bannerbannerbanner
Дамское счастье

Эмиль Золя
Дамское счастье

Полная версия

Теперь, приходя вечером к кассе Ломма, он по привычке еще смотрел на листок с цифрой выручки; этот листок кассир накалывал на железное острие, стоящее перед ним; редко цифра падала ниже ста тысяч франков, а иной раз, в дни больших базаров, поднималась до восьмисот-девятисот тысяч. Но цифра эта уже не звучала в ушах Муре торжественной фанфарой; он даже сожалел о том, что видел ее, и уносил с собою только чувство горечи, ненависти и презрения к деньгам.

Однако страданиям Муре суждено было еще обостриться. Он стал ревновать. Однажды утром перед началом совещания Бурдонкль явился к нему в кабинет и осмелился намекнуть, что девчонка из отдела готового платья насмехается над ним.

– То есть как это? – спросил Муре, страшно побледнев.

– Очень просто! У нее есть любовники тут же, в магазине.

У Муре хватило сил улыбнуться:

– Я больше о ней и не думаю, дорогой мой. Можете говорить… Кто же они такие?

– Говорят, Гютен и еще продавец из кружевного, Делош, – такой долговязый оболтус… Я не утверждаю, я их не видел. Но, по слухам, это всем бросается в глаза.

Последовало молчание. Муре делал вид, будто приводит в порядок бумаги на письменном столе, и пытался скрыть, что у него дрожат руки. Наконец он промолвил, не поднимая головы:

– Нужны доказательства. Постарайтесь добыть мне доказательства… О, что касается меня, повторяю, мне это совершенно безразлично; она, в конце концов, мне надоела. Но мы не можем допускать в магазине такие вещи.

Бурдонкль ответил просто:

– Будьте покойны, доказательства вы на днях получите. Я за ней наблюдаю.

И тут Муре окончательно лишился покоя. У него не хватало мужества вернуться к этому разговору, и он жил теперь в вечном ожидании катастрофы, которая окончательно разобьет его сердце. Он стал таким раздражительным, что все предприятие трепетало перед ним. Он уже не прятался за спиной Бурдонкля и самолично творил расправу; он чувствовал потребность излить злобу, отвести душу, злоупотребляя своей властью – той самой властью, которая бессильна удовлетворить его единственное желание. Каждый его обход превращался в подлинное избиение, и стоило ему показаться в магазине, как по отделам проносился порыв панического страха. Начинался мертвый сезон, и Муре принялся чистить отделы, выбрасывая на улицу множество жертв. Первой его мыслью было уволить Гютена и Делоша; но он сообразил, что если не оставит их на службе, то так ничего и не узнает; поэтому за них расплачивались другие; все служащие трепетали. А по вечерам, когда Муре оставался один, его веки вспухали от слез.

Наконец ужас достиг своего апогея. Один из инспекторов заподозрил перчаточника Миньо в воровстве. Вокруг его прилавка постоянно сновали какие-то девицы, которые вели себя весьма странно: как-то раз удалось поймать одну из них, и оказалось, что на бедрах и в корсаже у нее спрятано шестьдесят пар перчаток! С тех пор за отделом было учинено особое наблюдение, и инспектор поймал Миньо в тот самый момент, когда приказчик способствовал проворству рук некоей высокой блондинки, бывшей продавщицы «Лувра», очутившейся на улице; способ был очень прост: продавец делал вид, будто примеряет ей перчатки, а на самом деле выжидал, пока она спрячет несколько пар; затем он провожал покупательницу до кассы, где она платила за одну пару. Как раз в это время в отделе находился Муре. Обычно он предпочитал не вмешиваться в подобные истории, а они были нередки; несмотря на отличную налаженность всего механизма, в некоторых отделах «Дамского счастья» царил беспорядок, и не проходило недели, чтобы кого-нибудь из служащих не выгоняли за воровство. Дирекция предпочитала не давать огласки этим кражам и полагала излишним обращаться в полицию: это обнаружило бы одну из неизбежных язв больших магазинов. Но в тот день Муре не терпелось сорвать на ком-нибудь свой гнев, и он яростно набросился на красавца Миньо; тот стоял перед ним, дрожа от страха, бледный как полотно, с исказившимся лицом.

