– Пять суконных манто с меховой отделкой, третий размер, по двести сорок франков! – выкрикивала Маргарита. – Четыре таких же, первый размер, по двести двадцать франков.
Работа вновь закипела. За спиной Маргариты три продавщицы вынимали вещи из шкафов, сортировали их и передавали Маргарите охапками; выкрикнув наименование вещи, Маргарита бросала ее на стол, где мало-помалу скоплялись целые груды. Ломм записывал, а Жозеф заполнял еще один лист, для контроля. Тем временем сама г-жа Орели с помощью трех других продавщиц пересчитывала шелковые платья, а Дениза записывала их. Кларе было поручено следить за грудами товаров, приводить их в порядок и размещать таким образом, чтобы они занимали на столах как можно меньше места. Но она плохо справлялась с этой задачей, и многие кучи уже разваливались.
– Скажите, – спросила она молоденькую приказчицу, поступившую зимой, – правда ли, что вам прибавляют жалованья? Слышали, помощнице-то положили две тысячи франков, а с процентами так это выйдет тысяч семь.
Молоденькая приказчица, продолжая передавать ротонды, ответила, что, если ей не дадут восемьсот франков, она бросит этот сумасшедший дом. Прибавки обыкновенно назначались на другой день после учета; в это время выяснялась цифра годового оборота, и заведующие отделами получали проценты с разницы между этой цифрой и прошлогодней. Поэтому, несмотря на шум и сумятицу, оживленная болтовня шла своим чередом. В промежутках между делом говорили только о прибавках. Прошел слух, что г-жа Орели получит больше двадцати пяти тысяч, и эта сумма взбудоражила девиц. Маргарита, лучшая после Денизы продавщица, должна была получить четыре с половиной тысячи франков: полторы тысячи жалованья и около трех тысяч процентов; Кларе же в общем итоге предстояло получить меньше двух с половиной тысяч.
– Наплевать мне на их прибавку, – продолжала она, обращаясь к молоденькой приказчице. – Умри только папаша, немедленно уйду… Но меня возмущает, что какая-то дрянь получает семь тысяч франков. А вас?
Госпожа Орели величественно обернулась в их сторону и резко прикрикнула:
– Да замолчите же, барышня! Честное слово, ничего не слышно!
И она вновь начала выкликать:
– Семь накидок сицильен, первый размер, по сто тридцать!.. Три шубы сюра, второй размер, по сто пятьдесят!.. Записали, мадемуазель Бодю?
– Записала!
Кларе все-таки пришлось заняться грудами одежды, громоздившимися на столах. Она кое-как распихала их, чтобы выиграть место, но скоро опять бросила работу, заболтавшись с приказчиком, тайком убежавшим из своего отдела. Это был перчаточник Миньо. Он шепотом попросил у нее двадцать франков, хотя уже был ей должен тридцать, которые занял на другой день после скачек: он проиграл там весь свой недельный заработок; а теперь уже проел наградные, полученные накануне, и на воскресный вечер у него не осталось ни гроша. У Клары было при себе только десять франков, и она довольно охотно дала их ему в долг. Они разговорились, вспоминая поездку вшестером в ресторан в Буживале. В тот раз женщины уплатили свою долю расходов – так было гораздо лучше, по крайней мере никто не стеснялся. Затем Миньо, которому все же недоставало до нужной суммы, наклонился к Ломму. Кассир на минуту отвлекся от работы; он был явно раздосадован просьбой Миньо, однако не посмел отказать и стал рыться в кошельке, отыскивая десятифранковую монету; но в это время г-жа Орели, удивленная, что не слышит голоса Маргариты, которой пришлось дожидаться Ломма, заметила Миньо и все поняла. Она резко предложила перчаточнику отправиться в его отдел: очень ей нужно, чтобы сюда приходили отвлекать ее барышень! Но, по правде сказать, она побаивалась этого молодого человека, закадычного друга ее сына Альбера и соучастника его подозрительных проказ. Она дрожала при мысли, что все это может скверно кончиться. Когда Миньо получил десять франков и удалился, она не преминула сказать мужу:
– Ну мыслимо ли позволять так себя дурачить!
