bannerbannerbanner
Чертова кукла

Зинаида Гиппиус
Чертова кукла

Полная версия

– Да что ты, сестренка, с ума сошла? – искренно изумился Юрий. – Много ты понимаешь. Подумай-ка молча.

Но Литту уже нельзя было остановить. Она взволнованно и горячо продолжала свое, и с такой настойчивостью, что Юрий стал даже вслушиваться.

– Меня Наташа, вот кто меня поразил! – говорила Литта. – Вдруг согласна, что ты много верного! Ты! Уверяет, что тут есть своя мудрость. Как она могла!..

– Ты бы лучше не толкала людей на лишние глупости, – строго прервал ее брат. – Ведь это ты им дала повестки? Ты? А знаешь ли, что Саша Левкович был в зале? А если бы он услышал, как эта твоя Наташа по-русски жарит? Не понимаешь ничего, глупости и гадости делаешь, так уж молчала бы с проповедями. И те тоже хороши, связались с девчонкой! Ну да мне, извини за выражение, наплевать; только сделай милость, оставь меня сейчас в покое. У меня очень серьезное дело, и болтать сызнова о пустяках некогда.

Карета стала у графининого подъезда. В белой бесфонарной мгле Литтино лицо казалось старым от обиды, гнева и внезапного ужаса. Хотела было удержать Юрия, сказать еще что-то, самое необходимое, но не сказала, точно язык отнялся.

Пошла наверх по ковру, а Юрий уехал. Торопился, взял ту же графинину карету.

Глава двадцать первая
Случай с выстрелом

Лампу зажгли поспешно и небрежно; она горит скверно, воняет. У стола Левкович, как был, в фуражке и пальто, скрючившись, торопливо что-то пишет. Дописал, сложил, толкает в конверт, но так нелепо, что листок не входит. Скривив усы, Левкович комкает бумагу, гнет, но все-таки она не влезает в конверт.

– Ты не хотел меня дожидаться, Саша? – говорит Юрий в дверях. – Ты мне это писал? Еще рано. Всего одиннадцать в начале.

Левкович встал.

– Ага! Я думал, не придешь.

– Почему же? Да раздевайся. Поговорим.

– Поговорим? Раздевайся? Нет-с, мне не до говоренья. Кончено со мною. Да и с вами.

– Ты с ума, что ли, сошел? – прикрикнул Юрий, не сводя глаз с неподвижного лица приятеля. – В чем дело?

Левкович дернул рукой вперед и выстрелил. Невольно отпрыгнув влево, к двери, Юрий опрокинул стул и сам едва не упал. Белый клубок дыма посерел, распустился на всю комнату, лампа сделалась желтым пятном, бледно-лиловый четырехугольник окна затмился.

Левкович обернул длинный, офицерский револьвер к себе дулом и опять выстрелил. Юрий уже был около, успел схватить руку, но толкнуть как следует не успел. Выстрел был глуше, но опять – клуб белый, завеса дыма еще плотнее, и в дыму криво и тяжело валящийся офицер, боком на угол стола, потом ниже, на пол, задев этажерку.

– Саша, Саша… Саша!

Дым ел глаза, Юрий ощупью, наклонившись, искал, где лицо упавшего, где может быть рана.

В незапертую дверь уже вбегали, отрывисто кричали, спрашивали. Дым немного поднялся и пополз, качаясь, в коридор.

– Пожалуйста, доктора… Шишковского… тут на площадке, – заговорил Юрий. – Мой двоюродный брат ранил себя… нечаянно…

Левкович был жив. Он хрипел, странно дергался и что-то говорил; что – в хрипе нельзя было понять.

Когда минут через пять пришел доктор, толстый, рыжий и добродушный, Левковича уже положили на диван. Юрий сообразил, что рана должна быть в левом плече. Тут где-то дымилось, мундир пах гарью.

Терять время было нечего. Юрий согласился с доктором, что самое лучшее – перенести раненого в частную лечебницу наискосок, где ему будет подана нужная помощь всего скорее.

Через полчаса Юрий в скудно освещенной приемной лечебницы уже выслушивал слова другого доктора, хирурга из евреев, очень внимательного и точного. Пуля еще не извлечена, рана мучительная, но не смертельная, легкое едва ли задето. Больной почти все время в памяти, жалуется на свою неловкость (или неосторожность?), говорит о жене.

