячась от колотушек Купо, где-нибудь в укромном уголке на лестнице подкалывала булавками, открывал снежную белизну шеи и золотистую тень у груди. Вот и весь наряд, в придачу только розовая лента, развевавшаяся над затылком. Нана была свежа, как букет. От нее веяло прелестью молодости, чем-то женственным и детским.
Воскресенья были для нее в те времена днями свиданий с толпой, с мужчинами, проходившими по улице и бросавшими на нее жадные взгляды. Она ждала этих свиданий целую неделю, ее подстрекали желания, она задыхалась, ее манил простор, прогулки на солнце в сутолоке праздничного предместья. С утра она принималась наряжаться и целыми часами просиживала в одной рубашке перед осколком зеркала, прикрепленным над комодом; весь дом мог видеть ее в окне, поэтому мать сердилась и спрашивала, долго ли она собирается разгуливать нагишом. Но Нана босиком, в сползавшей с плеч рубашке, с разметавшимися волосами продолжала спокойно приклеивать подсахаренной водой завитки на висках, пришивать пуговки к ботинкам или прикалывать бантики на платье.
– Ну и пугало, – издевался над ней папаша Купо, – просто кающаяся Магдалина! Тебя можно выставлять напоказ, как дикарку, и брать за это по два су. Да спрячь же ты свое мясо, – кричал он, – а то я хлеб не могу есть!
И сколько очарования было в прозрачной белизне ее кожи, в пышных белокурых волосах, когда она, не смея возражать отцу и вспыхнув от злости, наклоняла голову и звонко перекусывала нитку, перекусывала с такой силой, что дрожь пробегала по ее полуобнаженному телу.
После завтрака она убегала во двор. Жаркий воскресный покой усыплял дом; мастерские в нижнем этаже были заперты; квартиры зевали широко распахнутыми окнами; виднелись накрытые к вечеру столы, поджидавшие хозяев, нагуливавших аппетит на укреплениях. В четвертом этаже какая-то женщина пользовалась свободным днем, чтобы вымыть комнату; она отодвигала кровать, переставляла мебель и целыми часами пела тихим, плачущим голосом одну и ту же песню. И в этом безлюдье, среди пустого и гулкого двора, Нана, Полина и другие девушки-подростки заводили игру в волан. Их было пять-шесть подруг; вместе они выросли, расцвели, вместе становились теперь королевами дома и делили между собою взгляды прохожих. Стоило по двору пройти мужчине, как раздавался нежный девичий смех, и шуршанье крахмальных юбок разносилось по двору, как порыв ветра. А над девушками струился раскаленный и густой воздух, словно размякший от лени и выбеленный пылью праздничных прогулок.
Но волан был только предлогом, чтобы улизнуть. Дом внезапно погружался в полную тишину. Девчонки выскальзывали за ворота и пробирались на внешние бульвары. И там, взявшись за руки, они вшестером шагали посреди мостовой в своих светлых платьях, с лентами в непокрытых волосах.
Искоса бросая по сторонам быстрые лукавые взгляды, они все замечали и громко хохотали, запрокидывая голову, показывая нежную округлость шеи. Бурные вспышки веселости, – пройдет ли через улицу горбун, старушка ли остановится у тумбы, поджидая собаку, – разрывали их линию: одни отставали, другие изо всей силы тянули вперед. Они шли, покачивая бедрами, семенящей, вихляющей походкой, чтобы обратить на себя внимание, чтобы корсажи еще лучше обрисовывали линии молодого тела. Улица принадлежала им; здесь они выросли, бегая мимо лавок в коротких юбчонках; и теперь еще, поправляя подвязки, они задирали юбки выше колен. Так проносились они вшестером от заставы Рошешуар до заставы Сен-Дени, среди медлительной и бесцветной толпы, среди чахлых деревьев бульвара, толкаясь, врезаясь в толпу, то и дело оборачиваясь, отпуская шутки и заливаясь смехом. Разлетающиеся подолы словно вторили их дерзким выходкам. Они выставляли себя напоказ в ярком свете дня, на свежем воздухе, грубили и сквернословили, как уличные мальчишки, были нежны и желанны, как чистые девушки, которые возвращаются с купания, закрутив на затылке влажные волосы.