– Надо позвать полицейского! – кричал Муре, окруженный продавцами. – Отвечайте!.. Кто эта женщина? Даю слово, что пошлю за комиссаром, если вы не скажете правду.

Женщину увели; две приказчицы принялись раздевать ее. Миньо лепетал:

– Сударь, я совсем ее не знаю. Она пришла…

– Не лгите! – оборвал его Муре, вскипая от нового припадка ярости. – И среди служащих не нашлось человека, который предупредил бы нас! Да вы тут все в сговоре, черт возьми! Оказывается, с вами надо держать ухо востро: нас обворовывают, грабят, обманывают. Нам остается только никого не выпускать, не обшарив предварительно карманов.

Послышался ропот. Три-четыре покупательницы, выбиравшие перчатки, замерли в испуге.

– Молчать! – закричал Муре в бешенстве. – Или я всех выгоню вон!

В это время прибежал Бурдонкль, встревоженный назревающим скандалом. Так как дело принимало серьезный оборот, он прошептал несколько слов на ухо Муре и убедил его отправить Миньо в комнату инспекторов, помещавшуюся в нижнем этаже, возле выхода на площадь Гайон. Женщина находилась там; она спокойно надевала корсет. Она назвала Альбера Ломма. Миньо, опрошенный заново, потерял голову и разрыдался: он ни в чем не виноват, это Альбер подсылает к нему своих любовниц; сначала он только оказывал им покровительство, давая возможность воспользоваться распродажами по дешевке; когда же они стали воровать, он был уже настолько скомпрометирован, что не мог предупредить дирекцию. Тут открылась целая серия самых невероятных хищений. Дирекция узнала, что некие девицы, украв товар, привязывали его у себя под юбками; они проделывали это в роскошных уборных, обставленных тропическими растениями, – неподалеку от буфета; бывали и такие случаи, когда продавец умышленно «забывал» назвать у кассы, куда провожал покупательницу, купленный ею товар, а стоимость его приказчик и кассир делили потом между собой; дело доходило даже до фальсификации возвратов, когда вещи отмечались как возвращенные в магазин, а деньги за них, якобы выданные кассой обратно, прикарманивались. Стоило ли после этого говорить о случаях классического воровства: о свертках, унесенных вечером под полою сюртука, о вещах, обернутых вокруг талии или подвешенных под юбкой? Целых четырнадцать месяцев по милости Миньо и, конечно, других продавцов, которых он и Альбер отказались назвать, в кассе Альбера шла подозрительная возня, велись самые бесстыдные махинации, приносившие фирме огромные убытки; точную цифру их невозможно было установить.

Тем временем новость облетела все отделы. Те, у кого совесть была нечиста, трепетали от страха; даже люди самой испытанной честности боялись поголовного увольнения. Все видели, как Альбер исчез в комнате инспекторов. Немного погодя туда пробежал и Ломм; он тяжело дышал и так побагровел, что казалось, его вот-вот поразит апоплексический удар. Вызвали также г-жу Орели; она шла, высоко подняв голову, несмотря на тяжесть оскорбления; бледное, одутловатое лицо ее походило на восковую маску. Выяснение всех обстоятельств продолжалось долго, но никто как следует не узнал подробностей; говорили, будто заведующая отделом готового платья дала сыну такую оплеуху, что чуть не свернула ему шею, будто почтенный старик отец рыдал, а хозяин, забыв свою обычную любезность, ругался, как извозчик, и кричал, что непременно отдаст виновников под суд. В конце концов скандал все-таки замяли. Один только Миньо был уволен немедленно, Альбер же исчез лишь два дня спустя; по-видимому, его мать добилась, чтобы семья не была обесчещена немедленной расправой. Но паника не прекращалась еще долго; после этого происшествия Муре грозно обходил магазин и расправлялся с каждым, кто только осмеливался поднять на него глаза.