– Однако не мог же я ему отказать, дорогая!
Она пожала полными плечами, и этого было достаточно, чтобы сразу заткнуть ему рот. Но, заметив, что продавщицы исподтишка забавляются этой семейной сценой, она сурово сказала:
– Ну, мадемуазель Вадон, нечего спать.
– Двадцать пальто, двойной кашемир, четвертый размер, но восемнадцать франков пятьдесят! – продолжала Маргарита нараспев.
Ломм опустил голову и снова начал писать. Его жалованье постепенно увеличили до девяти тысяч франков, но он все же чувствовал себя приниженным перед женою, которая всегда вносила в хозяйство втрое больше.
Некоторое время работа шла полным ходом. Цифры носились в воздухе, охапки одежды грудами падали на столы. Но Клара изобрела себе новое развлечение: она принялась поддразнивать рассыльного Жозефа, намекая на его увлечение барышней из отдела образчиков. Этой особе, бледной и худой, уже исполнилось двадцать восемь лет; она пользовалась протекцией г-жи Дефорж, по просьбе которой ее и приняли в «Счастье». Г-жа Дефорж рассказала Муре трогательную историю: это сирота, последняя из рода де Фонтенай, – старинного дворянского рода провинции Пуату; в один прекрасный день девушка вместе с отцом-пропойцей очутилась на парижской мостовой, но сумела остаться честной, невзирая на все лишения; к несчастью, она была недостаточно образована, чтобы стать учительницей или давать уроки музыки. Муре обыкновенно выходил из себя, когда ему навязывали обедневших светских барышень; он говорил, что более бездарных, несносных и фальшивых существ не найти, да и, кроме того, нельзя сразу сделаться продавщицей: нужно долго учиться; это сложное и тонкое ремесло. Однако он принял подопечную г-жи Дефорж, но поместил ее в отдел образчиков, так же как устроил, в угоду друзьям, двух графинь и баронессу в отдел рекламы, где они клеили бандероли и конверты. Мадемуазель де Фонтенай зарабатывала три франка в день, что только-только обеспечивало ей существование в крошечной комнатке на улице Аржантей. Ее бедность и печальный облик растрогали Жозефа: под молчаливой суровостью старого солдата в нем таилось на редкость нежное сердце. Он не признавался в своем чувстве, но краснел, как только барышни из отдела готового платья принимались над ним подтрунивать, – отдел образчиков находился в соседней комнате, и приказчицы заметили, что он постоянно вертится возле дверей.
– Что-то отвлекает Жозефа, – прошептала Клара. – Его так и тянет к белью.
Мадемуазель де Фонтенай временно работала в отделе приданого, помогая учитывать товары, и так как Жозеф в самом деле не переставая глядел в ту сторону, продавщицы стали посмеиваться. Смущенный Жозеф углубился в свои ведомости, а Маргарита, чтобы подавить душивший ее смех, принялась выкрикивать еще громче:
– Четырнадцать жакетов, английское сукно, второй размер, по пятнадцать франков!
Этот крик совсем заглушил голос г-жи Орели, перечислявшей ротонды, и она с величавой медлительностью оскорбленно произнесла:
– Потише, мадемуазель. Мы не на рынке… Да и не очень-то умно с вашей стороны заниматься шалостями, когда каждая минута дорога.
Тем временем Клара перестала следить за кипами, и произошла катастрофа: манто рухнули со стола и потащили за собой кучу других вещей, которые, падая друг на друга, образовали на ковре целую гору.
– Ну вот! Что я говорила! – вне себя закричала заведующая. – Будьте же немного повнимательней, мадемуазель Прюнер. Это, наконец, невыносимо!