Нана, в своем розовом платье, искрящемся под солнечными лучами, всегда шла в середине. Об руку с ней выступала Полина; ее белое платье в ярко-желтых цветочках тоже отливало всевозможными огоньками. Обе девушки были старше своих подруг, женственнее и смелее, и потому верховодили; они важничали, принимая на свой счет все взгляды и комплименты. Остальные, совсем еще девочки, увязывались за ними, изо всех сил пыжились, стараясь казаться побольше, чтобы их тоже принимали за взрослых. У Нана и Полины были подготовлены сложные и хитроумные планы атаки на мужчин. Если они пускались бежать во весь дух, – значит, им хотелось показать белые чулки и распустить по ветру ленты в волосах. А когда они останавливались, притворяясь, что задыхаются, и, запрокинув голову, выставляли трепещущую грудь, – стоило только поискать, и вблизи непременно оказывался их знакомый, – какой-нибудь юнец из их квартала, и тогда походка девушек становилась томной и плавной, они перешептывались и пересмеивались, опустив глаза и бросая косые взгляды. Они вырывались из дому именно ради таких случайных свиданий среди уличной толкотни. Парни, одетые по-воскресному, в куртках и круглых шляпах задерживали их на минутку где-нибудь у канавки, перешучивались с ними, пытались ущипнуть за талию. Двадцатилетние рабочие в небрежно распахнутых серых блузах не спеша болтали с ними, скрестив руки на груди и выпуская девушкам прямо в лицо дым из носогреек. Все это ни к чему не приводило, – ведь эти ребята росли вместе с ними на мостовой. Но каждая девушка уже остановила свой выбор на ком-нибудь из них. Полина постоянно встречалась с одним из сыновей г-жи Годрон, семнадцатилетним столяром, угощавшим ее яблоками. Нана даже на противоположном конце улицы узнавала Виктора Фоконье, сына прачки, с которым целовалась в темных уголках. Но дальше этого дело не заходило: девчонки были слишком развращены, чтобы сделать глупость по неведению. Но на словах они заходили далеко.
Позже, на закате солнца, излюбленным развлечением девчонок были уличные представления. Появлялись фокусники и атлеты, расстилали на земле дырявые ковры. Сбегались зеваки, становились в круг, внутри которого играл мускулами уличный акробат в поношенном трико. И Нана с Полиной целыми часами простаивали в самой гуще толпы. Их хорошенькие, свежие платьица мялись и терлись о грязные пальто и куртки. Их голые руки и шеи, непокрытые волосы обдавало нечистое дыхание, запах вина и пота. Но они были в восторге, смеялись, не чувствуя никакого отвращения, разрумянившись и словно расцветая среди взрастившего их навоза. Вокруг раздавались бранные слова, непристойные речи, пьяные разглагольствования. Это был их язык, они понимали решительно все и с улыбкой, бесстыдной и спокойной, оглядывались на шутников, а их атласная кожа не теряла белизны.
Одно им мешало – встречи с отцами, особенно когда те были навеселе. Девчонки были начеку и предостерегали друг друга.
– Гляди, Нана, – вдруг закричит, бывало, Полина, – вон идет папаша Купо!
– Ах!.. Ну, и пусть. Он, кажется, еще не нализался, – с досадой отвечала Нана. – Ничего не поделаешь, надо бежать, а то как бы он мне не всыпал… Ой-ой! Да он шатается! Черт возьми, хоть бы он шею себе сломал!
Если же Купо шел прямо на нее и времени для бегства не оставалось, она приседала на корточки и шептала:
– Да спрячьте же меня!.. Он меня ищет, он пригрозил надавать мне пинков, если еще раз поймает на улице.
Пьяный Купо проходил мимо, Нана вскакивала, и вся компания отправлялась вслед за ним, задыхаясь от смеха. Вот он ее сейчас поймает, да нет, где ему! Это была настоящая игра в прятки. Однако Бош как-то поймал Полину и отвел ее домой за ухо, а Купо прогнал Нана с улицы пинками.
Под вечер девушки делали последний круг и возвращались домой, пробираясь в бледных сумерках среди притихшей толпы. Нависшее небо тускнело от сгустившейся пыли. Улица Гут-дʼОр напоминала провинциальный уголок: у дверей стояли кумушки, голоса гулко звучали в теплой тишине квартала, не было слышно шума экипажей. Девчонки, помешкав во дворе, подбирали ракетки, делая вид, будто провели здесь целый день. Потом расходились по домам, наспех придумывая какую-нибудь историю, к которой часто и не приходилось прибегать, потому что родителям было не до дочерей: они дрались из-за пересоленного или недоваренного супа.