– Она могла бы его видеть? – спросил Юрий.

– Лучше не сейчас… Мы ему скажем что-нибудь…

– Как найдете нужным. Но она все равно приедет, ее надо же предупредить.

Еще почти час Юрий провозился дома со всякими формальностями скандала. Кажется, в неосторожность офицера мало поверили, но какое кому дело? Офицерский револьвер Юрий отдал приставу.

А полувсунутую в конверт записку он догадался спрятать сразу, еще в суете. В приемной успел пробежать ее и кое-как понял, в чем дело. Понял, по крайней мере, как нужно действовать.

Болела голова от дыма, от трескотни, тошнило от досады и от жалости к этому глупому, несчастному человеку. Завтра уж будет поздно помочь ему. Вот эта возня с дураками, от которой не всегда отвертишься, самое противное, что есть в жизни.

Юрий не останавливался на бесполезных рассуждениях о том, что было бы, если б Левкович случайно не промахнулся, когда стрелял в него. В этом идиотском состоянии естественно было промахнуться. Да и дело прошлое.

Уже в первом часу ночи Юрий позвонил в квартиру Левковичей.

Мура, в капоте, немного растрепанная, лежала на широком диване и грызла леденцы.

– Ах, Юруличка, – запела она, увидев Юрия, который остановился на пороге. – А я думала, кто это так поздно? Ну, я не удивляюсь, капризник! Саши нет, идите ко мне… Что вы? – прибавила она, вглядываясь в лицо гостя, и немного приподнялась.

В квартире было тихо. Юрий плотно запер дверь, подошел к Муре, цепко взял за руку повыше кисти и дернул так, что Мурочка сразу отлетела от дивана.

– Ты вот на что поднялась? Вот на что? Ах ты, дрянь, дура полоумная!

– Юрочка… Юрочка…

Он схватил ее за косы и таскал по ковру из стороны в сторону.

– И еще врать? Врать пакостно, себе и другим во вред… Нет, ты у меня эти штуки забудешь… забудешь…

Бил ее сосредоточенно, упорно, с серьезным лицом, как мужик «учит» жену. Она тряслась и тихо визжала, но не вырывалась.

– Юруля… миленький… Юрочка… клянусь тебе… Больно, Юра…

– Когда я тебя с Леонтинкой твоей развращал? Когда? Было это? Было? Не бросил я и Леонтинку, когда узнал, что вы за дряни обе, и барышня, и гувернантка? Тронул я тебя когда-нибудь пальцем, а? Для чего ты это наплела человеку, который только тем и виноват, что такую дрянь любит! Для чего? Отвечай!

Мура скорчилась на ковре, трепаная, запутанная в складках розового капота. Захлебываясь, всхлипывая и закрываясь руками, как виноватая баба, лепетала:

– Юрочка… Я нечаянно… Он меня не понимает… Я ему сказала, что не люблю его… И жить с ним не буду… А он…

– Что-о? – грозно закричал Юрий, опять схватил ее за руку и посадил на ковре. – Ты что сказала? Не будешь жить? Не любишь?

Ни малейшей злобы в нем не было. Была досада, но понемногу и она проходила, было смешно. Однако помнилось, что дело еще не кончено.

– Ты осмелилась сказать, что бросишь его? Кто тебе позволит? Да ты знаешь, что я с тобой за это сделаю? Знаешь?

По совести, Юрий сам не знал, что он может еще сделать, но это ничему не мешало.

– Я не буду, Юрочка… Я не буду… Прости меня… Я сама не помню, как это вышло. Юрик, не сердись!

Он шагал по комнате, сдвинув брови и сурово глядя, как она, все еще не смея подняться с ковра, следит за ним глазами.

– Ты, голубушка, помни… Я тебя везде достану… Если я еще хоть тень на Сашином лице увижу! И жить с ним будешь, и такой женой ему будешь, какую ему нужно. Любишь, не любишь – я знать этого не хочу, мне надо одно: чтобы у него и сомнений никогда не было, что любишь… Поняла?

– Да… Юрочка…

– Ну, иди сюда.

Он сел на низенький диван, приподнял Муру и посадил рядом. Она прижалась к нему и снова тихонько заплакала.

