Проходят, проходят ночные часы.
Тихий стук, щелк французского замка. Тихий, тише нельзя.
Кругло вспыхнул свет в передней, мелькнул котелок на подзеркальнике, рядом с белыми перьями широкой шляпки кругло вспыхнул свет, на полмгновенья – и сгас. Отворилась, затворилась внутренняя дверь. Совсем шепотом. Точно ничего не было. Так, просто тишина вздохнула.
Но кто-то чуткий слышал.
Прошуршали по коридору быстрые мелкие шаги, – босые ножки, точно мышиные лапки. Опять отворилась та внутренняя дверь.
Лизочка просунула в нее свою кукольно-белокурую голову.
– Юрик, ты? – позвала чуть слышно.
На дворе теперь обнаженно светло и страшно, потому что по-ночному мертво. Но в комнате шторы сдвинуты, горит граненое яйцо на потолке. Юруля – в кресле, усталый; как был – в черном пальто, мягкую шляпу только сбросил.
В комнате хорошо пахнет, ковер, низкий диван, за бледной ширмой свежая постель.
Притворила дверь, босая, вошла, в открытой сорочке, с продернутой в кружева лиловатой лентой у плеч.
– Я проститься… Дрыхнет Воронка. Терпеть этого не могу, когда он на всю ночь располагается. Ну что?
– Все продул, Лизок.
И Юруля устало и весело улыбнулся, сладко зевнул. Она тоже улыбнулась.
– Экий какой! А весело хоть было?
– Весело. Я тебе завтра расскажу. Все четыреста просадил. А сначала – вот везло!
– Четыреста? Не больше?
– Откуда ж больше?
– То-то. Мне Юлька третьеводни хвасталась… Да врет? Смотри, ты не ври. У Юльки ничего не брал?
И она вдруг ревниво сдвинула брови, смешно черные под кукольными волосами.
Юрий устало протянул руки и посадил ее к себе на колени.
– Вот глупая! Если тебе веселее, чтоб я твои деньги проигрывал, так зачем мне лгать? Да мне сегодня больше и не надо было.
Лизок обнимает его голыми, похолодевшими руками и счастливо смеется. Шершавое сукно пальто царапает ей тело, цепляет кружева.
– Ужасно я в тебя влюблена. Ты такой… такой… – Не нашла слова, подумала. – Не знаю, какой. А только все бы сейчас тебе отдать и чтоб ты был доволен. Юлька вон так и ест тебя глазами. Тоже! И врет, врет… Коммерсант, говорит, у меня… А сама прошлогодние перья на шляпку нацепила. У ней за душой и с коммерсантом всего ничего.
– Вот постой, я ей получше кого-нибудь найду, – шутливо сказал Юрий.
Лизочка вся вспыхнула, дернулась, чуть не заплакала. Юрию не захотелось ее дразнить.
– Ну, хорошо, хорошо, – протянул он сонно. – И Юлька славная. Ты мне больше нравишься, вот и все. Знаешь меня, понравилась бы Юлька больше… Будь довольна тем, что есть. А теперь уходи, я спать хочу. Вот увидит еще Воронка, что тебя нет…
– Не проснется, храпит, как медведь. А веселый какой приехал, шут его дери, и даром, что прямо из комиссии, ухитрился, заранее прислал цветов, дорогие, белые, роскошнейшие! В горшке. Вот завтра, коли хочешь, тащи своей хамке!
Лизочка знала немножко про шалости Юрия с переодеванием. Не сердилась, – да и разве бы помогло? – а умирала-хохотала.
– Цветы? Так куда это я их с горшком потащу?
– Оборви, да и неси! Вот еще!
– Ну, завтра лень… – Он зевнул и прибавил опять: – Иди же, Лилька, право! Ну, гоп!
Она поцеловала коричневую волнистую прядь у него на лбу и соскочила.
– В тебя все влюблены, а вот ты со мной. И комната твоя у меня. А я больше всех влюблена. Ну прощай, спи и то. Небось уж час пятый, коли не больше.
У дверей она еще обернулась.
