– Да, да, – прошептала Жервеза. – Сорочка здесь, вот она.
Но г-жа Гуже возмутилась. Этой сорочки она не возьмет: это не ее сорочка. Ей уже подменивают белье! Только этого не хватало! На прошлой неделе она получила два носовых платка без своей метки. Она вовсе не желает получать чье-то чужое белье! Она хочет иметь свое собственное.
– А где же простыни? – повторяла г-жа Гуже. – Значит, потеряны… Ну, милая моя, устраивайтесь, как хотите, но чтобы завтра же утром они были у меня! Слышите?
Наступило молчание. Жервеза все время чувствовала за спиной приоткрытую дверь в комнатку Гуже, и это особенно смущало ее. Она догадывалась, что кузнец находится там. Как тяжело, что он слышит все эти заслуженные упреки, на которые она ничего не может ответить! Она притихла, съежилась и, понурив голову, принялась торопливо выкладывать белье на кровать. Но когда г-жа Гуже стала рассматривать его, дело обернулось еще хуже. Старушка брала штуку за штукой и отбрасывала, говоря:
– Вы совсем разучились работать. Теперь вас уже не за что хвалить… Да вы просто портите, вы пакостите белье… Посмотрите хоть на эту сорочку: весь перед сожжен. Вон след утюга. И пуговицы все повырваны. Не знаю, как это вы ухитряетесь: никогда ни одной пуговицы не остается… Ну, а уж за эту кофточку я вам не заплачу. Вот посмотрите – это же грязь! Вы только ее размазали. Нет, спасибо! Мне такой стирки не надо. Если белье не чище…
Г-жа Гуже остановилась и стала считать белье.
– Как! Это все, что вы принесли? – воскликнула она. – Тут не хватает двух пар чулок, шести салфеток, скатерти, полотенец… Да вы смеетесь надо мной! Я велела вам принести все белье, и глаженое и неглаженое. Предупреждаю вас, госпожа Купо: если через час ваша ученица не принесет всего остального, – мы с вами поссоримся.
В эту минуту Гуже кашлянул у себя в комнатке. Жервеза вздрогнула. Боже, и это при нем с ней так разговаривают! Расстроенная и сконфуженная, стояла она посреди комнаты, дожидаясь грязного белья. Но, подведя счет, г-жа Гуже спокойно уселась у окна и принялась за починку кружевной шали.
– А белье? – робко спросила прачка.
– Нет, покорно благодарю, – ответила старушка. – На этой неделе белья не будет.
Жервеза побледнела. Итак, ей отказывают. Она так растерялась, что у нее даже ноги подкосились, и она принуждена была сесть на стул. Она и не пыталась сказать что-либо в свое оправдание, она только спросила:
– А что с господином Гуже, он болен?
– Да, ему нездоровится, после завтрака он не смог пойти на завод, а сейчас прилег отдохнуть.
Г-жа Гуже говорила очень сдержанно. У гвоздарей опять понизили плату. Теперь уже им платят не девять, а только семь франков в день, потому что всю работу делают машины. Г-жа Гуже прибавила, что отныне им придется экономить на всем. Она теперь будет стирать сама. Конечно, если бы Купо возвратили деньги, взятые у сына, – это было бы очень кстати. Но, разумеется, раз они не могут заплатить, она с них не будет требовать судом. Как только г-жа Гуже заговорила о долге, Жервеза опустила голову; казалось, она следила за быстрыми движениями иглы, нанизывавшей петли.
– Однако если б вы немножко посократили свои расходы, вы бы могли расплатиться. Ведь вы очень хорошо едите и, я не сомневаюсь, много тратите на еду. Нам хотя бы по десяти франков в месяц…
Но ее прервал голос Гуже. Он звал:
– Мама, мама!
Г-жа Гуже вернулась от сына почти сейчас же, снова уселась и заговорила о чем-то другом. Без сомнения, кузнец просил ее не требовать с Жервезы денег. Но старушка не могла удержаться и через пять минут снова заговорила о долге. Как она предсказывала, так все и вышло: кровельщик пропивает прачечную и сбивает с пути свою жену. Если бы сын послушался ее, он ни за что не дал бы им пятисот франков. Он был бы уже женат и не погибал бы с тоски. А теперь ему придется тосковать, быть может, всю жизнь. Г-жа Гуже разволновалась, заговорила очень сухо, явно упрекая Жервезу в том, что она нарочно сговорилась с Купо, что они воспользовались простодушием ее сына и обманули его. Да, есть женщины, которые лгут и притворяются годами, но рано или поздно дурные качества всплывают на поверхность, и вот тогда-то и обнаруживаются их скверные повадки.