– Не реви, а слушай хорошенько. Ты петая дура, но не настолько все же глупа, чтоб не понять, когда я говорю с тобой серьезно. Я не шутки с тобой шучу, ты могла убедиться.

Она не отвечала, только вздохнула прерывисто, как дети после плача.

– Я Сашу сумею защитить, если ты опять за свою дурь примешься, – продолжал он. – И уж тебя тогда не пожалею, извини! Сама себя погубишь. К чему ты идиотски про меня еще наврала? Умеешь врать, когда не нужно.

Мура начала робко:

– Юрочка… право, я сама не знаю, как это случилось. Слово за слово… Я ему сказала, что и не любила его никогда, а так… Он назвал меня испорченной, лживой и что-то о тебе упомянул, что ты мной пренебрегаешь… Я рассердилась и говорю: ну уж какая есть, такой и буду… И чтобы ему на зло – тут и сказалось у меня: не я себя такой сделала, спросите у вашего Юрия, что он со мной устраивал, когда мы тогда все в Царском жили, какие книги нам приносил, и гувернантку мою Леонтину спросите, он и с ней недурно поступил, кстати уж… Юрий, Юрочка, прости же, я ему скажу, что неправда, скажу, ей-Богу!

– Стоило, подумаешь, с тобой, дрянью, тогда церемониться! – проговорил Юрий сквозь зубы, опять оттолкнув Мурочку. – Да уж очень мне и Леонтинка стала противна после всех ее гадостей с тобой…

– Я виновата, виновата… Ты добрый, Юрочка, удивительный, я в тебя одного всегда…

Она испугалась и не кончила. Юрий брезгливо повел плечами.

– Ну, некогда теперь, я не за пустяками приехал… А подумала ли ты, что твои выкрутасы могут довести Сашу черт знает до чего? До такого скандала… Вдруг он застрелится? Что ты тогда? Ведь ты как червяк погибнешь…

Почему она должна погибнуть как червяк – было неизвестно. Но Юрий это сказал тоном, не допускающим сомнения, и у Мурочки внутри все даже похолодело.

– Нет… не надо… не говори…

– Ничего не говори. Соображала бы раньше. А теперь, матушка, учись: Саша уж в больнице лежит, у меня стрелялся, и если б я под руку не толкнул – может, наповал бы.

Мурочка охнула и хотела было истерически захохотать и заплакать, – но очень уж была напугана, да и наплакалась раньше.

– Пошла, одевайся, едем к нему. Он тебя спрашивал. Если не пустят – сиди все равно там до утра. А только что пустят – сейчас же объяснись с ним, как надо. Ничего, от радости хуже не будет. Да помни, ты меня не видала, от меня ничего не слыхала, тебе из больницы дали знать… что он «по неосторожности».

 

Мурочка была уже на ногах, слушала внимательно и кивала головой.

– Да, понимаю. Понимаю, ты не думай. Я сейчас буду готова. По неосторожности? Ну да… Я сама будто догадалась… Ах, Юрик, ах, Юрик…

Она убежала, поправляя по дороге волосы. Юрий не рассудил ей сказать, что Левкович стрелял сначала в него. Не хотелось, да и можно бы еще напортить. Мурочка, пожалуй, цену бы себе стала придавать или пожалела бы его, а это все лишнее: ей не для чего рассуждать, на нее нужен страх. Просто себе страх, и чтобы она из этого страха не выходила. Тогда она сумеет и хитрить с тактом.

В больницу он ее сам не повез. Посадил на извозчика, сказал адрес и сурово напомнил ей:

– Так не уезжать без свиданья! Ясно? Завтра я обо всем справлюсь.

Мура впопыхах, от испуга, от пережитых волнений, даже не спросила, какая рана, как все произошло. Но Юрий не тревожился: должно все обойтись хорошо.

Как он устал! Руки и ноги даже ломило. Спать, спать! Куда? На Васильевском, верно, беспорядок еще… К Лизочке лучше всего потихоньку, и запереться сейчас же, чтобы не прилезла.

Изморозь продолжалась, только вся побелела, и дома сквозь нее смотрели точно опухшие.

Спать! Спать!

Глава двадцать вторая
Копыта по крыше

– Я с пятницы его не видала, понятия не имею, – говорила Наташа раздраженно, стоя на крыльце своей дачной хибарки. Куталась с головой в рыжеватый платок, потому что было холодно, как осенью, шел дождик.