– Спи поздно. Мой-то часов в десять уедет. А мы завтракать станем.
– Ладно.
Она, вспомнив, засмеялась.
– Какой этот твой потешный, говорун-то… Сегодня в Эльдорадке… Так и плывет из него, так и плывет… Ведь это он и есть, к кому ты Верку нашу тогда возил? Расспрошу ее завтра…
– Да иди ты, наконец!
– Ну уж и Кноррище этот… Вот ненавистный! Чисто чугунный! Иду, иду, спи!
Тихо, опять по-мышиному, убежала. Юруля с наслаждением зевнул еще несколько раз, вскочил, сбросил с себя все, повернул кнопку – и огонь электричества провалился.
Утром дождик. В Лизочкиной столовой «под дуб», с одним широким надворным окном – темновато. Завтрак смешной: дорогие сыры, закуски и фрукты из Милютиных лавок, прекрасное вино, а из горячего только и есть, что яйца всмятку.
Но Юрию и Лизочке это нравится, им весело, они смеются.
Подает на стол высокая, черноватая горничная, совсем молодая еще, но худая, точно болезненная. У нее короткий нос и лицо совсем не неприятное, волосы острижены и вьются.
– Верка! – кричит ей Лизочка. – Ей-Богу, вот смешной-то! Так и катит, так и катит! А видать, что ни скажи, – сейчас поверит! Дурынды они все, должно быть. И выдумает же этот Рулька, право! В курсистку играть!
Верка смеется, показывая тесные, белые зубы.
– Да как же ты? – пристает Лизочка. – Расскажи по порядку.
– Уж забыла, должно быть. У меня после больницы, от тифа этого, память такая стала…
– Ну, не ври! Чего тут, садись с нами. Я тебе икема налью. А ты расскажи. Мне интересно, потому что я вчера в Эльдорадке этого Морсова все слушала. Садись, садись.
Верка – давняя Лизочкина подруга. Года полтора тому назад, когда Юрий знал ее, она хорошо была пристроена, с богатеньким офицером, и даже Лизочке покровительствовала. Лизочку – тогда еще глупенькую, еще черноволосую девочку, Юрий однажды у нее видел мельком. С тех пор дела повернулись. Верке сильно не повезло. Запуталась в какую-то глупую историю, потом заболела воспалением легких, а выздоравливая, – схватила в больнице тиф. К весне едва выписалась. Ни кола, ни двора. На улицу идти у Верки свой гонор, да и соображенье есть.
Лизочка – добрая душа, а тут и Юрий посоветовал: «Да возьми ты ее к себе в горничные. Сама все ноешь, что с „хамками“ не можешь сладить. Кухарку брось, дома ведь никогда не обедаешь, лакей у тебя при карете, а с Веркой отлично будет. И мне уж надоели эти соглядайки. Не повернись».
Так и устроились. Верка была довольна. Она после болезни слабая. А в белом переднике дверь дяде Воронке отворить, да с граммофона пыль смахнуть – отдых, а не работа. Они обе – Лизочка-госпожа и Верка-горничная очень естественно приняли данное положение. Так оно есть – чего же еще? Верка называла Лизочку «барыней», а Лизочка, при других, говорила даже ей «вы», как следует.
Порой они ругались, Верка «отвечала», но не более, чем настоящая горничная.
Старые «дела» Юрия с Веркой решительно никого не смущали. Они были забыты. Впрочем, Верка и прежде никогда Юрию не нравилась особенно. У нее осталась к нему послушливая преданность.
По приглашению развеселившейся Лизочки Верка, не жеманясь, села за стол и вино выпила.
– А ты его в гости не звала? – спросила она Лизочку про Морсова, переходя на дружеское «ты». – Вот интересно, еще узнал бы меня.
Лизочка захохотала.
– Никогда бы не узнал! Порожела ты с той поры здорово!
– Вот еще! Я поправлюсь, – сказала Верка, нимало не обижаясь.
– Ну ладно, ты мне расскажи обстоятельно! От него ничего толком не добьешься, – кивнула Лизочка на Юрулю. – Вот, сидит и смеется. Ну говорит, двоюродная сестра, ну курсистка, а ты что?