– Мама, мама! – вторично закричал Гуже, и на этот раз в голосе его слышалось негодование.
Старушка вышла, сейчас же вернулась и сказала, садясь за кружева:
– Зайдите к нему. Он хочет вас видеть.
Жервеза вошла, вся дрожа, и оставила дверь открытой. Она волновалась: ведь это было все равно что признаться перед его матерью в своих чувствах. Тихая комнатка, с картинками на стенах, с узкой железной кроватью, была похожа на комнату пятнадцатилетнего юноши. Гуже лежал в постели. Он был подавлен, пришиблен разоблачениями матушки Купо; его огромное тело было неподвижно вытянуто, глаза красны, прекрасная русая борода еще мокра от слез. По-видимому, в первые минуты бешенства он колотил своими страшными кулачищами по подушке, потому что сквозь прорванную наволочку вылезал пух.
– Послушайте, мама ошибается, – почти беззвучно вымолвил он. – Вы не должны мне ничего. Я не хочу, чтобы об этом говорили.
Приподнявшись, он глядел на Жервезу. Крупные слезы навернулись у него на глазах.
– Вы больны, господин Гуже? – прошептала Жервеза. – Скажите, что с вами?
– Нет, ничего, спасибо. Я очень устал вчера. Хочу немного подремать.
Но он не выдержал: из груди его вырвался стон.
– Ах, боже мой! Боже мой! Этого не должно было случиться. Не должно! Вы же клялись мне!.. И вот теперь случилось, случилось. О боже, какая мука! Уходите, уходите.
Он кротко умолял ее уйти. Жервеза не подошла к кровати. Гуже просил ее уйти, и она ушла, – тупо повернулась и ушла, не зная, что сказать ему в утешение. В большой комнате она взяла свою корзину; но она медлила и не уходила. Ей так хотелось найти настоящие слова. Г-жа Гуже продолжала работать, не поднимая головы. Наконец она сказала:
– Ну, что ж, до свиданья! Пришлите мне белье. Потом сосчитаемся.
– Да, хорошо… До свиданья… – пробормотала Жервеза. В дверях она остановилась и бросила последний взгляд на чистенькую, уютную квартирку: ей казалось, что она прощается с последними остатками своей порядочности. Потом она медленно затворила за собою дверь.
Жервеза вернулась в прачечную тупо, без единой мысли, – так коровы возвращаются к себе в стойло. Матушка Купо сидела на стуле возле печки; она в первый раз встала с постели. Но прачка даже не попрекнула ее; она была слишком разбита, у нее ныло все тело, как будто ее избили. Она думала о том, что жизнь слишком жестокая штука; хорошо бы помереть, да ведь сердце из груди нельзя вырвать.
Теперь Жервеза на все махнула рукой. Что бы ни случилось, отныне ей на все наплевать. При каждой новой неприятности она прибегала к своей единственной утехе: объедалась по три раза в день. Пусть хоть вся прачечная развалится; если ее не раздавят обломками, она готова уйти, хоть без рубашки. И прачечная разваливалась, не сразу, а постепенно, день за днем. Клиенты один за другим теряли терпение и отдавали белье другим прачкам. Г-н Мадинье, мадемуазель Реманжу и даже Боши вернулись к г-же Фоконье, которая была гораздо аккуратнее. Ведь надоест же в конце концов дожидаться пары чулок по три недели и надевать рубашку с неотстиранными пятнами. Жервеза даже не огорчалась. Она желала счастливого пути всем своим бывшим клиентам и говорила, что только рада не копаться больше в их грязище. Что ж! Пусть от нее откажется хоть весь квартал – тем лучше! Меньше грязи, меньше работы – только и всего! А тем временем у нее остались только неаккуратные плательщики, проститутки да женщины вроде г-жи Годрон, у которой белье так воняло, что ни одна прачка на всей Рю-Нев не принимала его в стирку. Прачечная прогорала. Жервеза была принуждена рассчитать последнюю работницу, г-жу Пютуа, и осталась одна со своей девчонкой-помощницей, косоглазой Огюстиной, которая с годами все больше глупела. Но и на них двоих не хватало работы: иной раз обе целыми днями били баклуши. Словом, развал был полный. Похоже, они скоро вылетят в трубу.