– Что вы тут делаете, сударь? Ворон считаете?.. Пройдите в кассу!

Наконец буря разразилась и над головой Гютена. Фавье, назначенный помощником, старался подставить заведующему ножку, чтобы занять его место. Он применял все ту же тактику: делал тайные доносы дирекции, пользовался любым случаем, чтобы поймать заведующего на какой-нибудь ошибке.

Так, однажды утром, проходя по отделу шелков, Муре с удивлением заметил, что Фавье меняет ярлычок на большом остатке черного бархата.

– Почему вы понижаете цену? – спросил Муре. – Кто это распорядился?

Помощник, который в предвидении этой сцены производил работу нарочито шумно, чтобы привлечь внимание патрона, с наивным видом ответил:

– Господин Гютен приказал, сударь…

– Господин Гютен?.. А где он, ваш господин Гютен?..

Когда заведующий поднялся из отдела приемки, куда за ним сбегал один из продавцов, завязался резкий разговор. Как! Он позволяет себе самолично снижать цену? Тот со своей стороны был крайне удивлен: он действительно говорил с Фавье о том, что следовало бы снизить цену, но вовсе не давал определенного приказания. Фавье же делал вид, будто очень огорчен, что ему приходится противоречить заведующему и что он готов принять вину на себя, лишь бы выручить начальника из беды. Неожиданно дело приняло другой оборот.

– Слышите, господин Гютен! – закричал Муре. – Я не терплю самовольных выходок! Только дирекция может устанавливать цены!

И он продолжал распекать его все тем же резким, намеренно оскорбительным тоном, изумившим продавцов, так как обычно подобные перепалки происходили келейно, да к тому же в данном случае все могло оказаться простым недоразумением. Чувствовалось, что Муре дает волю некой затаенной злобе. Наконец-то попался ему этот Гютен, которого считают любовником Денизы! Наконец-то он может хоть немного облегчить душу, дав ему почувствовать, кто здесь хозяин. Муре дошел даже до намеков на то, что снижение цены было лишь средством скрыть какие-то темные махинации.

– Сударь, я как раз собирался доложить вам, что надо снизить цену… – повторял Гютен. – Скидка необходима; вы ведь знаете, этот бархат не пользуется спросом…

Муре решил круто оборвать разговор, бросив:

– Хорошо, мы это обсудим. Но чтобы этого больше не было, если вы дорожите местом.

 

И он повернулся спиной. Гютен, ошеломленный и взбешенный всем происшедшим, не находя, кроме Фавье, никого, кому можно было бы излить душу, поклялся, что сейчас же швырнет в физиономию этой скотине просьбу об увольнении. Но через минуту он уже перестал говорить об уходе и принялся перебирать все гнусные сплетни, которые ходили среди приказчиков относительно начальства. А Фавье, угодливо смотря на заведующего, оправдывался и делал вид, будто всей душой сочувствует ему. Ведь не мог же он не отвечать Муре, не правда ли? Кроме того, никак нельзя было ожидать подобной вспышки из-за пустяков. Что такое происходит с хозяином? Он с некоторого времени стал совершенно невыносим.

– Что с ним происходит? Это всем известно, – отвечал Гютен. – Разве я виноват, что гусыня из отдела готового платья задурила ему голову. Вот, милый мой, откуда все неприятности. Он знает, что я жил с нею, и это ему неприятно, а может быть, и она хочет выставить меня за дверь, потому что я ее стесняю… Клянусь, она меня еще попомнит, подвернись только она мне под руку!

Два дня спустя, когда Гютен шел в портновскую мастерскую, помещавшуюся под самой крышей, чтобы рекомендовать туда знакомую швею, он увидел в конце коридора Денизу и Делоша, облокотившихся на подоконник открытого окна; Гютен вздрогнул от неожиданности. Молодые люди были так погружены в дружескую беседу, что даже не обернулись в его сторону. Гютен с удивлением заметил, что Делош плачет, и тут у него внезапно появилась мысль подстроить так, чтобы их застигли врасплох. Он потихоньку удалился. Встретив на лестнице Бурдонкля и Жува, он выдумал целую историю, будто один из огнетушителей сорвался с петель; по его расчету, Бурдонкль и Жув непременно отправятся проверить огнетушитель и натолкнутся на Денизу и Делоша. Так и случилось. Бурдонкль первый увидел их. Он замер на месте и велел Жуву бежать за Муре. Инспектору поневоле пришлось повиноваться, хотя он и был крайне раздосадован, что его впутывают в такую неприятную историю.