– Да я что? Мне тоже интересно. Он всегда, бывало, выдумывает… Научил меня, а память у меня была хорошая…
– Ну, ну? – нетерпеливо допрашивала Лизочка. – Чему ж он тебя научил? И как же там было?
Юруля, улыбаясь лениво, поощрил:
– Да расскажи ей, Верка. Я уж и сам забыл. Теперь уж этого и нет ничего.
– Нету? – спросила Лизочка с сожалением. – Что ж они? Рассорились все?
– Ну, много ты понимаешь. Я говорю про те вечера, на который я Верку повез. Да тебе не втолкуешь. Пусть Верка расскажет.
– А и смешно было, Лиза, – начала та с одушевлением. – Говорит он мне вдруг: хочешь, говорит, я тебя в самое что ни на есть утонченное общество свезу? Настоящие, говорит, аристократы, и ты между ними будешь. Я гляжу на него, а он смеется: аристократы. Как? духа, что ли? Это, мол, еще выше, да и забавнее. Наилучшие художники и писатели, говорит, строго между собой собираются и утонченно по-своему веселятся, и лишнего никто не допускает. А я тебя привезу.
– Ишь ты! – сказала завистливо Лизочка. – Я бы боялась. Выгнали бы еще скандально, если строго и на дому.
– Ну, я не боялась. Во-первых, что какие это там такие аристократы, точно мы их не видим, а затем он меня научил ловко. Оделась я в простую юбку и блузку белую, ну, пояс кожаный, однако все новенькое. Волосы наушниками, и будто я его двоюродная сестра, курсистка из Москвы. И будто я тоже, не хуже их, стихи могу писать, и стихи дал на бумажке, велел наизусть на случай выучить. А у меня память была о-отличная…
– Неужели помнишь? – воскликнула Лизочка. – А ну-ка, скажи! Скажи, душка!
– Теперь, после больницы, уж не знаю… Вспомню, так скажу. Ты слушай по порядку.
– Ну?
– Ну вот, и будут тебя, говорит, звать София, что значит премудрость.
– Сонька, попросту.
– Не Сонька, а София. И должны там все, самые солидные, и господа, и дамы, надевать костюмы, а меня, когда мне костюм станут предлагать, научил, что ответить.
– Что же?
– А вот погоди. И должны там все лежать…
– Это что же? – разочарованно фыркнула Лизочка. – Сразу же и ложатся?
Юрий усмехнулся.
– Глупенькая! Это они за столом должны возлежать… Это давным-давно такая мода была…
– Ну да, возлежать, – поправилась Верка. – На столе кушанья, вино, а они вокруг, только вместо стульев обязательно кушетки, на них и возлагаются.
– И ты возложилась?
– Погоди. Он научил меня: больше все молчать и глядеть строго и скромно. И если, говорит, пакости какие увидишь, – мало ли что покажется! – не обращай внимания, не хохочи, гляди строго, с благоволением, и не думай чего-нибудь: это они по примеру самых благородных древних фамилий.
Лизочка не выдержала.
– Нет, ну и дура же ты, Господи! Уж я бы не попалась. Это просто он тебя надувательски надул, вот и хохочет теперь! Просто повез тебя в самое последнее место. Хороша!
Верка смутилась было. Но Юрий, продолжая смеяться, сказал:
– Не бойся, Верка, не слушай! Я тебя ни капельки не обманывал! Настоящее было место, и аристократия настоящая.
Лизочка не унималась.
– Нет, Морс-то, Морс-то! Посмотреть – манеры самые деликатные.
– А ты на него напрасно, он ничего, ни-ни, вежливый, и все так гладко. И костюм на нем такой длинный был, пестрый, ногами даже путался. Другие многие, действительно…
– Похабничали?
– Ну… Мне что? Я гляжу да молчу. И все, милая моя, говорят, говорят… Вино в чашках. Чашку не выпьет, в руках держит, говорит-говорит, насилу опрокинет.
– И все стихами?