Естественным следствием лени и бедности было неряшество. Трудно было узнать прежнюю гордость Жервезы – небесно-голубую прачечную. Обшивка и стекла витрины почти никогда не мылись и были сверху донизу забрызганы грязью от проезжавших экипажей. На латунных проволоках были вывешены только три грязно-серых тряпки, оставшиеся от клиентов, умерших в больнице. Внутри было еще хуже: от постоянно сушившегося под потолком белья развелась такая сырость, что обои в стиле Помпадур отстали от стен и висели клочьями, точно паутина, заросшая пылью; поломанная, пробитая кочергою печь торчала в углу, словно чугунный лом в лавке старьевщика; гладильный стол производил такое впечатление, точно на нем обедал целый гарнизон: он был залит вином, кофе, измазан вареньем, весь в пятнах от ежедневных возлияний. В воздухе стоял острый запах прокисшего крахмала, воняло плесенью, подгоревшим салом, грязным бельем. Но Жервеза чувствовала себя в этой обстановке, как рыба в воде. Она не замечала, что в прачечной становится все грязнее; она опустилась, привыкла к ободранным обоям, и к замызганным стеклам, и к тому, что сама она ходит неумытая и в рваной юбке. Жить в грязи было как-то уютнее. Бросить все на произвол судьбы, видеть, как все разваливается, как пыль постепенно забивает все щели и покрывает все своим бархатным ковром, чувствовать, как все постепенно замирает вокруг нее, и пребывать в ленивом оцепенении – стало для Жервезы истинным наслаждением. Прежде всего покой, а на остальное наплевать! Постоянно возраставшие долги уже не мучили ее. Она потеряла всякую честность; если неизвестно, удастся заплатить или нет, – так лучше и не думать об этом. Когда ей переставали отпускать в долг в какой-нибудь лавке, она переходила в другую. Ей теперь приходилось мчаться по улице без оглядки, через каждые десять шагов ее подстерегал кредитор. На одной только улице Гут-дʼОр она боялась проходить мимо угольщика, мимо бакалейщика, мимо зеленщицы и, чтобы попасть в большую прачечную на Рю-Нев, делала большой крюк по улице Пуассонье, что отнимало добрых десять минут. Лавочники честили ее мошенницей. Однажды вечером мебельщик, у которого была куплена мебель для Лантье, поднял такой крик, что все соседи сбежались. Он орал, что если ему сейчас же не заплатят денег, он задерет Жервезе юбки и возьмет свое натурой. Конечно, когда происходили подобные сцены, Жервеза в ужасе дрожала, но потом встряхивалась, точно побитая собака, и тотчас забывала обо всем, а вечером как ни в чем не бывало садилась и ела не хуже обычного. Вот тоже нахалы! Чего они лезут? Нет у нее денег – родит она их, что ли! Притом все лавочники – мошенники и потому обязаны терпеть и ждать. И она спокойно засыпала в своей норе, стараясь не думать о том, что должно неминуемо произойти. Ну, прогорит – и наплевать, черт возьми! А пока что пусть к ней не лезут!