Неожиданно приехали гости: опять Яков, Хеся да еще двое других, – Наташа их знала раньше, но давно не видала: молодой, высокий, сутулый, по названию Юс, и пожилой, низенький – Потап Потапыч.

– Так не видали, не знаете? – приставал Яков. – Очень странно. Странно и опрометчиво так исчезать, когда он нужен.

Наташа сердито поглядела на него.

– А это не опрометчиво приезжать ко мне целой толпой? К чему, спрашивается?

– Ну, извините, – басом сказал Юс. – Я и то сомневался, да все Яков. Говорил, такое у вас здесь кладбище, что и собаки только одни дохлые. А Шурина, мол, у вас добыть можно.

Михаила часто звали «Шурином».

– Уж приехали, так идите в комнату, – проговорила Наташа и повернулась. – Не на дожде же мокнуть. Я попрошу хозяйку самовар поставить.

Гости двинулись за ней.

– Вот это ладно, – бросил Яков, снимая и встряхивая длинный мокрый кожан. – Я точно знал, две бутылочки рыженького захватил. Здесь ведь глушь.

Низенькая, просторная горница была темновата, но чисто прибрана. Наташа брезгливо покосилась на бутылки коньяку в руках Якова и вышла поискать свою дьячиху.

Гости расселись у стола с розовой скатертью. Хеся поодаль, молчаливая.

– Да коли этого… того… коли он уроки какие-то в графинином доме все давал… так графинин этот внучек должен знать… Ходы-то близкие… – медленно произнес Юс.

Яков так и вскинулся.

– Что? что? Какие уроки? Кто говорил уроки? Хеся, вы говорили…

Хеся пожала плечами.

– При чем же тут я? Ничего я не знаю…

– Да, может, напутал, – сдался Юс. – Я человек приезжий. Я к тому, что Шурина-то очень нужно. Не сидеть же нам зря без него? Либо так, либо этак.

Наташа вернулась, села к столу у мутного оконца и, положив голову на руку, неласково глядела на гостей.

– Давненько я вас, Сестрица, не видал, – обратился к ней Потап Потапыч.

– Кашляете?

– Да, это уж всегда. А теперь еще простудился на сырости. Вот чаю хорошо.

– С архиерейскими сливочками! – развязно подхватил Яков. – У меня и штопор в кармане!

За чаем опять Потап Потапыч стал заговаривать с Наташей. Она отвечала отрывисто, потом вдруг сказала, обращаясь ко всем:

– Я ничего не знаю и желала бы и впредь ничего не знать. Михаил со мной ни о чем не говорит, я виделась с ним как сестра, больше ничего. Отсюда я думаю через неделю уехать.

Потап Потапыч удивленно вздохнул и закашлялся.

– Уехать? – хихикнул Яков.

– Да. Совсем.

– Ого, Сестрица, вот как! – удивленно протянул Юс. – Это что ж, официально? Это новость.

Яков вмешался.

– Смотря для кого. Наталья Филипповна давно нам давала понять, что у нее… другие задачи. Шурин знал.

– Нет, какие же «другие задачи»… – заговорила Наташа, сдерживаясь. – Просто я утомлена, измучена, ни на что не гожусь… Решительно ни на что. Мне хотелось бы пожить где-нибудь одной, собраться с мыслями, заняться чем-нибудь для себя…

Потап Потапыч опять вздохнул, а Яков опять засмеялся.

– Ну да, ну да, всем нам пора бы собраться с мыслями да начать каждому о себе заботиться! Эту новую проповедь благополучия всех и каждого мы тоже слышали! Да и без проповеди уж на то пошло! Занятий много есть: кто науку избирает, кто искусству хочет послужить… Вы что же, Наталья Филипповна, цветы по фарфору в вашем уединении будете рисовать?

– Яков! Вон! – вскрикнула Наташа, поднимаясь со стула. – Как вы смеете так со мной разговаривать?

Все разом вскочили. Юс замахал руками на Якова.

– Ну, ну, что это, в самом деле? Сестрица, да ведь так нельзя! Плюньте, господа!

Яков уже сам струсил, побледнел и бормотал что-то извинительное.