Теперь Нана была уже работницей; она служила в мастерской Титревиль, на улице Кэр – там же, где была раньше ученицей, – и зарабатывала сорок су в день. Родителям не хотелось, чтобы девочка меняла место, и они оставили ее на попечение г-жи Лера, которая уже десять лет служила у Титревиль старшей мастерицей. Утром мать замечала время на часах с кукушкой, и девочка выходила на улицу одна. Она была очень мила в своем коротком и узком черном платьице, немного жавшем в плечах. На обязанности г-жи Лера было замечать точное время прихода Нана в мастерскую и затем сообщать об этом Жервезе. На переход с улицы Гут-дʼОр на улицу Кэр отводилось двадцать минут, времени было вполне достаточно, потому что у непосед-девчонок резвые ноги. Иногда Нана приходила в мастерскую вовремя, но раскрасневшись и запыхавшись, – это говорило о том, что весь путь она пробежала минут за десять, а остальное время где-то шаталась. Но чаще всего она опаздывала минут на семь, на восемь, – и тогда до самого конца рабочего дня ласкалась и подлизывалась к тетке, глядела на нее умоляющими глазами, чтобы та пожалела ее и не жаловалась матери. Г-жа Лера, понимавшая молодежь, лгала родителям, зато читала девочке бесконечные и многословные наставления, говорила о своей ответственности и обо всех опасностях, каким подвергается юная девица на парижских улицах. Ах, черт побери, вспомнить только, как в свое время преследовали и ее. Г-жа Лера не сводила с племянницы глаз, в которых постоянно вспыхивали огоньки фривольных мыслей; она была до крайности взбудоражена тем, что ей довелось охранять невинность «этой бедной кошечки».
– Понимаешь, ты должна говорить мне все, все, – постоянно твердила она. – Я слишком мягка с тобой… Если ты попадешь в беду, то мне останется одно – броситься в Сену… Слышишь, кошечка моя, если с тобой заговорит мужчина, ты должна будешь рассказать мне все, не пропуская ни словечка!.. Так что же, тебе никто ничего не говорил? Честное слово?..
Нана, сдерживая смех, забавно морщила губы. Нет, нет, мужчины с ней никогда не заговаривают. Она слишком быстро ходит. И потом, о чем же мужчинам говорить с ней? Ей, право, с ними делать нечего. И она с самым невинным видом объясняла причины опоздания: остановилась у витрины поглядеть картинки, проводила Полину, – ведь Полина мастерица рассказывать всякие небылицы. Если не верите, проследите, пожалуйста, она даже никогда не переходит на другую сторону и всегда бежит изо всех сил, обгоняя всех других девиц, словно экипаж. Правда, однажды г-жа Лера застала ее на улице Пти-Карро в компании трех цветочниц; бесстыдницы хохотали, закидывая головы, потому что за окном брился какой-то мужчина. Но девочка сердилась и клялась, что как раз собиралась зайти в угловую булочную купить хлебец за одно су.
– О, не беспокойтесь, я слежу за ней, – говорила вдова родителям. – Я отвечаю за нее, как за себя. Пусть меня в клочья разорвут, но я никому не позволю прикоснуться к ней!
Мастерскую Титревиль, большую комнату с антресолями, загромождал огромный стол на козлах. Вдоль голых стен выстроились этажерки, заваленные старыми картонками, пакетами и испорченными моделями, забытыми под толстым слоем пыли. Сквозь дыры желтовато-серых обоев виднелась штукатурка. На потолке чернело большое пятно сажи от газовой горелки. Два окна открывались настежь, и работницы, сидя за столом, видели всех, кто проходил на противоположном тротуаре.
Г-жа Лера, подавая пример, приходила раньше всех. Затем дверь хлопала целых четверть часа: девицы-цветочницы являлись поодиночке, растрепанные, потные. Как-то раз июльским утром Нана пришла последняя, что, впрочем, вообще было в ее привычке.
– Ах, – сказала она, – неплохо бы завести собственный экипаж!