Между тем матушка Купо поправилась. Прачечная кое-как проскрипела еще целый год. Летом всегда бывает немного больше работы: гуляющие барышни с бульваров приносят в стирку белые юбки и перкалевые платья. Разорение надвигалось медленно; с каждой неделей Купо увязали все глубже и глубже. За этот год бывали периоды подъема, бывали и падения; в иные дни животы подводило от голода, и все щелкали зубами около пустого буфета, а иной раз объедались до отвала телятиной. Матушку Купо очень часто можно было видеть на улице: пряча что-то под фартуком, она не спеша, точно гуляя, направлялась к ломбарду, на улицу Полонсо. Она шла сгорбившись, с умильной ханжеской миной, точно богомольная старушка, идущая в церковь. Матушка Купо отнюдь не тяготилась этими прогулками, наоборот, ей нравились подобные мелочные делишки; эта торговля из-за тряпок, которые она выкладывала на прилавок, пробуждала в ней забытые инстинкты базарной кумушки. Служащие ломбарда хорошо знали ее и прозвали «Тетушка – четыре франка»: когда мамаше Купо предлагали за ее тощий сверточек три франка, она всегда требовала четыре. Жервезу точно бес обуял, – она была готова стащить в ломбард весь дом; она с радостью остриглась бы, если бы волосы принимали в заклад. В конце концов заклад – это самый легкий и удобный способ добывать деньги на пропитание. Мало-помалу весь домашний скарб переправился в ломбард: пошло туда белье, платье, даже мебель и инструменты. Сначала Жервеза пользовалась каждым случайным заработком и выкупала вещи, – даром что через неделю они закладывались снова. Но потом она махнула на все рукой и стала продавать квитанции, – пусть все пропадет, наплевать! Раз только ее точно ножом полоснуло по сердцу: чтобы заплатить двадцать франков судебному приставу, явившемуся описывать имущество, пришлось заложить каминные часы. Перед этим она клялась, что скорее издохнет с голода, чем расстанется с ними. Когда матушка Купо унесла часы в картонке из-под шляпы, Жервеза бессильно упала на стул и заплакала, точно у нее отняли все ее достояние. Но матушка Купо неожиданно принесла не двадцать франков, а целых двадцать пять, и эти лишние пять франков утешили Жервезу; она сейчас же послала старуху за стаканчиком водки, чтобы спрыснуть неожиданную получку! Теперь они частенько, когда бывали в ладу, выпивали вместе, пристроившись на краешке гладильного стола. Они пили смесь: водку пополам со смородинной настойкой. Матушка Купо умела необычайно ловко, не расплескав ни капли, пронести полный стакан водки в кармане фартука. Зачем соседям знать, что она несет? Но, по правде говоря, соседи знали все как нельзя лучше. Зеленщица, хозяйка харчевни, молодцы из бакалейной лавки – все говорили: «Глядите! Старуха опять поплелась к «тетеньке»!» – или: «А старуха тащит в кармане водочку!» И, разумеется, это еще больше восстанавливало соседей против Жервезы. Она все проедает, скоро она прикончит свою лавочку! Да, да, еще немножко, и все будет подчищено, ни крошки не останется.
А Купо процветал среди этого разорения. Он был здоров как бык. Положительно, этот проклятый пьяница только жирел от водки. Ел он до отвала и постоянно издевался над мозгляком Лорилле, уверявшим, что водка сводит человека в могилу: вместо ответа Купо только похлопывал себя по жирному и тугому, как барабан, животу. Он выбивал на своем брюхе барабанную дробь, испускал оглушительные звуки, исполнял целые симфонии. Да, это был не живот, а настоящий турецкий барабан, способный внушить зависть любому ярмарочному зазывале. Лорилле, который никак не мог нагулять себе брюшко и очень огорчался этим, говорил, что у Купо желтый, нездоровый жир. Но тем не менее кровельщик продолжал напиваться и считал, что это очень полезно. Волосы у него сильно поседели, нижняя челюсть еще больше выдавалась вперед, а лицо оскотинело и приняло темно-багровый оттенок, как у всех пьяниц. Но он был по-прежнему беззаботен, как дитя; когда жена заводила с ним речь о своих затруднениях, он выпроваживал ее пинками. Мужское ли дело заниматься всем этим вздором? Им хлеба не на что купить? Подумаешь, важность! Его это не касается. Он должен получать свою жратву в положенное время, а откуда эта жратва берется, ему безразлично. Случалось, что он по целым неделям ходил без работы, но при этом становился еще требовательнее. С Лантье он держался как и прежде: приятельски похлопывал его по плечу. Разумеется, он не знал, что жена изменяет ему, во всяком случае многие соседи – Боши, Пуассоны – клялись и божились, что он ничего не подозревает, что, если он только узнает – быть беде. Но г-жа Лера, его родная сестра, с сомнением покачивала головой и говорила, что знает таких мужей, для которых измена жены сущие пустяки. Однажды ночью Жервеза, возвращаясь от шапочника, получила в темноте шлепок. Она вся так и похолодела от ужаса, но потом успокоилась и решила, что она, должно быть, стукнулась о спинку кровати. Слишком уж это страшное дело, чтобы муж мог дурачиться и подшучивать над ней.