Наташа махнула рукой и села. Потап Потапыч, кашляя, заговорил примиряюще. Понемногу обошлось. Гости веселели. Не то что веселели, а становились говорливее, Яков развязнее, хотя к Наташе прямо уже не обращался.

– А что, Сестрица, вы Петю видали прошлым летом? – спросил Потап Потапыч.

– Да, видела. Случайно. Недолго.

– И я видал, уж под осень, – сказал Юс. – Что, Сестрица, у вас насчет стенок, ничего?

– Хозяйка глуха. А работника нету дома.

– Я видал, – повторил Юс. – Ничего себе, он ничего. Назад ему все равно ходу не было, да он, как понял, и сам не требовал. Поверить же ему поверили. Ясное дело.

– Ясное дело! – подхватил Потап Потапыч. – Я при первых вестях о нем разобрал, в чем штука, и хоть посейчас ничего подробно не слышал, а знаю. Лучше ему кончить и нельзя было, раз уж пришло это в голову, свернулся.

– Дикая мысль, – сказала Наташа, кутаясь в платок. Она знала, что Петя был младший брат Потапа Потапыча, которого он чуть ли не воспитывал. Судьба Пети решилась этой осенью и была ужасна. Тем не менее и Потап Потапыч, и другие, и сама Наташа говорили о Пете спокойно, с привычной простотой и без большого интереса. Потап Потапыч с давнего времени не видал его, ну так сообщали подробности.

– Мысль не дикая, – промолвил Юс. – Понять можно. Сидели, засиделся немного, а тут его этой нашей катастрофой азефской сразу ошарашило. И на воле-то скольких пришибло. Он так понял, что всему общему конец, и каждый за свой страх пусть действует. Фантазия разыгралась, сдержки соскочили. Коли оттуда мог один человек столько дел наделать, так и отсюда может. Тот хороших людей обманывал для подлых дел, а я, мол, буду подлецов обманывать для хороших дел.

– Нельзя же так! Невозможно же! – заволновалась все время молчаливая Хеся.

Потап Потапыч кивал головой с довольным видом.

– Ну да, да, я именно так его и понял. Человек был молодой, нервный. Не всем под силу. Вон Бабушка, тоже сидела, как узнала про Ивана Николаевича. Эта выслушала, помолчала, подумала – плюнула: тьфу! И только. Осталась, как была. А что, – прибавил он, обращаясь к Юсу, – Петя-то что же говорил?

– Вот это самое и говорил. Сознавал уж, что свернулся и что назад ходу все равно нет. Ничего. Рассказывал, как трудно было выдержать. Его два раза из тюрьмы в охранку требовали и назад отсылали. Потом уж, когда ушел да с воли опять письмо написал, – поддались, поверили. С воли пишет – ну, значит, действительно. Да и то…

– А что? – спросил Потап Потапыч.

– Нелегко было. На умницу одного здешнего наскочил. Уж он его и так, и этак… Петя все держится. Наконец тот взял его за плечи, толкнул к зеркалу, – большое зеркало у него в кабинете, – и шепчет: «Посмотри. Хорошо вы рассказываете, а глаза-то у вас лгут. Ну да ладно!» Бросил Петю и вышел за портьеру. Петя не будь дурак, – к портьере – и заглянул. А там – двое… и кто!

Юс наклонился и шепнул что-то на ухо Потап Потапычу.

– Да нет? – изумленно проговорил тот.

– Право. Иван Николаевич и… сам. Петя утверждал положительно.

Потап Потапыч вздохнул и улыбнулся.

– Что ж, все возможно. Ну и как же?

– Да, так же, приняли все-таки. Умница-то, однако, себе на уме. Не пошел тогда на Выборгскую, к Пете в гости, цел и остался.

В комнате все те же ненастные, неподвижные сумерки. Самовар погас. Одна бутылка была уже выпита, давно начали другую. Яков заговорил у чем-то с Юсом в сторонке, кажется, собирался уезжать. Хеся бесшумно вышла из уголка и подсела ближе к Потапу Потапычу и Наташе. Должно быть, разговор о Пете, которого она знала мало, навел ее на какие-то тревожные общие мысли. Высказать их она, однако, или не хотела, или не умела.