По отделу пробежал трепет: показались Муре и Бурдонкль. Голоса зазвучали громче, перья заскрипели пронзительней, а Клара стала поспешно поднимать свалившуюся одежду. Хозяин не нарушил занятий. Он постоял несколько минут, молча улыбаясь; как всегда в дни учета, выражение лица у него было веселое и победоносное, – только губы слегка подергивались. Заметив Денизу, он едва удержался, чтобы не обнаружить удивления. Значит, она сошла вниз? Он переглянулся с г-жой Орели и, после небольшого колебания, пошел в отдел приданого.
Дениза уловила какое-то движение в зале и приподняла голову, но, увидев Муре, снова склонилась над ведомостями. Пока она записывала товары под мерные выкрики приказчиц, волнение ее понемногу улеглось. Она всегда поддавалась порывам чувствительности; слезы душили ее, любовь к Муре удваивала мучения, но затем она снова становилась благоразумной, снова обретала спокойное мужество, непоколебимую и кроткую силу воли. Глаза ее вновь стали ясными, хотя она и побледнела, и она уже безо всякого трепета отдалась работе, решив подавить голос сердца и поступить так, как найдет нужным.
Пробило десять часов. Шум подсчета товаров разрастался, в отделах царила суматоха. И под беспрестанные выкрики, несшиеся со всех сторон, сногсшибательная новость с поразительной быстротой облетела магазин: все продавцы уже знали о письме с приглашением на обед, которое утром получила Дениза. Проболталась Полина. Она шла вниз, еще не успокоившись после разговора с Денизой, и в отделе кружев встретила Делоша; не обращая внимания на то, что молодой человек разговаривает с Льенаром, она поделилась с ним своим волнением:
– Свершилось, милый мой… Она только что получила письмо. Он приглашает ее вечером.
Делош побледнел. Он сразу все понял, так как часто расспрашивал об этом Полину; они постоянно говорили о своей приятельнице, о страсти, охватившей Муре, и о пресловутом приглашении, которое должно было неминуемо привести к развязке. Впрочем, Полина бранила Делоша за тайную любовь к Денизе, от которой он все равно ничего не добьется, и только пожимала плечами, когда он одобрял ее сопротивление хозяину.
– Ее ноге лучше, она сойдет вниз, – продолжала Полина. – Не принимайте такого похоронного вида. То, что случилось, – счастье для нее.
И она поспешила к себе в отдел.
– Вот как! Прекрасно! – пробормотал Льенар, слышавший все. – Так, значит, речь идет о девице с вывихнутой ногой… Видно, не зря вы так защищали ее вчера в кафе!
Он тоже ушел, но, придя к себе в шерстяной отдел, рассказал историю с письмом четырем-пяти продавцам. И не прошло и десяти минут, как новость облетела весь магазин.
Последняя фраза Льенара относилась к сцене, происшедшей накануне в кафе «Сен-Рок», Делош и Льенар теперь стали неразлучны. Делош занял комнату Гютена в Смирнской гостинице, так как последний, получив место помощника заведующего, снял «себе квартиру в три комнаты; оба приказчика вместе приходили по утрам в «Дамское счастье», а вечером поджидали друг друга, чтобы вместе же вернуться домой. Их комнаты были расположены рядом и выходили окнами на задний двор – узкий колодец, отравлявший своим зловонием весь дом. Друзья жили в полном согласии, несмотря на различие характеров: один беззаботно проедал деньги, которые вытягивал у отца, другой, не имея за душой ни гроша, вечно мучился мыслью о необходимости экономить. Однако у них было и кое-что общее: оба как приказчики были совсем бесталанны и поэтому прозябали в магазине без всяких прибавок. Вне службы они проводили время преимущественно в кафе «Сен-Рок». Это кафе, пустовавшее в течение дня, к половине десятого наполнялось нескончаемым потоком приказчиков из «Счастья» – потоком, который выливался через высокий подъезд, выходивший на улицу Гайон. С этой минуты среди густого табачного дыма, клубившегося из трубок, в кафе звучал оглушительный стук домино, слышались смех и пронзительные голоса. Пиво и кофе текли рекой. Льенар в левом углу заказывал дорогие блюда, тогда как Делош ограничивался кружкой пива, которую тянул в продолжение четырех часов. Здесь-то он и услышал, как Фавье за соседним столиком рассказывал гнусности про Денизу, – о том, как она «подцепила» хозяина, задирая повыше юбки, когда шла перед ним по лестнице. Делош едва сдерживался, чтобы не дать ему пощечину. А тот все не унимался и даже утверждал, будто малютка каждую ночь спускается к своему любовнику. В конце концов Делош вне себя от гнева обозвал Фавье лжецом.