Лантье тоже жилось недурно. Он очень заботился о своей особе и то и дело мерил себе живот брючным поясом, постоянно опасаясь, что ему придется распустить или затянуть пряжку. Шапочник был чрезвычайно доволен своей внешностью, ни за что не хотел ни худеть, ни толстеть и поэтому был необыкновенно привередлив в еде. Все блюда он рассматривал с точки зрения того влияния, какое они могут оказать на окружность его талии. Даже когда в доме не было ни полушки, он требовал яиц, котлет и прочих легких и питательных кушаний. Начав делить Жервезу с мужем, он стал считать себя во всех отношениях равным ему: он подбирал деньги, если они плохо лежали, помыкал Жервезой, ворчал, покрикивал и вообще вел себя куда больше как хозяин, нежели сам Купо. В доме появилось два хозяина. И хозяин пришлый, более пронырливый, умел повсюду захватить лучшие кусочки и снимал сливки со всего решительно – со стола, с общей жены и со всего прочего. Да, Лантье снимал сливки с хозяйства Купо. Он даже и на людях не стеснялся и держал себя, как глава дома. Нана по-прежнему была его любимицей, потому что он любил хорошеньких девочек. Зато Этьеном он интересовался все меньше и меньше: мальчики, по его мнению, должны сами пробивать себе дорогу в жизни. Когда кто-нибудь приходил в прачечную, Лантье выходил из задней комнаты в шлепанцах, без пиджака и с очень недовольной физиономией, как настоящий муж, которого оторвали от дела. Он говорил с посетителями вместо Купо и уверял, что разницы тут нет никакой.
Жервезе жилось с этими господами далеко не сладко. Правда, она не могла пожаловаться на здоровье. Она стала настоящей толстухой. Но возиться с двумя мужьями, заботиться о них и ублажать их – частенько становилось ей не под силу. Господи! И с одним-то мужем хлопот не оберешься, а тут двое! Хуже всего было то, что эти бездельники уживались друг с другом как нельзя лучше. Они никогда не ссорились. По вечерам, после ужина, положив локти на стол, они балагурили, подтрунивая друг над другом. И днем они постоянно бродили вместе, точно два кота, которые только и ищут, где бы им поживиться. Когда им случалось возвращаться домой не в духе, оба разом обрушивались на Жервезу. Лентяйка, неряха, такая-сякая! Жервеза служила им козлом отпущения, а дружная совместная брань, казалось, еще больше сближала приятелей. Но Жервеза даже не смела и огрызнуться. В первое время, когда один из них орал на нее, она украдкой молила другого взглядом заступиться, замолвить словечко! Но этого никогда не случалось. В конце концов она смирилась, она поняла, что им просто доставляет удовольствие лупить ее, и безропотно подставляла под удары свою жирную спину. В самом деле, приятно было трахнуть по такой спине – мягкая, круглая, настоящий шар. Купо, крайне несдержанный на язык, не стеснялся в выражениях и осыпал Жервезу самыми отвратительными ругательствами. Напротив, Лантье выражался изысканно, подбирал словечки, которых нигде не услышишь и которые тем сильнее оскорбляли женщину. К счастью, привыкнуть можно ко всему; попреки, ругань, побои, все, что Жервезе приходилось сносить от обоих мужчин, все это в конце концов перестало задевать ее, скользило по ней, как вода по гладкой клеенке. Дошло до того, что она стала предпочитать, чтобы мужья ее были дурно настроены, так как в веселые минуты ей и вовсе не было от них житья: они до того приставали к ней, что она даже чепчика не могла спокойно выгладить. Они не отходили от нее, лезли к ней со всякими глупостями, надоедали ей; приходилось ублажать их, забавлять, ухаживать за ними, потакать их дурацким выдумкам. К концу недели Жервеза до того выматывалась, что ног под собой не чуяла, она