Это был глухой уголок того обширного мира, который представляло собою «Дамское счастье». Сюда проникали посредством сложной системы лестниц и переходов. Мастерские занимали чердачное помещение – ряд низких комнат мансардного типа, которые освещались широкими окнами, прорубленными в цинковой крыше; вся обстановка этих комнат состояла из длинных столов и больших чугунных печей; здесь рядами сидели белошвейки, кружевницы, вышивальщицы, портнихи, зиму и лето работавшие в страшной духоте, среди специфического запаха такого рода мастерских. Чтобы добраться до конца коридора, нужно было обогнуть все крыло здания, пройти мимо портных, повернуть налево и подняться еще на пять ступеней. Редкие покупательницы, которых иной раз приказчик провожал сюда в связи с каким-нибудь заказом, задыхались, изнемогая от усталости, и чувствовали себя совершенно разбитыми – им казалось, что они целый час кружат на одном месте и находятся за сто лье от улицы.

Уже не раз Дениза заставала здесь поджидавшего ее Делоша. В качестве помощницы заведующей ей часто приходилось сноситься с мастерской, где, впрочем, изготовлялись только модели да производились мелкие переделки; она то и дело поднималась сюда, чтобы отдать какое-нибудь распоряжение. Делош подкарауливал ее, изобретал всякие предлоги и пробирался вслед за нею, а потом делал вид, будто очень удивлен, что встретил ее здесь.

В конце концов это стало смешить ее: их встречи были похожи на условленные свидания. Коридор тянулся вдоль резервуара – огромного железного куба, вмещавшего до шестидесяти тысяч литров воды. Под самой крышей находился второй такой бак, к которому вела железная лестница. Несколько мгновений Делош беседовал, прислонившись плечом к резервуару, в небрежной позе, которую охотно принимало его большое тело, сутулившееся от усталости. Вода напевно журчала, и это таинственное журчание отдавалось музыкальными вибрациями в железных стенках куба. Несмотря на полную тишину, Дениза беспокойно оглянулась – ей показалось, что по голым стенам, выкрашенным в светло-желтый цвет, промелькнула какая-то тень. Но вскоре молодые люди увлеклись видом, открывавшимся из окна, и, облокотясь на подоконник, забылись в веселой болтовне, вспоминая места, где протекло их детство. Под ними расстилалась огромная стеклянная крыша центральной галереи – настоящее стеклянное озеро, ограниченное отдаленными крышами, словно скалистыми берегами. А над головой у них было только небо – нежная лазурь с бегущими по ней облачками, которая отражалась в дремлющих водах стеклянной крыши.

В этот день Делош вспоминал Валонь:

– Когда мне было лет шесть, мать возила меня в повозке на городской рынок. Вы знаете, ведь это добрых тринадцать километров – приходилось выезжать из Брикбека в пять часов утра… Места у нас очень красивые. Вы там бывали?

– Да, да, – медленно отвечала Дениза, взгляд которой унесся куда-то вдаль. – Я там была как-то раз, но еще совсем маленькой… Помню дороги, с лужайками по обеим сторонам, так ведь? Изредка попадаются связанные попарно овцы, которые тащат за собой веревку. – Она умолкла, потом неопределенно улыбнулась и продолжала: – А у нас дороги тянутся напрямик по многу лье и обсажены тенистыми деревьями… У нас есть пастбища, окруженные плетнями выше моего роста, и там пасутся лошади и коровы… У нас есть и речка; вода в ней холодная-прехолодная, а берега заросли кустами; я это место хорошо знаю.