И, не снимая шляпки – какой-то черной тряпицы (Нана называла ее каскеткой и без конца меняла на ней отделку), она подошла к окошку, высунулась и, перегибаясь вправо и влево, стала оглядывать улицу.
– Что это ты там высматриваешь? – подозрительно спросила г-жа Лера. – Разве отец провожал тебя?
– Уж конечно, нет, – беззаботно ответила Нана. – Ничего я не высматриваю… Смотрю, что здорово жарко. В самом деле, не поздоровится в такую погоду, если будешь бежать, как я!
Утро было душное и жаркое. Работницы опустили жалюзи: через них они подсматривали за тем, что делается на улице; потом уселись за работу по обеим сторонам стола, за которым г-жа Лера председательствовала. Работали здесь восемь мастериц, и перед каждой стоял на столе горшочек с клеем, лежали щипчики, инструменты и подушечка для гофрировки. Середина стола была завалена тонкой проволокой, катушками, ватой, желтой и коричневой бумагой, готовыми листочками и лепестками, вырезанными из шелка, атласа или бархата. Посередине возвышался узкий графин, и одна из цветочниц поставила в него грошовый букетик, который еще накануне был приколот к ее корсажу, а теперь совсем завял.
– Да, вы еще не знаете, – сказала хорошенькая брюнетка Леони, нагибаясь над подушечкой и гофрируя на ней розовые лепестки. – Бедняжке Каролине ужасно не повезло с тем малым, который поджидал ее по вечерам.
Нана, разрезая зеленую бумагу на тонкие полоски, воскликнула:
– Вот черт! Да ведь этот малый волочится за ней все дни напролет!
Мастерицы хихикнули исподтишка, и г-жа Лера была вынуждена выказать строгость.
– Очень мило, дитя мое, – затараторила она, потирая нос. – Изящно ты выражаешься! Вот я расскажу твоему отцу, – посмотрим, как это ему понравится.
Нана надула щеки, как бы сдерживая взрыв хохота. Вот уж, в самом деле! Отец! Сам-то он как выражается! Но тут Леони очень быстро и очень тихо шепнула:
– Берегитесь! Хозяйка…
В самом деле, в комнату входила высокая, сухопарая г-жа Титревиль. Обычно она сидела внизу, в магазине. Работницы очень боялись ее; она не любила шутить. Она медленно обошла стол, над которым теперь безмолвно и прилежно склонились все головы, обозвала одну мастерицу растяпой, велела ей переделать маргаритку и удалилась, высокомерно, как всегда.
– Ату, ату ее! – повторяла Нана, и девицы покатывались с хохота.
– Барышни, барышни! – надрывалась г-жа Лера, стараясь казаться строгой. – Вы заставите меня принять меры…
Но ее не слушали, ее не боялись. Она была слишком снисходительна к этим девчонкам с озорными глазами: ей доставляло удовольствие где-нибудь в сторонке выведать у них о любовных похождениях, а если на столе находилось свободное местечко, то поиграть с ними в карты. Как только дело доходило до пересудов, каждая морщинка на ее топорном лице, вся ее жандармская фигура начинали светиться радостью, знакомой всем кумушкам. Ее коробили лишь непристойные слова; надо было избегать только этого, а говорить можно было что угодно…
Да, в самом деле, недурное воспитание получила Нана в мастерской. О, конечно, у нее были и соответствующие наклонности. Но общение с целой кучей девчонок, вконец загубленных нищетой и пороком, окончательно отшлифовало ее. Девушки работали бок о бок и разлагались все вместе – так подгнивает целая корзина яблок, в которую попалось несколько штук с гнильцой. Разумеется, на людях все старались вести себя прилично, воздерживаться от грубостей, от чересчур мерзких выражений, – словом, разыгрывали порядочных девиц. Но зато по углам и на ушко говорились гадости. Стоило двум девчонкам сойтись вместе, как они тотчас же начинали корчиться от хохота, перекидываться сальными словечками. Кончался рабочий день, и они провожали друг друга домой; тут-то и начинался поток таких признаний, таких историй, что у кого угодно волосы встали бы дыбом. За этими разговорами и задерживались на улицах девчонки, опьяненные сутолокой. А кроме того, на тех девушек, которые, подобно Нана, еще сохраняли благоразумие, – влияла тлетворная атмосфера мастерской, отвратительный дух кабацких попоек и разгульных ночей: его заносили гулящие работницы, приходившие в мастерскую с растрепанными волосами, в юбках, измятых до того, что казалось – они не снимались на ночь. Ленивая томность, словно после брачной ночи, глубоко запавшие глаза и темные круги, которые г-жа Лера изысканно называла «синяками любви», охрипшие голоса, вихляющая походка – от всего этого веяло пороком, который витал вокруг рабочего стола, вокруг блестящих и хрупких искусственных цветов. Нана жила этим и блаженствовала, если рядом с ней сидела девица, видавшая виды. Долгое время она не отходила от долговязой Лизы, – говорили, что та беременна, – и не сводила с соседки сверкающих глаз, словно ожидая, что вот-вот Лиза вздуется и лопнет. Научить Нана чему-нибудь новому было бы очень трудно. Негодница знала решительно все; она узнала это еще на мостовой улицы Гут-дʼОр. В мастерской же она слышала, как все это делается, – постепенно ее охватывал задор, желание вести себя так, как ведут себя другие.