– Что за негодяй! Он врет! Он врет, слышите! – И, весь дрожа от волнения, Делош прерывающимся голосом пустился в признания: – Я с ней хорошо знаком, я все знаю. Она любила одного-единственного человека… ну да… господина Гютена… Да и то так, что он этого не заметил, он даже не может похвастаться, что хотя бы пальцем дотронулся до нее.
Рассказ об этой ссоре, искаженный и преувеличенный, уже потешал весь магазин, а тут-то и разнеслась весть о письме Муре. Льенар сначала поведал новость одному из продавцов шелка. У шелковиков учет проходил очень гладко. Фавье и два других приказчика, стоя на табуретках, освобождали полки, постепенно передавая куски материи Гютену, а тот, поместившись на столе, выкрикивал цифры, предварительно справившись с ярлыком, затем бросал штуки материи на пол, где они мало-помалу скапливались, вздымаясь, словно морской прилив осенью. Остальные служащие записывали; Альбер Ломм помогал им; его испитое лицо свидетельствовало о бессонной ночи, проведенной в кабачке предместья Шанель. Сквозь стеклянную крышу зала лились потоки солнца и виднелось раскаленное синее небо.
– Спустите шторы! – кричал Бутмон, внимательно наблюдавший за работой. – Печет невыносимо!
Фавье, поднявшийся было, чтобы достать кусок материи, глухо проворчал:
– Как можно запирать людей в такую чудесную погоду! Уж в день учета дождик не пойдет, будьте покойны! Сиди тут под замком, словно каторжник, когда весь Париж гуляет!
Он передал штуку шелка Гютену. На ярлык обычно заносилось число метров, оставшихся в куске после каждой проверки; это упрощало работу. Помощник прокричал:
– Шелк фантази, мелкая клетка, двадцать один метр, по шесть франков пятьдесят!
И новый кусок шелка полетел в кучу на пол. Затем Гютен обратился к Фавье, продолжая начатый разговор:
– Так он собирался вас избить?
– Ну да… Я спокойно пил пиво… И нечего было обвинять меня во вранье, раз девчонка только что получила от хозяина письмо с приглашением на обед. Весь магазин жужжит об этом.
– Как? Стало быть, ничего еще не было?
Фавье протянул ему штуку материи.
– Вот именно. А ведь можно было дать руку на отсечение, что это старая связь.
– Тот же товар, двадцать пять метров! – крикнул Гютен.
Послышался глухой шум от падения куска материи; Гютен тихонько добавил:
– А вы знаете, что она вытворяла, когда жила у полоумного старика Бурра?
Теперь забавлялся уже весь отдел, хотя работа шла своим чередом. Имя девушки было у всех на языке; спины округлялись, носы тянулись к лакомству. Сам Бутмон, ярый любитель игривых рассказов, не мог удержаться, чтобы не отпустить очередной шуточки, гаденький смысл которой доставил ему великое удовольствие. Оживившийся Альбер клялся, что видел помощницу из готового платья в обществе двух военных в Гро-Кайу. Как раз в это время спустился Миньо с только что взятыми в долг двадцатью франками; он задержался около Альбера и сунул ему в руку десять франков, назначая свидание на вечер; намеченная пирушка, отложенная было из-за отсутствия денег, теперь стала вполне осуществима, несмотря на ничтожность суммы. Узнав о письме хозяина, красавец Миньо высказал такое грязное предположение, что Бутмон счел необходимым вмешаться:
– Ну довольно, господа… Это нас не касается. Продолжайте, господин Гютен.
– Шелк фантази, мелкая клетка, тридцать два метра, по шесть франков пятьдесят! – выкрикнул тот.