– Всяко. Я не слушаю, свои в уме держу, кабы не забыть. На головах венки из цветов, живые, ну и повяли, потому на проволоках.
– И ты с венком?
– Нет. Я не приняла. Ты слушай. Когда это уж достаточно поговорили и поугощались, Юрка вдруг встает и объявил: София, говорит, желает теперь высказать свою причину, почему она отказалась надеть костюм и остается среди всех в своем обыкновенном платье.
– Так и объявил? Ух ты батюшки! А ты что ж?
– А я уж знала. Взяла свою чашку, подняла вот так… – Верка подняла стакан с икемом, – ну и сказала…
– Да что ж ты сказала?
– Вот забыла, как сказала, – вздохнула Верка. – Вот уж и не сказать теперь так ни за что, хоть убей. С голосом учила. Я между вами, говорю, одна без костюма потому…. потому…
– Эх, да ну тебя!
– Потому, мол, что костюм – это… полумера, что ли?..
Она беспомощно взглянула на Юрулю. Но тот коварно молчал, улыбаясь.
– Одним словом, постой, – продолжала Верка. – Одним словом, что они все трусы, что желают все… да, освобождения от условий и, кроме того, красоты, а что для этого, – я будто чувствую и знаю, – надо собираться совершенно обнаженно, потому что в теле красота, а не в костюме. И в красоте чистота, и я, мол, одна это понимаю, потому что я вот, чистая девушка, сейчас бы готова на это, но вижу, что они еще не готовы, и сижу в своем платье скромно, а в костюм, однако, наряжаться не согласна, это, мол, только себя обманывать. Не истинная красота.
Верка проговорила все это одним духом, глядя на Юрулю. Тот покачал головой.
– Забыла ты, забыла, – сказал он. – Много чепухи наплела. Тогда лучше у тебя вышло.
Лизочка только руками всплеснула.
– Батюшки, срам-то какой! И неужели ж они тебя за этакие вещи об выходе не попросили?
– Ничегошеньки. Я думала не то. Думала скажу – да вдруг они все поснимают. А не то закричат: хвастаешь, так раздевайся, а мы не в бане. Мне же, признаться, не хотелось. Однако, милая моя, ничего подобного, а прямо фурор. За мое здоровье чашками так и хляскают, кричат, что я вернее всех сказала, что выше их понимаю, что они, действительно, не готовы. Говорили-говорили, Морсов в хламиде путается, другой там был, черненький, в коротенькой юбчонке, на кушетке лежит, кричит: мы старые люди, но мы идем к новому! Скандалили довольно.
– Весело, значит, было?
– Нет, милая моя, скучища. У меня уж глаза повылезали. Да и они – поговорит один, выпьет, другой об том же начнет. Вот и веселье. Ну, наугощались, конечно. А так чтоб особенного – ничего.
– Мне было забавно, – сказал Юрий. – Я все на Верку смотрел. Вот важничала, курсистка.
– Наконец, того – сон меня стал на этой кушетке клонить. А Морс пристает: София, скажи стихи свои!
– На «ты» уж к тебе?
– Все на «ты», по условию. Дамы там, солидные видно, им тоже все «ты». Ну, я сначала, конечно, ломаюсь. После говорю, хорошо, только что припомню из старого. Не будьте строги. Все он меня научил, да уж потом я и сама разошлась, вижу, как с ними надо.
– Неужели помнишь стихи? – спросил Юрий. – Помнишь, так скажи Лизочке.
Стихи тогда Юрий сам старательно – не сочинил, он не умел сочинять, а составил для Верки. Составил с расчетом и со знанием, как дела, так и вкусов тогдашних.
Теперь Юрий, конечно, не помнил ни одного слова. Так давно все это было, так устарело. Но ему забавны казались воспоминания Верки: ведь для нее это приключение осталось свежим и важным.
– Ах, не припомню я, – сказала Верка. – После больницы уж не та у меня память. Погоди-ка.
Она встала в позу, опустив руки, наклонив голову, и начала нараспев, густо. Голос у нее был довольно приятный.
Я вся таинственна,
Всегда единственна,
Я вся печаль.