Чай, коньяк, Наташа, такая строгая и куда-то уходящая, вдруг посторонняя, да еще воспоминания о Пете разнежили Потапа Потапыча. Ему хотелось вести обыкновенный, неделовой разговор, вспоминать о своем, хотя бы о том же Пете, но, главное, рассказывать бесполезно, просто чтобы рассказывать. Дьячихина комнатка – дача, куда он приехал в гости к этой милой барышне, уже не «товарищу», не «сестрице», а просто славной чужой девушке. Когда Потап Потапыч бывал «в гостях»? Он и не помнит. Хорошо бы даже совсем о чем-нибудь другом поговорить, но хочется говорить о Пете, да и не знает он ничего такого «другого».

– В Петиной жизни странные случаи бывали, – начинает он. – Если б написать – сказали бы, что придумано. Вот когда в первый раз… знаете, с рабочим Гришей?

– Нет, – откликнулась Хеся. – Я про Петю вообще мало знаю.

Наташа спросила:

– Он ведь в Заволжье был учителем сначала?

– Да, да, как же! Вы слышали?

– Мы сами с Волги, – тихо и тепло сказала Наташа. – Да, мы уж давно там не были… И место другое… Я так, стороной, слышала…

– Ну вот, это было после его учительства. Не очень давно рассказывал мне Петя, – чуть ли не в последний раз мы и виделись с ним тогда! – Хожу, говорит, я по комнате, хожу, а Гриша, рабочий, тут же в ступке… толчет. Толчет и растирает. Вечером дело было. Стал я думать: зачем это он так толчет? Лучше бы он поосторожнее. И хочу ему это сказать. Только что хотел – как сразу все провалилось, исчезло, и Гриша, и ступка, и я сам, точно меня не бывало. Однако, через сколько-то времени, чувствую – опять я; кругом темнота, но все же немного видно (ночь была светлая, и снежок). Лежу я на полу и как будто умираю. Разглядел близко Гришино лицо. Тоже лежит, а лицо такое, что этот-то, уже и сомненья нет – умирает. Тихо Гриша посмотрел на меня, шепчет: прости меня: я провокатор… И умер сейчас же. Я полежал еще немного и пополз.

– Какая же рана у него была? – спросила Наташа.

– В ноги и в живот. Он ведь и потом плохо поправился, больной был.

– Так как же он полз?

– А так, на руках. Ноги, как мертвые, за собой тянет. И, главное, ползти-то надо с лестницы, со второго этажа. Едва, говорит, сволок их, все отдыхал. И пока отдыхает – без сознания.

– Ну и выполз? Ушел?

– Выполз наружу, двором ползет и, наконец, уж этак задворками, по снегу. Вдруг слышит шум (после узнал, что долго не понимали, где взорвало) – и бежит ему навстречу баба. Бежит, запыхалась, увидала и начала кому-то: «Здесь, здесь, сюда, вот он, вот он!» Петя говорит – горько ему как-то тут стало, поглядел он на нее и только смог сказать: «Ты ведь женщина»… Она будто поняла, замолкла и зашептала вдруг: «Ну, ну, ползи сюда, ползи сторонкой…» – и указывает за сарай. Сама будто ничего, дальше пробежала. А он мимо сараев, у забора, в переулок выполз. Дальше ползет. Канава глубокая. Ему канаву не перелезть, ноги мертвые мешают. На перекрестке три мужика стоят, глядят – и ничего. Один говорит: «А ведь уползет». Другой говорит: «Нет, околеет». А третий: «Все равно начальство поймает». Подошел и ноги ему в канаву скинул сапогом. Ну, Петя в канаве без сознания сколько-то полежал, очнулся, вытащился и опять дальше. Уж как будто и к утру дело. Видит, извозчик порожний едет шагом и на него глядит. Петя взмолился: «Голубчик, возьми ты меня, свези вот туда-то!» Извозчик смотрит, что за ним кровь по снегу, и головой качает: «Нет, говорит, санки испортишь». – «У меня вот с собой пятьдесят рублей, возьми двадцать пять, только свези». Извозчик подумал, сошел с козел, деньги взял и говорит: «Ну, так и быть, лезь».

– Неужели довез, куда надо? – недоверчиво спросила Хеся.