Перья снова заскрипели, куски продолжали падать с мерным стуком, груда материй все росла, словно сюда прорвались воды огромной реки. Без конца сыпались названия и цены шелков. Фавье заметил вполголоса, что товара останется уйма – вот дирекция будет довольна! Эта толстая скотина Бутмон, может быть, и лучший в Париже закупщик, но как продавец никуда не годится. Гютен улыбнулся и даже дружелюбно подмигнул Фавье в ответ на эти слова, ибо, сам устроив когда-то Бутмона в «Дамское счастье», чтобы спихнуть Робино, теперь упорно подкапывался под него, намереваясь занять его место. Это была все та же война, что и раньше: коварные намеки, нашептываемые на ухо начальству, преувеличенное усердие, чтобы набить себе цену, целая кампания, проводимая втихомолку, под маской внешней приветливости. Однако Фавье, к которому Гютен теперь еще больше благоволил, – тощий, холодный и желчный Фавье посматривал на него исподлобья, словно прикидывал, как он будет пожирать этого маленького, коренастого человечка, когда тот съест Бутмона. Он надеялся получить место помощника, если Гютен добьется места заведующего. А там видно будет. И оба, охваченные той же лихорадкой, что из конца в конец трепала весь магазин, толковали о возможных прибавках, не переставая выкликать остатки шелков фантази. Прикидывали, что Бутмон в этом году дойдет до тридцати тысяч франков, Гютен перешагнет за десять, а Фавье высчитал, что жалованье и проценты дадут ему пять с половиной тысяч. С каждым сезоном дела отдела расширялись, продавцы повышались в должностях, и им удваивали жалованье, как офицерам во время войны.
– Черт побери! Будет ли конец этим легким шелкам? – воскликнул Бутмон в раздражении. – Что за дьявольская весна, все дожди да дожди, – только и шли одни черные шелка.
Его толстое благодушное лицо помрачнело. Он смотрел на огромную кучу, разраставшуюся на полу, между тем как Гютен продолжал все громче и громче, звучным голосом, в котором слышалось торжество:
– Шелк фантази, мелкая клетка, двадцать восемь метров, по шесть франков пятьдесят.
Оставалась еще целая полка. Фавье, у которого ломило руки, неторопливо освобождал ее. Протягивая Гютену последние куски, он тихо спросил:
– Скажите-ка, я все забываю у вас спросить… Вам известно, что помощница из готового платья была в вас влюблена?
Молодой человек очень удивился:
– То есть как это?
– Да очень просто. Нам рассказал об этом болван Делош. Я припоминаю теперь, как она раньше посматривала на вас.
С тех пор как Гютен стал помощником заведующего, он бросил кафешантанных певичек, делая вид, что интересуется только учительницами. Очень польщенный в глубине души, он тем не менее презрительно ответил:
– Я предпочитаю женщин пополнее, дорогой мой, да и нельзя же иметь дело со всеми подряд, как наш патрон. – И тут же закричал: – Белый пудесуа, тридцать пять метров, по восемь семьдесят пять!
– Наконец-то! – облегченно вздохнул Бутмон.
В эту минуту прозвонил колокол, призывавший к обеду вторую смену, а значит, и Фавье. Он сошел с табуретки, уступив место другому продавцу; на полу громоздились такие кучи материй, что ему с трудом удалось перебраться через них. Теперь настоящие горы загромождали пол во всех отделах; картонки, полки и шкафы мало-помалу пустели, товары валялись под ногами и у столов, и груды их все росли. Слышно было, как в бельевом тяжело падают кипы коленкора, а из отдела прикладов доносился легкий стук картонных коробок; из мебельного отдела долетал отдаленный грохот передвигаемых предметов. Все голоса, и пронзительные и густые, сливались в один хор, – цифры свистели в воздухе, рокочущий шум разносился в огромном просторе здания, словно шум леса, когда январский ветер гудит в ветвях.