– Задохнуться можно! – пробормотала она, подходя к окошку будто для того, чтобы пониже опустить жалюзи.
Но она снова высунулась в окно и посмотрела по сторонам. В ту же минуту Леони, подглядывавшая за мужчиной, остановившимся на противоположном тротуаре, воскликнула:
– Что здесь делает этот старик? Вот уже четверть часа, как он шпионит за нами!
– Какой-нибудь повеса, – заметила г-жа Лера. – Нана, не угодно ли тебе сесть на место? Ведь я запретила стоять у окна!
Нана снова принялась свертывать стебельки для фиалок, а вся мастерская занялась мужчиной. Это был хорошо одетый человек лет пятидесяти, в пальто; у него было бледное лицо, очень серьезный и почтенный вид; седеющая, аккуратно подстриженная борода закрывала шею, как воротничок. Он уже целый час стоял на противоположном тротуаре, у магазина лекарственных трав, и все поглядывал на опущенные жалюзи мастерской. Цветочницы тихонько посмеивались, уличный шум заглушал их голоса, и они с самым прилежным видом склонились над работой, все время посматривая в окно, не теряя господина из виду.
– Да у него лорнет! – заметила Леони. – Ого, шикарный мужчина! Уж конечно, он поджидает Огюстину.
Но Огюстина, неуклюжая, безобразная блондинка, сердито заявила, что не любит стариков. А г-жа Лера, покачивая головой, прошептала со своей двусмысленной, постоянно на что-то намекающей улыбкой:
– И напрасно, милочка. Старики очень нежны.
В эту минуту маленькая, толстенькая соседка шепнула Леони что-то на ухо. Откинувшись на спинку стула, Леони безудержно расхохоталась. Она корчилась от смеха и, посматривая на старика, заливалась еще сильнее.
– Верно, ой, верно, – еле могла выговорить она. – Ах, уж эта Софи, – что за язычок!
– Что она сказала? Что она сказала? – наперебой спрашивали мастерицы, сгорая от любопытства.
Леони вытирала слезы и не отвечала. Немного успокоившись, она принялась за гофрировку, заявив:
– Этого повторить нельзя.
Ее упрашивали, но она качала головой и фыркала от смеха. И вот ее соседка слева, Огюстина, упросила ее сказать на ухо, в чем дело. Леони, наконец, согласилась и прошептала ей что-то в самое ухо. И Огюстина, в свою очередь, откинулась на стуле, покатываясь со смеху. Потом она передала фразу соседке; среди подавленных восклицаний и смеха острота обежала весь стол, из уст в уста. Когда всем стала известна шуточка Софи, мастерицы переглянулись и снова расхохотались. Однако все покраснели и были немного смущены. Одна только г-жа Лера не знала, в чем дело. Она была очень раздосадована.
– Это очень невежливо, сударыня, – сказала она. – В обществе не говорят на ухо… Уж конечно, какая-нибудь непристойность! Ах, как это мило!