тупела, глаза у нее делались, как у дурочки. Такая жизнь может вконец извести женщину. Да, Купо и Лантье изводили Жервезу – это самое подходящее выражение. Они жгли ее с обоих концов. Кровельщик был неотесан, зато шапочник – слишком просвещен. Но его образованность напоминала чистую рубашку, надетую на грязное тело. Однажды Жервезе приснилось, что она стоит на краю колодца: Купо толкает ее вниз кулаком, а Лантье щекочет сзади, чтобы она скорее прыгнула. Ну что же! Это было очень похоже на действительность. Да, страшную она прошла школу, – нет ничего удивительного, что она так легко покатилась по наклонной плоскости. И неправы были соседи, обвинявшие ее в том, что она сбилась с пути; не она была виновата в этом несчастье. Когда Жервеза иной раз задумывалась об этом, мороз пробегал у нее по коже. Но потом она утешалась, говоря себе, что могло бы быть и еще хуже. Лучше иметь двух мужей, чем, например, лишиться обеих рук. Жервеза находила свое положение вполне естественным, даже заурядным, и пыталась извлечь из него хоть крупицу счастья. Она не питала ненависти ни к Купо, ни к Лантье, и уже одно это могло бы служить лучшим доказательством ее добродушия и покладистости. Раз ей пришлось видеть в театре Гетэ пьесу, в которой развратная жена отравляет мужа ради любовника. Жервеза страшно возмутилась: подобным чувствам не было места в ее сердце. Разве не благоразумнее жить всем троим в добром согласии? Нет, нет, не надо этих глупостей! Зачем окончательно портить жизнь, в которой и так мало веселого? Словом, несмотря на долги, несмотря на грозящую нищету, Жервеза была бы довольна и спокойна, если бы кровельщик и шапочник не изводили и не допекали ее.
К осени дела пошли еще хуже. Лантье повесил нос и жаловался, что худеет. Он придирался решительно ко всему, фыркал на картофельную похлебку, говорил, что от этого месива у него живот болит. Малейшие нелады переходили теперь в ожесточенные схватки; швыряли друг в друга чем попало, учиняя настоящий разгром в прачечной, и, обессиленные, заваливались спать. Когда ослам не хватает корма, они начинают лягать друг друга. Лантье, чуя надвигающуюся нищету, просто из себя выходил при мысли, что все съедено дочиста, что близок час, когда ему придется надеть шляпу и отправиться искать себе новый стол и дом. А ему так хорошо жилось здесь! Он создал себе тысячи мелких привычек. Его так баловали! Не житье, а Масленица! Никогда ему не найти такого уютного уголка. Но ведь нельзя же нажираться до отвала, чтобы куски не убывали на тарелке. Лантье, в сущности, следовало бы винить свое собственное брюхо: где же, как не в его брюхе, исчезла прачечная Купо! Но ему, разумеется, это и в голову не приходило; наоборот, он злился на других, попрекал их тем, что они ухитрились прогореть в какие-нибудь два года. Экие разгильдяи! Лантье кричал, что Жервеза совсем не умеет экономить. Черт побери, что же теперь будет? Как его подвели! Ведь у него совсем было наклевывалось одно великолепное дело, и вот теперь из-за них у него все срывается. Роскошная фирма, шесть тысяч франков жалованья. Он мог бы облагодетельствовать все семейство!
Как-то раз, в декабре, выдался денек, когда все остались без обеда. В доме не было ни крошки. Лантье ходил мрачный; он теперь часто исчезал из дома с раннего утра, иногда пропадал целый день в поисках нового приюта, где запах сытой еды делал людей благодушными. Иной раз он часами просиживал возле печки и о чем-то размышлял. Потом вдруг он воспылал внезапной нежностью к Пуассонам. Он уже не подсмеивался над полицейским, не называл его Баденгэ и готов был согласиться с ним, что в сущности император – славный малый.