Фавье наконец добрался до свободного прохода и стал подниматься по лестнице в столовую. Со времени расширения «Дамского счастья» столовые помещались на пятом этаже, в новых пристройках. Фавье так спешил, что догнал Делоша и Льенара, поднимавшихся впереди него; он обернулся к Миньо, который шел сзади.
– Черт возьми! – воскликнул Фавье в коридоре около кухни, остановившись перед черной доской, где было написано меню. – Сразу видно, что сегодня учет. Кутеж – да и только! Цыпленок или баранье жаркое и артишоки в масле. Ну, жаркое пускай едят сами!
Миньо посмеивался:
– Видно, на птицу мор напал?
Делош и Льенар взяли свои порции и ушли. Тогда Фавье, наклонившись к окошечку, громко сказал:
– Цыпленка!
Но пришлось подождать, так как один из поваров, разрезавших мясо, поранил себе палец, и это вызвало задержку. Фавье стоял у открытого окошечка и рассматривал кухню – гигантское помещение с плитою в центре, над которой по двум рельсам, прикрепленным к потолку, передвигались при помощи блоков и цепей колоссальные котлы, такие, что и четырем мужчинам было бы не под силу поднять. Повара, во всем белом на фоне темно-красного раскаленного чугуна, стояли на железных лесенках и, вооружась уполовниками с длинными ручками, присматривали за бульоном. Дальше вдоль стен тянулись рашперы для жарения, на которых можно было бы поджарить мучеников, кастрюли, где сварился бы целый баран, огромная грелка для посуды, мраморный резервуар, в который из крана непрерывной струей текла вода. Налево виднелась мойка с каменными корытами, просторными, как целые бассейны; с другой стороны, справа, находилась кладовая, откуда выглядывали красные туши мяса, висевшие на стальных крюках. Машина для чистки картофеля постукивала, словно мельница. Проехали подталкиваемые двумя подростками две небольшие тележки с очищенным салатом; его надо было поставить в прохладное место, возле бассейна.
– Цыпленка! – нетерпеливо повторил Фавье и, обернувшись, добавил потише: – Кто-то там порезался… До чего противно, кровь капает прямо в кушанья!
Миньо захотел посмотреть. За ними скопилась большая очередь, слышался смех, началась толкотня. Просунув головы в окошечко, двое молодых людей обменивались теперь мнениями по поводу этой фаланстерской кухни, где любая утварь, какой-нибудь вертел или шпиговальная игла, была гигантских размеров. Надо было отпустить две тысячи завтраков и две тысячи обедов, и число служащих с каждой неделей все увеличивалось. Это была настоящая прорва: в один день поглощалось шестнадцать мер картофеля, пятьдесят килограммов масла, шестьсот килограммов мяса; для каждой трапезы приходилось откупоривать три бочки; через буфетную стойку проходило около семисот литров вина.
– Ну, наконец-то! – буркнул Фавье, когда показался дежурный повар с кастрюлей; он вытащил из нее ножку цыпленка и подал продавцу.
– Цыпленка, – сказал Миньо вслед за Фавье.
И они с тарелками в руках вошли в столовую, получив предварительно у буфетной стойки порции вина, а позади них безостановочно сыпалось «цыпленка!» и слышно было, как вилка повара втыкается в куски, быстро и размеренно ударяясь о дно кастрюли.
Теперь столовая для служащих представляла собою огромный зал, где свободно размещалось пятьсот приборов для каждой из трех смен. Эти приборы выстраивались на длинных столах из красного дерева, расставленных параллельно друг другу по ширине столовой. Такие же столы на обоих концах зала предназначались для инспекторов и заведующих отделами; кроме того, в центре помещался прилавок с добавочными порциями. Большие окна справа и слева ярко освещали эту галерею, но потолок ее, несмотря на четыре метра вышины, все же казался низким и нависшим вследствие непропорциональной растянутости прочих измерений. Этажерочки для салфеток, стоявшие вдоль стен, были единственным убранством этой комнаты, выкрашенной светло-желтой масляной краской. Вслед за первой столовой помещалась столовая для рассыльных и кучеров; там еда подавалась не регулярно, а сообразно с требованиями службы.