Она не решалась попросить, чтобы ей повторили сальность, сказанную Софи, хотя ей безумно хотелось этого. Но, потупив глаза и напустив на себя важность, она наслаждалась болтовней работниц. Нельзя было слова вымолвить, самого невинного слова, даже если оно относилось только к работе, чтобы его не истолковали неприличным образом: извращали смысл каждой фразы, приписывая ей грязное значение; невероятными двусмыслицами звучали для них такие простые выражения, как: «У меня треснули щипчики», или: «Кто это залез в мой горшочек?». И все это немедленно связывалось с господином, торчавшим на той стороне улицы; он неизбежно фигурировал во всех намеках. Ах, как, должно быть, у него горели уши! Цветочницам так хотелось прослыть насмешницами, что в конце концов они начали нести совершенную чепуху. Но забава им понравилась, и они разошлись, глаза у них горели, и тон все время повышался. Г-жа Лера сердиться не могла: ни одного грубого слова произнесено не было. И все покатились от хохота, когда она сказала:
– Лиза, у меня погас огонек. Передайте мне, милочка, ваш.
– Ах, у госпожи Лера огонек погас! – кричала вся мастерская.
Старшая мастерица попыталась пуститься в объяснения:
– Доживите, барышня, до моих лет…
Но ее не слушали. Все говорили, что нужно позвать того господина: пусть он зажжет потухший огонек г-жи Лера.
Надо было поглядеть, как смаковала Нана эти шутки! От нее не ускользало ни одно двусмысленное словечко. Она и сама отпускала крепкие остроты, подчеркивая их кивком, взглядом, расцветая и сгорая от удовольствия. В этой порочной атмосфере Нана чувствовала себя как рыба в воде. И чуть не падая со стула от хохота, она быстро и ловко крутила стебельки. О, работала она с большим шиком! Она скручивала стебелек быстрее, чем опытный курильщик папироску. Быстрым жестом она хватала узенькую полоску зеленой бумаги – и вот полоска начинала вертеться и накручиваться на проволочку; затем капельку клею на верхний конец – и готово. Получался пучок свежей и изящной зелени, прелестных стебельков, – украшение к дамскому наряду. Этот шик был у нее в самих пальцах – тонких, гибких и ласковых, как бы бескостных пальцах продажной женщины. Она умела только свертывать стебельки, дальше она в мастерстве не пошла. Но зато эту деталь она выполняла так хорошо, что никто в мастерской, кроме нее, стебельками не занимался.
Между тем господин, привлекавший всеобщее внимание, ушел. Мастерская постепенно успокаивалась, девушки усердно работали в духоте. Все встрепенулись, когда на часах пробило двенадцать, – время завтрака. Нана немедленно бросилась к окну и крикнула, что она пойдет за покупками; кто хочет, может поручить ей купить, что надо. Леони заказала креветок на два су, Огюстина – тюрик жареной картошки, Лиза – пучок редиски, Софи – сосиски. Когда Нана спускалась по лестнице, ее догнала длинноногая г-жа Лера, которой казалось подозрительным, что сегодня девчонка все время льнет к окну.
– Погоди, – сказала она, – я пойду с тобой, мне кое-что нужно.
Выйдя на аллею, она сразу заметила, что старый господин по-прежнему стоит, словно на часах, и переглядывается с Нана. Девочка вспыхнула. Тетка резко схватила ее за руку и потащила с тротуара на мостовую. Господин шел за ними по пятам. Ах, значит, этот волокита бегает за Нана! Отлично! Как это мило: на шестнадцатом году уже ловить мужчин! И г-жа Лера немедленно приступила к допросу. Нана оправдывалась. Ах, боже мой, ничего она не знает, он преследует ее всего пять дней; она не может носа высунуть на улицу, чтобы сейчас же не напороться на него!.. Кажется, у него свое дело, да, да, у него фабрика костяных пуговиц… Это произвело на г-жу Лера большое впечатление. Она обернулась и искоса взглянула на господина.
– Видно, денег у него много, – прошептала она. – Послушай, кошечка, расскажи мне всю правду! Бояться тебе нечего.
Болтая, они перебегали из лавки в лавку, из колбасной в зеленную, из зеленной в гастрономическую. Руки у них были полны покупками, завернутыми в просаленную бумагу. Но они не переставали кокетничать, покачивали бедрами, оборачивались, посмеиваясь и играя глазами. Даже г-жа Лера старалась понравиться и вела себя как девчонка. Как же, ведь от них не отставал настоящий фабрикант!