С большим уважением отзывался он о Виржини; вот женщина с головой, говорил он, вот у такой женщины может получиться толк, если у нее будет свое дело. Он явно обхаживал Пуассонов. Можно было подумать, что он метит к ним в нахлебники. В действительности же у него было нечто совсем другое на уме: он придумал куда более сложную и хитрую комбинацию. Виржини как-то сказала ему, что ей хочется завести какую-нибудь торговлю, и Лантье с тех пор не отходил от нее, всячески поощряя ее затею. Да Виржини прямо создана для торговли – такая приветливая, представительная, энергичная. Она будет выручать уйму деньжищ. А раз у нее на это и деньги отложены – наследство, доставшееся ей после смерти тетки, – разумеется, ей надо бросить починку платьев и заняться настоящим делом. И Лантье называл ей владельцев торговых заведений, которые продавали свои лавочки. Хозяйка зеленной лавки на углу, хозяйка посудной лавки на внешнем бульваре. Надо только не упустить момент, и можно купить дело на ходу, с выручкой. Но Виржини колебалась: она предпочитала снять торговое помещение, и чтобы это было где-нибудь здесь же, по соседству. Тогда Лантье, как-то придя к Пуассонам, отвел Виржини в сторонку, и они минут десять о чем-то шептались между собой. Это повторялось несколько раз. Казалось, он в чем-то настойчиво убеждал ее, и она, видно, соглашалась и как будто что-то поручала ему. У них завелась какая-то тайна, они перемигивались, встречаясь на людях, разговаривали между собой недомолвками, прощаясь, многозначительно трясли друг другу руку, как будто замыслили некое темное дело. И как раз с этих пор шапочник дома снова стал необычайно разговорчивым. Сидя за скудной трапезой и поглядывая исподлобья на супругов Купо, он глодал черствую корку хлеба и не переставал жаловаться. С утра до вечера он донимал Жервезу бесконечными разговорами о нищете. О, он не о себе думает, сохрани боже! Наплевать ему на себя. Он готов подохнуть с голоду, лишь бы не расставаться с друзьями. Но хотя бы просто из благоразумия надо же отдать себе отчет, представить себе ясно, до чего они дошли. Одним только лавочникам – булочнику, угольщику, бакалейщику и прочим – они задолжали не меньше пятисот франков. За аренду помещения не уплачено за два срока – это еще двести пятьдесят франков. Домовладелец, г-н Мареско, грозится выгнать их, если не будет уплачено до первого января. Наконец, все, что можно было сплавить в ломбард, уже сплавлено, и даже если собрать последние остатки тряпья, за них не дадут и трех франков. По стенам только гвозди торчат, да и тех всего фунта два по три су. Жервеза, оглушенная этими подсчетами, была совершенно обезоружена, ей нечего было возразить, она сердилась, стучала кулаком по столу или принималась плакать, как малое дитя. Однажды вечером она вышла из себя и закричала:
– Завтра же ухожу отсюда!.. Лучше валяться где-нибудь под забором, чем жить в таком аду!
– Гораздо разумнее будет, – лукаво заметил Лантье, – передать кому-нибудь аренду… Конечно, если найдется желающий… Если вы оба решили покончить с прачечной…
Жервеза в бешенстве перебила его:
– Да хоть сейчас, хоть сию минуту!.. Очень рада развязаться!
Тогда шапочник выказал большую практичность. Он полагал, что при передаче аренды можно будет выговорить с новых жильцов уплату за два последних срока. Лантье даже рискнул прямо заговорить о Пуассонах – кажется, он припоминает, будто Виржини подыскивала себе лавку. Может быть, ей подойдет это помещение.
Да, да, он теперь вспомнил: она как-то при нем говорила, что ей очень хотелось бы найти точно такое помещение. Но, услышав имя Виржини, Жервеза сразу перестала кипятиться. Там видно будет. Сгоряча-то легко наплевать на свое хозяйство, а как подумаешь, видишь, что все это не так-то просто.