– Как, Миньо, и у вас тоже ножка? – сказал Фавье, поместившись за одним из столов против товарища.
Вокруг них рассаживались другие приказчики. Скатерти не было, и тарелки звенели на красном дереве столов; восклицания так и сыпались, ибо количество ножек в этом углу оказалось поистине удивительным.
– Это новая порода птиц, с одними ножками, – сострил Миньо.
Получившие спинку выражали неудовольствие. Впрочем, пища значительно улучшилась после того, как дирекция приняла соответствующие меры. Муре больше не отдавал столовую на откуп; он взял и кухню в свое ведение, поставив во главе ее, как и в отделах, заведующего, при котором состояли помощники и инспектор; и если расход увеличился, то и труд лучше питавшегося персонала давал теперь большие результаты, – это был расчет практического человеколюбия, долго смущавший Бурдонкля.
– Моя-то хоть мягкая, – продолжал Миньо. – Передайте хлеб.
Большой каравай хлеба обходил весь стол. Миньо последним отрезал себе ломоть и снова всадил нож в корку. Один за другим прибегали опоздавшие; свирепый аппетит, подхлестнутый утренней работой, давал себя знать за всеми столами от одного до другого конца столовой. Слышался усиленный стук вилок и ножей, бульканье опоражниваемых бутылок, звон поставленных со всего маху на стол стаканов, шум жерновов – пятисот здоровых, энергично жующих челюстей.
Делош сидел между Божэ и Льенаром, почти напротив Фавье. Они обменялись злобными взглядами. Соседи, знавшие об их вчерашней стычке, перешептывались. Потом посмеялись над неудачей вечно голодного Делоша, которому по какой-то проклятой случайности всегда попадался самый скверный кусок. На этот раз он принес шейку цыпленка с краешком спинки. Он молча, не обращая внимания на шутки, поглощал громадные куски хлеба и очищал шейку с заботливостью, свидетельствовавшей об его уважении к мясу.
– Вы бы потребовали чего-нибудь другого, – обратился к нему Божэ.
Делош только пожал плечами. Стоит ли? Из этого никогда не выходило ничего путного. Когда он не покорялся, получалось еще хуже.
– Знаете, у катушечников теперь свой собственный клуб, – принялся вдруг рассказывать Миньо. – Да, «Клуб-Катушка»… Собрания происходят у винного торговца на улице Сент-Оноре: он сдает им по субботам один из залов.
Миньо говорил о продавцах из отдела приклада. Весь стол развеселился. Покончив с одним куском и приступая к другому, каждый приглушенным голосом вставлял словечко или прибавлял деталь; одни только заядлые читатели газет хранили молчание, ничего не слыша, уткнувшись носом в газету. Все сходились на том, что торговые служащие с каждым годом становятся все образованнее. Теперь около половины из них говорят по-немецки или по-английски. Настоящий шик уже не в том, чтобы поднять скандал у Бюлье или шляться по кафешантанам и освистывать уродливых певиц. Нет, теперь собираются человек по двадцать и организуют кружки.
– Что, и у них есть пианино, как у полотнянщиков? – спросил Льенар.
– Есть ли в «Клубе-Катушке» пианино? Еще бы! – воскликнул Миньо. – Они играют, поют!.. А один, такой молоденький, по имени Баву, даже стихи читает.
Стало еще веселей; молоденького Баву подняли на смех. Однако за всеми этими насмешками таилось немалое уважение. Потом разговор зашел о новой пьесе в «Водевиле», где в качестве отрицательного типа был выведен приказчик; одни этим возмущались, других же больше волновал вопрос о том, когда их отпустят после работы, потому что они собирались провести вечер в гостях. Во всех уголках необъятного зала, среди усиливавшегося грохота посуды, шли такие же разговоры. Чтобы развеять запах пищи и теплые испарения от пятисот приборов, побывавших в употреблении, пришлось открыть окна; спущенные шторы накалились от знойных лучей августовского солнца. Горячее дыхание врывалось с улицы, желтые блики золотили потолок, обливая рыжеватым светом потные лица обедающих.