– Совсем как у нас, совсем как у нас! – восклицал в восторге Делош. – Кругом – одна только зелень; каждый огораживает свой участок боярышником и вязами и чувствует, что он у себя дома. И все так зелено, так зелено, что парижане и представить себе этого не могут… Боже мой, сколько я играл на той дороге, что идет в ложбине, слева, как спускаешься к мельнице…

Голоса их дрожали, а рассеянный взгляд скользил по сверкающему стеклянному озеру, залитому солнцем. И из этих ослепительных вод перед ними вставал мираж: им чудились бесконечные пастбища, Котантен, весь пропитанный влажным дыханием океана и подернутый светлой дымкой, затопившей небосклон нежно-серыми акварельными тонами. Внизу, под колоссальными железными стропилами, в зале шелков рокотала толпа, слышалось содрогание пущенной в ход машины; весь дом сотрясался от суетливо снующих покупателей, от торопливой работы продавцов, от присутствия тридцати тысяч человек, толкавшихся здесь; они же, увлеченные грезами, принимали этот глухой и отдаленный рокот, от которого дрожали крыши, за морской ветер, пробегающий по травам и гнущий высокие деревья.

– Ах, мадемуазель Дениза, – лепетал Делош, – отчего вы не хотите быть поласковее?.. Я так люблю вас.

Слезы набежали ему на глаза; Дениза хотела прервать его движением руки, но он торопливо продолжал:

– Нет, позвольте мне еще раз высказаться… Нам так хорошо жилось бы вместе! Земляки всегда найдут о чем поговорить.

У него перехватило дыхание, и это позволило Денизе кротко возразить:

– Вы неблагоразумны, вы ведь обещали не говорить больше об этом… Это невозможно! Я питаю к вам большую дружбу, вы славный молодой человек; но я хочу остаться свободной.

– Да, да, знаю, – продолжал он дрогнувшим голосом, – вы меня не любите. О, вы можете сказать мне это, я понимаю, я сознаю, что во мне нет ничего такого, за что можно бы полюбить… В моей жизни была только одна счастливая минута – это в тот вечер, когда я встретил вас в Жуенвиле, помните? Там, под деревьями, где было так темно, мне одну минуту казалось, что ваша рука трепещет, и я был так глуп, что вообразил…

Но она опять прервала его. Ее тонкий слух уловил шаги Бурдонкля и Жува в конце коридора…

– Послушайте-ка… кто-то идет…

– Нет, – сказал он, не отпуская ее от окна, – это в резервуаре: вода всегда шумит там как-то странно, словно внутри есть люди.

Он продолжал робко и нежно жаловаться ей. Но она уже не слушала его: убаюканная этими любовными речами, она скользила взглядом по кровлям «Дамского счастья». Справа и слева от стеклянной галереи тянулись другие галереи и залы, сверкавшие на солнце, а над ними высились крыши, прорезанные окнами и симметрично вытянувшиеся в длину, точно корпуса казарм. Железные стропила, лестницы, мостики уходили вверх, принимая облик кружев, протянутых на синеве небес; из кухонной трубы валил такой густой дым, словно тут была целая фабрика, а большой квадратный резервуар, стоявший под открытым небом на чугунных столбах, казался каким-то причудливым варварским сооружением, воздвигнутым здесь человеческой гордыней. А за его стенами рокотал Париж.

Когда Дениза очнулась и перестала витать мыслями в пространствах, где развернулись постройки «Дамского счастья», она заметила, что Делош завладел ее рукой. Лицо у него было такое расстроенное, что Дениза не решилась отнять ее.

– Простите меня, – шептал он. – Теперь все кончено, но я буду слишком несчастен, если вы накажете меня, лишив своей дружбы… Клянусь вам, я хотел сказать совсем другое. Да, я дал себе слово осознать свое положение и вести себя благоразумно. – У него снова потекли слезы, но он старался говорить твердым голосом: – Я прекрасно знаю, какой жребий уготован мне в жизни. И не теперь, конечно, может повернуться в мою сторону счастье. Меня били на родине, били в Париже, били всюду. Я здесь служу уже четыре года, и все еще последний в отделе… Вот я и хочу сказать, чтобы вы не огорчались из-за меня. Я больше не стану вам надоедать. Будьте счастливы, полюбите кого-нибудь. Да, это будет для меня радостью. Если вам улыбнется счастье, то стану счастлив и я… В этом и будет состоять мое счастье.