И с этих пор, всякий раз как Лантье начинал причитать над нею, Жервеза спокойно возражала ему: у нее в жизни бывали минуты и похуже, а все-таки она всегда выпутывалась. Ну что она станет делать, когда у нее не будет прачечной? Ведь она от этого не разбогатеет! Нет, нет, ей надо снова нанять работниц, раздобыть себе заказчиков. Жервеза говорила все это только для того, чтобы заставить замолчать шапочника, который все старался доказать ей, что у нее нет выхода, что для нее нет никакой надежды распутаться с долгами, никакой возможности выкарабкаться. Но Лантье позволил себе неосторожность снова заговорить о Виржини, и тут уж Жервеза совсем вышла из себя. Нет, нет, ни за что! Она давно раскусила Виржини: если Виржини добивается этой лавочки, то только для того, чтобы унизить ее, Жервезу. Скорее она уступит прачечную первой встречной женщине, чем этой подлой притворщице, которая только и ждет ее разорения. Да, да, теперь ей все понятно! Понятно, почему вспыхивали желтыми огоньками кошачьи глаза этой обманщицы. Нет, Виржини не забыла порки в прачечной, она затаила злобу в сердце. Ну, так пусть лучше не суется, а то как бы ей не попало еще раз! Да, да, она скоро дождется трепки! Не мешает ей обзавестись заслонкой для своего толстого зада… Ошеломленный этим потоком брани, Лантье накинулся на Жервезу, обозвал ее колодой, сплетницей, паскудой и до того разошелся, что обругал даже Купо за то, что тот позволяет жене оскорблять друга. Но потом, спохватившись, что так он только испортит все дело, Лантье поклялся, что никогда больше не будет соваться в чужие дела – благодарности за это все равно не дождешься. И действительно, Лантье больше не заговаривал о передаче аренды. Он выжидал удобного случая, когда можно будет снова поднять этот вопрос и заставить прачку согласиться.
Наступил январь – отвратительное время, сырое и холодное. Матушка Купо кашляла и задыхалась весь декабрь, а после Крещения слегла окончательно. Это случалось аккуратно каждую зиму, и старуха заранее знала, что заболеет. Но на этот раз все окружающие говорили, что если она и выйдет из комнаты, то только ногами вперед. И действительно, хотя матушка Купо была еще жирной и тучной, ей, видимо, оставалось жить недолго. Она страшно хрипела; один глаз ее совсем остановился, половина лица отнялась. Конечно, у детей ее и в мыслях не было разделаться с нею, но старуха уже так давно дышала на ладан, так мешала всем, что в глубине души родные ждали ее смерти, как желанного избавления. Да ей и самой будет лучше: ведь она уже отжила свой век. А когда человек отжил свой век, жалеть не о чем. Доктора пригласили всего один раз, и больше он не появлялся. Чтобы не оставлять матушку Купо вовсе заброшенной, ей давали морс, – только и всего. Да еще заходили по нескольку раз в день посмотреть, не умерла ли она. Старуха так задыхалась, что уже не могла говорить; но своим единственным глазом, который оставался живым и ясным, она пристально глядела на всех входящих. Многое можно было прочесть в этом взгляде: сожаление о минувшей жизни, горькое сознание, что родные только рады будут избавиться от нее, негодование на эту испорченную девчонку Нана, которая теперь, уже не стесняясь, вставала среди ночи в одной рубашонке и подглядывала через стеклянную дверь.
В понедельник вечером Купо вернулся сильно выпивши. С тех пор, как его мать была опасно больна, он все время находился в умиленном состоянии духа. Когда, он улегся и захрапел, Жервеза повернулась на кровати, не зная, что делать. Обыкновенно она проводила часть ночи около матушки Купо. Впрочем, Нана вела себя молодцом, по-прежнему продолжала спать в одной комнате со старухой и уверяла, что разбудит всех, как только бабушка начнет умирать. В эту ночь девочка спала крепко, больная, казалось, тоже задремала, и Жервеза сдалась на просьбу Лантье, который звал ее в свою комнату и уговаривал отдохнуть. Но все-таки они поставили на полу зажженную свечу. В третьем часу ночи Жервеза внезапно проснулась и соскочила с кровати, охваченная беспричинной тоской. Ей показалось, что на нее повеяло холодом. Свеча догорела, в комнате было темно. Жервеза трясущимися руками завязала на себе юбку. Ощупью, спотыкаясь о мебель, пробралась она в комнату больной. Там ей удалось зажечь ночничок. В глубокой тишине раздавался только громкий храп кровельщика, на двух нотах. Нана, растянувшись на спине, мерно дышала, чуть шевеля пухлыми губками. Огромные тени задвигались по стенам, когда Жервеза подняла ночник и осветила лицо матушки Купо. Лицо старухи было совсем белое, голова свесилась на плечо, глаза были открыты. Матушка Купо умерла.