И мчусь я в даль,
Как бы изринута
Из чрева дремного…
Не семя ль темное
На ветер кинуто?
В купели огненной
Недокрещенная,
Своим безгибельем
Навек плененная…
Душа скитальная…
Верка запнулась. И повторила беспомощно:
Душа скитальная…
– Ну? Что ж ты? – поощрил Юруля. – Вали дальше. Длиннее было.
Он тогда очень старался, чтобы стихи составить средние, чтобы не пересолить в пародию. И действительно, пародии не было.
Верка припоминала:
Душа скитальная…
– Так вот хоть ты что! Больше, ей-Богу, ни-ни, ничего не помню!
Лизочка была разочарована.
– Ну-у! – протянула она. – Я думала, интереснее что-нибудь. И так заунывно и говорила?
– Так надо.
– Что ж они? Понравилось?
– Должно быть, понравилось. Руки мне жали и объясняли, что это значит.
– Что же?
– Ну, я уж не слыхала. Устала, беда! Целый вечер на этой кушетке, да гляди строго, да молчи, – оно доймет!
– Ишь ты, бедненькая! – пожалела Лизочка. – Я бы не выдержала. И, главное, ради чего, коли веселья никакого не было.
– Нет, в начале смешно. После только наскучило. Ну, побаловались они еще, затем платья свои понадевали – и по домам. А уж потом я не знаю, было ли у них еще, нет ли.
– Может, они потом без костюмов, Юрка, а? – спросила Лизочка.
Юрию надоело. Он зевнул.
– Не знаю. Я больше не был. А потом за границу уехал. Да нет, теперь уж ничего этого нет. Мода прошла. Теперь не дурачатся, теперь серьезно, лекции читают.
– Ну, лекции…
– Ничего, ты пойди как-нибудь, послушай, я тебе билет дам.
– И мне дай, – попросила Верка. – Не выгонят?
– Нет, нет, в общей зале. Садитесь смирно и сидите.
– Скука?
– Еще бы. А надоест – уйдете. Вот, признаться, вы мне теперь обе ужасно надоели. У меня к тебе дело было, Лизок, да скучно, и некогда теперь. Как-нибудь после. Отдохну и поеду. Обедаю я в одном месте нынче.
Он встал и открыл окно. В столовой было накурено. Верка, превратившись в горничную, принялась убирать со стола.
В эту минуту в передней зазвонили.
Лизочка прислушалась и вдруг вскочила, подхватив ленты своего капота.
– Вера, Вера, – зашептала она. – Живо! Все со стола вон! Это Воронка, я его руку знаю! Ключа-то не даю, дудки! Не иначе как опять забыл что-нибудь утром, растеряха! В спальной не убрано? Ладно, я прямо в постель, скажи, барыня еще не вставала… Юрунчик, прощай.
Она подскочила к Юрию, на лету чмокнула его и исчезла.
В один миг стол опустел, как будто ничего на нем никогда и не стояло. Юрий неслышно скрылся. И Верка уже отворяла дверь, скромная и ловкая в своем белом переднике, извинялась перед барином, что не сразу услыхала звонок, докладывала, что барыня опять започивали и не велели себя будить.
Дядя Воронка доверчиво пошел сам в спальню. Он только на минутку. Он, действительно, забыл утром у Лизочки какой-то, никому, кроме него, не нужный портфель.
Необыкновенно унылая квартира – квартира графини. Весь дом унылый, старый, – ее собственный. Такие бывают казенные дома, казенные квартиры. Окна темные, высокие, с мелкими и будто всегда грязными стеклами.
Комнат непомерно много, половина из них – бесполезны. Какие-то буфетные, какие-то угловые. У графини своя гостиная, своя столовая, где с нею обедает Литта и две чрезвычайно приличные приживалки. Николаю Юрьевичу подают особо, да, кажется, и готовят особо. Юрий, когда жил на Фонтанке, обедал тоже с сестрой и графиней.
К отцу Юрий чувствовал дружеское сожаление. Он болен и в зависимости от графини. Считал, однако, что отец малодушен и слишком рано озлобился. Мог бы, если б не капризничал, поддерживать некоторые связи, и вообще жить гораздо приятнее.