– Как не совестно запирать людей по воскресеньям в такую погоду? – повторил Фавье.
Это замечание снова вернуло присутствующих к учету товаров. Год был удачный. И опять перешли к разговору о жалованье, о прибавках – к вечно волнующему вопросу, обсуждение которого расшевелило всех. Так бывало всегда, когда на обед подавалась птица; возбуждение перешло все пределы, шум стоял невообразимый. Официанты подали артишоки с маслом, и тут все слилось в сплошной гул. Дежурному инспектору было приказано быть в этот день поснисходительнее.
– Кстати, – воскликнул Фавье, – слышали последнюю новость?
Но голос его потонул в общем крике. Миньо спрашивал:
– Кто не любит артишоков? Меняю десерт на артишоки.
Никто не ответил. Артишоки были всем по душе. Такой завтрак считался хорошим, тем более что на сладкое должны были подать персики.
– Он, милый мой, пригласил ее обедать, – говорил Фавье соседу справа в заключение рассказа. – Как! Вы не знали?
Все слышали об этом еще утром, и судачить на эту тему уже надоело. Но тут снова посыпались шуточки – те же самые, что и утром. Делош, весь дрожа, впился взглядом в Фавье, который настойчиво повторял:
– Если он еще не заполучил ее, так заполучит… И будет не первым, можете не сомневаться!
Он тоже посмотрел на Делоша и вызывающе прибавил:
– Кто любитель костей, может насладиться ею за сто су.
Он быстро пригнул голову – Делош, поддавшись неудержимому порыву, выплеснул ему в лицо стакан вина и, запинаясь, крикнул:
– Получай, подлый враль! Еще вчера следовало тебя облить!
Начался скандал. Несколько капель вина обрызгали соседей Фавье, а ему самому лишь немного смочило волосы: Делош не рассчитал, и вино выплеснулось через стол. Присутствующие негодовали: спит он, что ли, с ней, что так за нее заступается? Вот скотина! Стоило бы дать ему хорошую взбучку, чтобы научить, как вести себя. Но голоса вдруг стихли: приближался инспектор, а впутывать в эту ссору начальство было совсем ни к чему; только Фавье сказал:
– Попади он в меня, уж и задал бы я ему встрепку.
В конце концов все кончилось шутками. Когда Делош, еще дрожа от негодования, захотел выпить, чтобы скрыть смущение, и рука его машинально потянулась к пустому стакану, все рассмеялись. Он неловко поставил стакан обратно и начал обсасывать листья уже съеденного артишока.
– Передайте Делошу воду, – спокойно сказал Миньо. – Надо же ему попить.
Хохот усилился. Все брали себе чистые тарелки из стопок, расставленных на столе на некотором расстоянии друг от друга; официанты разносили десерт – персики в корзиночках. И все покатились со смеху, когда Миньо прибавил:
– У всякого свой вкус. Делош любит персики в вине.
Тот сидел неподвижно. Опустив голову, точно глухой, он, казалось, не слышал насмешек; бедняга горько сожалел о своем поступке. Они правы: в качестве кого он ее защищает? Теперь они поверят всяким гнусностям; он готов был избить себя за то, что, желая ее оправдать, так жестоко скомпрометировал. Не везет ему! Лучше тут же подохнуть, – ведь он не может даже отдаться влечению сердца, не натворив глупостей. Слезы навертывались ему на глаза: именно он виноват, что весь магазин болтает теперь о письме хозяина! Он вспомнил, как они хохотали, отпуская сальные шуточки по поводу этого приглашения, о котором знал один только Льенар. И Делош раскаивался в том, что позволил Полине говорить в присутствии Льенара; он считал себя в ответе за допущенную нескромность.
– Зачем вы рассказали об этом? – прошептал он наконец огорченно. – Это очень нехорошо.
– Я? – отвечал Льенар. – Да я сказал только одному или двоим, под строгим секретом… Такие вещи как-то сами собою разносятся…