Потап Потапыч махнул рукой и засмеялся:

– Довез! Он довез! Петя, как вскарабкался в санки, опять сознание потерял, и верно уж надолго. Очнулся – извозчик стоит, светло, галдят, кругом народ, мужичье, на санки напирают, а над Петей, как наседка, человек со светлыми пуговицами, лицо знакомое, кричит, зовет кого-то и своим телом Петю от народа заслоняет. Извозчик-то, не будь дурак, в участок его привез; народ собрался, озлобились и с Петей хотели расправиться, долго не дожидаясь. Исправник только и спас.

 

– Исправник?

– Да, надо же! Он этого исправника самого с год тому назад от смерти спас. В половодье тот Волгу переезжал, тонуть стали, а Петя ловкий был, сильный, кинулся, и его вытащил, и лошадей спас. Исправник тоже человек, он как узнал его – попомнил. Вот я и говорю, – удивительно! В романах даже и то так не случается.

Наташа печально посмотрела на Потапа Потапыча и ничего не сказала. А Хеся шепнула:

– Взяли его, значит, все же тогда?

– Взяли. Да дело всячески стали заминать, потому что, действительно, этот Гриша-рабочий был провокатор, боялись на суде этого не обойти. Не знаю, чем бы кончилось. Только Петя и тогда ушел, совсем еще больной на руки товарищам выбросился.

– Я одного не понимаю, Потапыч… – начала робко Хеся.

Ее прервал Яков. Они с Юсом все, должно быть, переговорили. Коньяку больше не было.

– Я двигаюсь, – сказал Яков. – Теперь сейчас идти – можно еще даже на дальнюю платформу попасть. До свиданья, Наталья Филипповна, благодарим на угощеньи.

– Да что ж, ехать так ехать, – поддержал Юс. – Я с тобой на дальнюю, а Потапыча мы сюда доведем, и Хесю.

Все поднялись. На дворе были те же незакатные, ненастные сумерки, нельзя было понять, рано или уж поздно.

– Ну, прощайте, милая вы моя, – ласково сказал Потап Потапыч. – Пошли вам судьба чего хорошего. Каждый в своей жизни волен, это не надо забывать. – И вдруг прибавил тише: – А вас как здесь зовут-то?

– Анна Максимовна. Разве не знаете?

– Прослышал. Так путь вам добрый, Анна Максимовна, спасибо за чай и за беседу, еще раз спасибо!

Он жал ей руку, и опять хотелось ему думать, что вот он побывал на даче, в гостях у своей знакомой, Анны Максимовны, попил чайку, как все добрые люди, и поболтал о своем.

Хеся поглядела-поглядела, помигала черными ресницами и сказала:

– А я, пожалуй, ночевать здесь останусь.

И взглянула на молчаливую Наташу. Наташе было не жаль ее, но почему-то страшно показалось остаться сейчас совсем одной в этой низкой, серой комнате. И она сказала:

– Оставайтесь.

Дождик к ночи усилился, с высоких берез ветер сгонял крупные капли на крышу, и тогда они стучали по дереву странно, и глухо и гулко, словно лошадь била копытом.

От розовой дьячихиной лампадки на цепочках (дьячиха зажигала ее у Наташи каждый день) ходили по потолку лапастые тени, оконца потускли.

Хеся лежала на полу (не согласилась лечь на Наташину кровать) на какой-то подстилке, укрывшись своим пальтецом. Наташе тоже не спалось. Ветер шумел в березах, стучали копыта по деревянной крыше.

– Как я его люблю, ах, если б вы знали, как я его люблю, Наташа! – говорила Хеся полушепотом, одним вздохом. – Вы не спите, Наташа?

– Нет, не сплю.

Хеся повернулась на подстилке, и видно было, как она закинула смуглые руки за голову.

– Простите, Наташа, я сама не знаю, зачем это я говорю. Но так тяжело мне. И ничего я, ничего для него не могу сделать. Эта… девочка, к которой он меня пристроил теперь, разве он ее любит? Нет, Наташа, и она его не любит, да и никто, никто его не любит! А он и не знает, какой он несчастный!

– Хеся, вы про Юрия говорите? Ну, так я вас не понимаю. Его, напротив, все любят, и, право, он счастливее нас с вами.