Он ласково и шутливо выговаривал ему подчас. Николай Юрьевич махал рукой, но потом оживлялся и даже начинал доказывать себе и Юрию, что вовсе он не так опустился и вовсе не так уж его забыли. Вряд ли он любил сына, однако ценил посещения: они развлекали и утешали его. Веселый, красивый, уверенный и здоровый Юрий ему нравился.
На дочь Литту он не обращал никакого внимания. Графинина внучка.
В этот день Юрий пришел часа в два, посидел у отца, а после пил чай с сестрой. Графине нездоровилось, она не выходила.
– Отчего ты теперь не живешь с нами? – спрашивает Литта тихо.
В доме все тихо говорят.
Юруля смотрит на сестру, на ее еще по-детски распущенные волосы, бледные, связанные черным бантом, и улыбается.
От его улыбки в комнате делается уютнее.
– Почему не живешь с самой заграницы? – опять спрашивает Литта.
– Разве я не живу? Я часто ночую. Там, на Острове, мне ближе к университету, ты знаешь. И заниматься удобнее.
Но Литта качает головой.
– Разве здесь мешают? Твоя комната самая хорошая. Большая. И прямо из передней. Ничего не слышно. Да ведь у нас нигде ничего не слышно.
Юруля опять улыбается.
– Скучно у вас очень.
– Юруля, а я тебя боюсь.
– Неправда. Меня никто не боится. Это глупости.
Литта краснеет и делает сердитое лицо.
– Да, не боюсь. Это не то. Но как-то я тебя не понимаю. Не знаю.
– И я тебя не знаю, сестренка. А зачем знать друг друга?
Литта удивилась, но ничего не сказала. Помолчала, подумала.
– И от отца, и от графини – такая скука идет, – сказал Юруля искренно. – Я тут бы не мог все время жить. А иногда люблю.
– Юра, мне хочется в гости к тебе. Да ведь бабушка не пустит.
– Ничего, потом пустит. Ты с кем выходишь?
– С ней выезжаю, в Летний сад. Или, иногда, с Марьей Владимировной.
Марья Владимировна – одна из важных графининых приживалок.
– Прежде было лучше, когда miss Edd жила, – продолжала Литта. – Но выдумала бабушка вдруг, – не надо гувернанток, порча – гувернантки, и вот я теперь одна-одинехонька. Только учителя и учительницы целый день, приходящие. Надоело уж.
Юруля глядел на нее и думал что-то свое.
– Ну, не ной, – сказал он. – Ты пока слушайся старухи. Понемножку будешь свободнее, со мной станет пускать. О гувернантках не жалей. Графиня это не глупо выдумала – вон их. Характер только портят. – И вдруг добавил, по какому-то внутреннему сцеплению мыслей: – Что, Саша Левкович у вас бывает с женой?
– Отчего ты спросил? Да, был раз, еще когда ты не приехал, когда только что женился. Ах, Юра! Она прехорошенькая, но ужасно странная. А ты, оказывается, давно с ней знаком?
– Давно, прежде… Когда еще отец ее был жив. Еще и Саша ее не знал.
– Ну, когда это давно? Ей и теперь с виду четырнадцать лет. Бабушке она не понравилась.
– А тебе?
– А мне… Видишь ли, сначала я ужасно обрадовалась. Думаю, вот Саша женился, grand-maman к нему благоволит, станут бывать у нас, я с ней подружусь… Она ведь такая молоденькая. Ну, а потом…
– Что же потом? Grand-maman не одобрила?
– Да нет… Не то. А она сама какая-то… Я, впрочем, раз только ее и видела. У нее такие манеры…
– Манеры! – засмеялся Юрий. – Ну, милая, ты сама по-бабушкиному заговорила.
Литта вдруг ужасно рассердилась.
– Как тебе не стыдно! Я вижу, ты ничего не понимаешь. Прежде, когда мы маленькие были, ты понимал, и я тебе все говорила, а теперь ты, как все. Вот и правда, что я тебя боюсь, то есть не боюсь, а не знаю, мы как чужие. Точно я об манерах забочусь! Я не про то. Но и пусть мы чужие, если так. Я сама тебе теперь давно не все говорю про себя, и не нужно.