Он не в силах был продолжать. Словно для того, чтобы скрепить свое обещание, он прильнул к руке девушки как раб – смиренным поцелуем. Дениза была глубоко растрогана.

– Бедняжка! – молвила она с поистине сестринской нежностью, смягчавшей горечь ее слов.

Вдруг оба вздрогнули, обернулись. Перед ними стоял Муре.

Целых десять минут разыскивал Жув директора по всем этажам. Муре находился на лесах нового корпуса, на улице Десятого декабря. Он ежедневно проводил там по нескольку часов, его живо интересовали работы, приступить к которым он так давно мечтал. Там, среди каменщиков, клавших угловые пилястры из тесаного камня, среди рабочих, занятых укладкой железных балок, обретал он убежище от душевных мук. В выраставшем из земли фасаде уже обозначился просторный подъезд и окна второго этажа; вчерне вырисовывался весь остов будущего здания. Муре взбирался по лестницам и обсуждал с архитектором детали отделки дворца, который должен быть чем-то совершенно невиданным; он шагал через железные балки и груды кирпича, спускался даже в подвалы; грохот паровой машины, равномерный скрип ворота, стук молотков, шум целой толпы рабочих на всем пространстве этой огромной клетки, окруженной гулкими досками, на несколько мгновений одурманивали его. Он выходил оттуда белый от известки, черный от железных опилок, обрызганный водою, бившей из кранов; однако это плохо излечивало его от страданий; тоска снова воскресала в нем и, по мере того как он удалялся от шума постройки, все сильнее терзала его бедное сердце. Но в этот день он был не так сумрачен – ему удалось забыться, увлекшись альбомом мозаик и майолик, которыми предполагалось украсить фризы; тут-то и нашел его Жув, запыхавшийся и очень недовольный тем, что ему пришлось выпачкаться в извести и опилках. Сначала Муре крикнул было, чтобы подождали, но, когда Жув шепнул ему несколько слов, Муре последовал за ним, весь дрожа, вновь охваченный своими муками. Все прочее уже не существовало: фасад рухнул, прежде чем его воздвигли; к чему этот триумф гордыни, если шепотом произнесенное имя женщины причиняет такие невыносимые страдания!

Приведя хозяина наверх, Бурдонкль и Жув сочли за благо исчезнуть. Делош убежал. Дениза осталась одна лицом к лицу с Муре; она была бледнее обычного, но, не смущаясь, смотрела на него.

– Пожалуйте за мной, мадемуазель, – сказал он сурово.

Она пошла за ним. Они спустились на два этажа и миновали отделы ковров и мебели, не говоря ни слова. Подойдя к своему кабинету, Муре распахнул дверь настежь.

– Войдите, мадемуазель.

Он затворил дверь и направился к письменному столу. Новый кабинет директора был роскошнее прежнего: обивка из зеленого бархата заменила репсовую, большой книжный шкаф с инкрустациями из слоновой кости занимал целый простенок, но на стенах, как и прежде, не было ничего, кроме портрета г-жи Эдуэн, молодой женщины с красивым спокойным лицом, улыбавшимся из золотой рамы.

– Мадемуазель, – сказал он, стараясь быть холодно-суровым, – есть вещи, которых мы не можем терпеть… Безупречная нравственность – наше обязательное условие…

Он замолчал, подыскивая слова, чтобы не дать воли поднимавшемуся в нем гневу. Как! Неужели она влюблена в этого малого, в этого жалкого приказчика, над которым потешается весь отдел? Самого убогого из всех, самого неповоротливого она предпочла ему, – ему, хозяину! Он видел их собственными глазами, видел, как она дала руку Делошу, а тот покрывал эту руку поцелуями.