– Очень приличный господин, – объявила она, когда они подошли к дому. – Если бы только у него были честные намерения…
Поднимаясь в мастерскую по лестнице, она сказала, будто только сейчас вспомнив об этом:
– Между прочим, о чем это вы шептались? Ну, знаешь, об этой гадости, придуманной Софи.
И Нана не стала церемониться. Она только обхватила г-жу Лера за шею и заставила ее спуститься на две ступеньки: в самом деле, такую вещь нельзя было повторить вслух даже на лестнице. И она прошептала остроту на ухо. Это было так грубо, что тетка только головой тряхнула, широко раскрыв глаза и разинув рот. Теперь она, наконец, знала и перестала терзаться.
Чтобы не пачкать стол, цветочницы раскладывали еду на коленях. Они спешили покончить с завтраком: ведь есть так скучно, лучше воспользоваться часовым перерывом и поглазеть на прохожих или посекретничать по уголкам. В этот день все из сил выбивались, чтобы разузнать, куда спрятался тот господин, что все утро торчал против окон мастерской; но он исчез. Г-жа Лера и Нана молчали, словно набрав в рот воды, и только переглядывались. Было уже десять минут второго, и работницы, казалось, вовсе не торопились снова взяться за свои щипчики, когда Леони характерным звуком «пррр…», каким подзывают друг друга маляры, возвестила о приближении хозяйки. Тут все сразу оказались на своих местах и уткнулись в работу. Г-жа Титревиль вошла и с обычной суровостью произвела обход.
С этого дня первое похождение Нана сделалось для г-жи Лера источником наслаждений. Тетка не отпускала от себя племянницу, провожала ее утром и вечером, твердя о своей ответственности. Конечно, Нана немного досадовала, но ей до известной степени даже льстило, что ее охраняют, словно какое-то сокровище. А разговоры, которые они вели с теткой на улице, шествуя в сопровождении фабриканта костяных пуговиц, разжигали ее любопытство и усиливали желание сделать решительный шаг. О, тетка отлично понимала, что такое чувство; пуговичный фабрикант, уже пожилой и такой приличный господин, прямо растрогал ее: в самом деле, ведь у пожилых людей чувство всегда имеет очень глубокие корни! Но она была начеку. Да, чтобы добраться до малютки, этому человеку придется перешагнуть через ее труп! Однажды вечером г-жа Лера подошла к фабриканту и прямо в глаза сказала ему, что он поступает нехорошо. Как старый повеса, привыкший к отпору, он только вежливо поклонился, не сказав ни слова. В самом деле, г-жа Лера не могла сердиться: у него были слишком хорошие манеры. И вот начались практические советы по любовной части, намеки на гнусную натуру мужчин, всевозможные истории о девушках, которым приходилось горько раскаиваться в своих увлечениях. Нана выслушивала эти рассказы с томным видом, а в ее глазах, сверкавших на бледном лице, появлялось какое-то странное выражение.
Но в один прекрасный день, на улице Фобур-Пуассоньер, фабрикант осмелился просунуть голову между теткой и племянницей и начал нашептывать такие вещи, которых нельзя и повторить. Перепуганная г-жа Лера заявила, что теперь она не может быть спокойной даже за себя, и рассказала все брату. Дело приняло серьезный оборот. В семействе Купо поднялся невероятный скандал. Прежде всего кровельщик как следует отхлестал Нана.
– Как! Что я слышу? Эта дрянь путается со стариками? Ну ладно, пусть она теперь поостережется показывать нос на улицу, я ей просто глотку перережу! Виданное ли это дело! Сопливая девчонка бесчестит всю семью!
И Купо тряс дочь за плечи, ругаясь на чем свет стоит, предупреждал, что впредь она должна вести себя как следует, ибо теперь он сам будет следить за ней. Как только Нана возвращалась домой, он бросался к ней и пристально разглядывал ее лицо, выискивая, не осталось ли в ее глазах отсвета улыбки, следа случайного, незаметно сорванного поцелуя. Он обнюхивал дочь, поворачивал ее во все стороны. Однажды вечером он задал ей трепку, обнаружив у нее на шее темное пятнышко. Наглая девчонка смела говорить, что это не от поцелуя! Да, она утверждала, что это синяк, просто синяк, что Леони нечаянно ушибла ее, играя.