– Какая жизнь, Бог мой, какая жизнь! – продолжала шептать Хеся, не слушая. – У него матери не было, он матери не знал, Наташа. Я его, должно быть, за несчастие и полюбила. Матерью, сестрой родной хотела бы ему стать, вот бы чем! Разве я для себя?

Помолчала и снова:

– Я одно время, Наташа, думала, что вас он полюбит. И вы… вы бы поняли. Я так радовалась. Но ведь нету этого?

– Нет, – сказала Наташа медленно. – Нет. Да разве его…

Она хотела сказать: разве можно Юрия любить? Но не сказала, поправилась:

– Разве нужно его любить? Если для него, то ему никакой такой любви, о которой вы говорите, не нужно. У него своя мудрость, Хеся. Вы его не знаете. А я недавно вдумалась в то, что он говорит, и право… разве только позавидовать ему можно.

Хеся приподнялась в тоске и села.

– Ах, Наташа! Не надо этого! Не надо! Он сам себя не понимает, и вы его не понимаете, и никто, одна я, потому что люблю! Я сказать не умею. Вы вот завидуете его счастью; что же, вы его «мудрость» приняли, что ли? Вот вы из прежнего уходите, так хотите разве быть, как он?

– Нет… я хотела бы… но не могу, – с усилием сказала Наташа. – Я уж устала, измучилась, состарилась, отравлена… Но я бы хотела.

Хеся примолкла; не умела ответить; а Наташа думала, думала со злобой о том, что, действительно, она уже разбита и отравлена и ничего из ее новой жизни не будет. Разве она сумеет быть веселой для себя, просто веселой оттого, что живет? Разве сумеет легко влюбиться в первого, кто понравится, и потом забыть его, отвернувшись, искать игры и невинной пены дня? Одно это осталось, потому что прежнее обмануло; но на это сил так же нет, как и на прежнее.

«В самом деле, цветы, что ли, я по фарфору буду рисовать?» – вспомнила она и злобно усмехнулась над собой. Повернулась опять к Хесе.

– Хеся, скажите мне. Все равно, так уж случилось, что мы начистоту говорим. Скажите, отчего вы… не уходите из дела? Юрий ушел, вы бы все-таки ближе к нему могли быть, если бы тоже… Узнали бы его лучше… Может, он прав?..

– Нет, Наташа, – тихонько сказала Хеся. – Я уйти никак не могу. Как я уйду? Не умею выразить, но чувствую, что тогда и любить мне Юрия будет нечем. Не могу я все равно без идеи жить, – прибавила она жалостно и наивно. – Он в своем, он не думает, – так неужели я откажусь… не буду жить… и за него, и за себя?..

– Вы странная, странная… И глупая… Упрямая… – рассердилась Наташа. – Все это пустое. Самообман. Душеспасение, если хотите. Не могу жить «без идеи»! Скажите! А если идея-то гораздо лучше будет жить без вас? Тогда как? Идея должна двигаться, менять форму, должна крылья новые растить, а вы, может, ей только мешаете?

Хеся ничего не поняла, испугалась за Наташу.

– Я не знаю, о чем вы… – прошептала она. – Я не про то говорила. Да зачем нам об этом? Вы не сердитесь, ну, будем спать.

Молчание. Вдруг из темноты опять зашелестел было голос Хеси:

– Михаил…

– Молчите о Михаиле! Молчите!

Наташа чуть совсем не вскочила с постели.

– Ни слова о Михаиле! И я не знаю, что с ним будет, и вы не можете понять, где он теперь и чего хочет! Личиками еще мы с вами для этого не вышли, да и не надо! Но судить впустую я тоже не хочу. И не позволю.

Хеся совсем затихла, даже дыхания ее не было слышно.

– Ну, спите, Хеся, ничего, – мягче сказала Наташа, опомнившись. – Ведь это не обида. Так… Я зла, очень зла. Оттого, что и я, может быть… тоже очень несчастна. Я никого не люблю и, кажется, не могу уж никого любить. Не знаю, нужно ли даже любить. Я – как Юрий… только в том и разница, что все ему дает радость, а мне все – страдание… Прощайте же, Хеся, спокойной ночи. Простите меня.

Она отвернулась и закрылась с головой одеялом, пряча глаза от лапчатых теней лампадки. Шумели березы. Деревянно и гулко стучали по крыше копыта дождя.

Рейтинг@Mail.ru