 

– Я всегда был очень снисходителен к вам, мадемуазель, – продолжал он с усилием. – И я никак не ожидал, что вы так отблагодарите меня.

Едва Дениза вошла в комнату, внимание ее привлек портрет г-жи Эдуэн, и, несмотря на сильное волнение, она теперь пристально вглядывалась в него. Каждый раз, когда она входила в кабинет Муре, взор ее встречался со взором этой дамы.

Дениза немного побаивалась ее и в то же время чувствовала, что она очень добрая. На этот раз Дениза как бы находила в ней поддержку.

– Действительно, сударь, – сказала она кротко, – я виновата: я остановилась и заболталась. Простите меня, я не подумала… Этот молодой человек – мой земляк.

– Я выгоню его! – закричал Муре; и в этом бешеном крике излились все его страдания.

Потрясенный, забыв о роли директора, отчитывающего приказчицу за нарушение правил, он разразился градом резкостей. Неужели ей не совестно? Такая девушка, как она, доверяется подобному ничтожеству! И он дошел до самых невероятных обвинений, попрекая ее Гютеном и какими-то другими; это был такой поток слов, что девушка даже не могла защищаться. Но он очистит фирму и вышвырнет их всех вон. Строгое объяснение, к которому он готовился, когда шел с Жувом, превратилось в грубую сцену ревности.

– Да, это ваши любовники!.. Мне давно говорили об этом, а я был так глуп, что все еще сомневался… Только я и сомневался! Я один!

Ошеломленная Дениза слушала, еле дыша. Сначала она не понимала. Боже мой, так он принимает ее за падшую? В ответ на какое-то еще более жестокое слово она молча направилась к двери. А когда он сделал жест, чтобы удержать ее, она промолвила:

– Оставьте меня, сударь, я ухожу… Если вы считаете меня такой, как говорите, я не хочу ни секунды оставаться в вашем магазине.

Но он бросился к двери.

– Оправдывайтесь же по крайней мере! Скажите что-нибудь!

Она стояла выпрямившись, храня ледяное молчание. Муре долго, все больше и больше волнуясь, терзал ее вопросами; молчание этой девушки, полное достоинства, снова казалось ему ловким расчетом женщины, искушенной в любовных делах. Нельзя было искуснее разыграть эту сцену, которая бросила его к ее ногам, – только теперь он был еще больше истерзан сомнениями, еще больше жаждал разувериться.

– Вот вы говорите, что он ваш земляк… Вы, быть может, и на родине с ним встречались… Поклянитесь, что между вами ничего не было.

Видя, что она упорно молчит и по-прежнему стремится открыть дверь и уйти, Муре окончательно потерял голову, и у него вырвался вопль отчаяния:

– Боже мой! Я люблю вас, люблю!.. Почему вам доставляет наслаждение мучить меня? Вы прекрасно знаете, что, кроме вас, для меня ничего не существует, что люди, о которых я с вами говорю, интересуют меня только из-за вас и во всем мире мне дороги только вы… Я считал вас ревнивой и принес вам в жертву все свои увлечения. Вам говорили, что у меня есть любовницы, – так вот, их у меня больше нет, я почти не выхожу из дому. У той дамы я отдал вам предпочтение, я порвал с нею, чтобы принадлежать вам одной. Я жду от вас хоть капли благодарности, хоть тени признательности… Если же вы боитесь, что я вернусь к ней снова, то можете быть покойны: она уже мстит мне и помогает одному из наших прежних сотрудников основать конкурирующую фирму… Скажите, может быть, мне стать перед вами на колени? Может быть, тогда ваше сердце дрогнет?

Он готов был сделать это. Человек, который не спускал приказчицам ни малейшей провинности, который выгонял их на мостовую из-за малейшего пустяка, этот человек дошел до того, что умолял свою служащую не уходить, не оставлять его, когда он так несчастен. Он заслонял дверь, он готов был ей все простить, готов был закрыть на все глаза, если она пожелает солгать. Он говорил правду: девки, которых он когда-то подбирал за кулисами маленьких театров или в ночных кабачках, вызывали в нем теперь отвращение; он больше не встречался с Кларой и ногой не ступал к г-же Дефорж, где ныне царил Бутмон в ожидании открытия нового магазина «Четыре времени года», уже наводнившего рекламой все газеты.

– Скажите же, стать мне на колени? – повторял он, задыхаясь от сдерживаемых слез.

Она остановила его движением руки, сама не в силах скрыть свое смущение. Ее глубоко потрясло зрелище этой исстрадавшейся страсти.

– Вы напрасно огорчаетесь, сударь, – сказала она наконец. – Клянусь вам, что эти грязные сплетни ни на чем не основаны… И бедный молодой человек, как и я, ни в чем не виновен.

Ее слова дышали полной искренностью, а ясные глаза смотрели прямо ему в лицо.

– Хорошо, я верю вам, – прошептал он, – я никого из ваших товарищей не уволю, раз вы их всех берете под свое покровительство. Но почему же вы меня отталкиваете, если не любите никого другого?

Девушка смутилась, в ней заговорила природная стыдливость.

– Вы кого-то любите? – продолжал он дрожащим голосом. – Можете сказать мне прямо, ведь у меня нет никакого права на ваше расположение… Вы любите кого-то?

Дениза густо покраснела; признание готово было сорваться с ее губ, она чувствовала, что не в силах солгать, – волнение все равно выдаст ее, а ложь противна ее натуре, и лицо ее всегда говорит правду.

– Да, – тихо произнесла она наконец. – Прошу вас, сударь, отпустите меня; вы меня мучаете.

Она тоже страдала. Не достаточно ли того, что ей приходится защищаться от Муре? Неужели ей надо еще защищаться от самой себя, от тех порывов нежности, которые порою делают ее совсем безвольной? Когда он так говорил с нею, когда она видела его таким взволнованным, таким расстроенным, она не понимала, почему отказывает ему; и только уже после она находила в глубине своей здоровой девичьей натуры то чувство гордости и благоразумия, которое помогало ей сопротивляться. Она упорствовала инстинктивно, стремясь к счастью, подчиняясь потребности в спокойной жизни, а не только повинуясь голосу добродетели. Она готова была броситься в объятия этого человека, ее существо стремилось к нему, сердце было покорено им, но она возмущалась, испытывая чуть ли не отвращение при мысли, что придется отдать себя всю и пойти навстречу неведомому будущему. Мысль сделаться его любовницей внушала ей ужас, тот безумный ужас, который охватывает женщину при приближении самца.

У Муре вырвался жест отчаяния и безнадежности. Он ничего не понимал. Вернувшись к письменному столу, он начал было перелистывать бумаги, но тотчас же положил их на место и сказал:

– Вы свободны, мадемуазель, я не имею права задерживать вас против воли.

– Но я не хотела бы уходить, – ответила она, улыбаясь. – Если вы верите в мою порядочность, я останусь… Надо верить честным женщинам, господин Муре. Их на свете не так мало, уверяю вас.

Глаза Денизы невольно обратились к портрету г-жи Эдуэн, той красивой и умной дамы, кровь которой, как говорили, принесла счастье фирме. Муре с трепетом следил за взглядом девушки: ему почудилось, будто эту фразу произнесла его покойная жена; она часто говорила так, он узнавал ее слова. Это было словно воскресение из мертвых: он находил в Денизе здравый смысл и душевное равновесие той, которую утратил, и сходство было во всем, вплоть до кроткого голоса, никогда не произносившего пустых слов. Это поразило его и еще больше опечалило.

– Вы знаете, что я весь в вашей власти, – прошептал он в заключение. – Делайте со мной что хотите.

Она весело возразила:

– Вот это хорошо. Всегда полезно выслушать мнение женщины, какое бы скромное место она ни занимала, если у нее есть хоть чуточку ума… Поверьте, я сделаю из вас хорошего человека, если вы отдадите себя в мои руки.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30 
Рейтинг@Mail.ru