Юрий нежно притянул ее за рукав.
– Ну прости, детка. Про манеры я тебе нарочно, это правда. И мы совсем не чужие. Хотя и думаю, что «все про себя говорить» никому не следует, и ты хорошо делаешь, что не говоришь. А на меня не сердись. Лучше расскажи про Муру, что она тут делала. Я уж пойму, почему она тебе не понравилась.
– Да не то что не понравилась… – начала Литта, усаживаясь ближе к Юрию и успокаиваясь. – А просто… дикая она какая-то. Вот приехали они, grand-maman к ней сначала ничего. И она ничего, только все вертится. Коса за спиной. Об отце ее grand-maman спрашивает – помню, говорит, генерала, – а Мура так странно: «Да, жалко старика!» Потом вдруг ко мне: «Пойдемте, покажите мне вашу комнату, познакомимся!» Пошли.
– Ну, что ж тут такого?
– Да, ничего, я даже рада была, но grand-maman уже насупилась. Я повела ее в классную, потом и в спальню. Она шляпку сбросила, совсем гимназисткой стала, хохочет, по стульям прыгает. И о тебе тут стала говорить. Что ты у них бывал и что она тебя Юрулей звала. Поцелуйте, говорит, его от меня крепко, когда он приедет, скажите, чтоб он в гости ко мне приходил, что я теперь замужем. Да ты у них уж был?
– Да… Раз был.
– Ну, так она тебе рассказывала?
– Что? Ничего не рассказывала. Говорила, что ты хорошенькая девочка, только…
– Только что?
– Ничего. Ведь она глупая, Мура. Вот и весь секрет.
– Конечно, глупая. Ты послушай дальше. Она опять о тебе. Он, говорит, ужасно красивый и притом негодный, но оттого-то мне и нравится. Я не выдержала и говорю холодно: пожалуйста, не отзывайтесь так о моем брате. Я к этому не привыкла.
Юруля крепко поцеловал ее.
– Ах ты, защитница моя глупенькая. Ну?
– Она никакого внимания, хохочет, как бешеная, и вдруг, нет, ты вообрази! начала меня щипать, честное слово, и пребольно! Согласись, что это… что это…
У Литты при одном воспоминании разгорелось ухо под пышными волосами.
– Дда… – протянул Юруля. – Какая дура! Это противно.
– Еще бы! Когда они уехали, grand-maman говорит: «Я очень люблю этого бедного Сашу, а что касается ее…» – и ко мне: «Вы, говорит, должны понять».
– А ты?
– Рада была. Vous avez parfaitement raison, grand-mère, d'ailleurs elle ne me plait nullement[5].
Она засмеялась, вскочила со стула и сделала реверанс.
– Вот ты к ней и ходи, а я не хочу! По-моему, и Саша стал хуже, с тех пор как женился. Растерянный какой-то.
Юрий не улыбался, думал. Должно быть, о Левковиче. С того вечера в Эльдорадо, где Левкович сидел, как в воду опущенный, он у Юрия еще не был.
– Юруня, ты уходишь? – И девочка тревожно на него посмотрела.
– Я приду к обеду. И вечером останусь.
– Ах, Юра! А можно мне к тебе в комнату прийти вечером?
– Не знаю.
Литта огорчилась и молчала, не смея ничего больше спросить.
– Сестренка, ну чего ты? Ведь я тебя никогда не гоню. А сегодня ко мне сюда кое-кто придет.
Она взглянула осторожно исподлобья.
– Может быть, Михаил придет?
– Да, и Михаил тоже…
Литта вся просияла.
– О, Юра! Ну я не говорю про сегодня, пусть я сегодня не приду, если и другие еще у тебя, но когда Михаил – я так рада! Знаешь, я его мало видела, но я его еще тогда помню, еще до твоей поездки, еще я маленькая была, он к тебе приходил. И теперь сразу узнала, хоть он изменился. Ужасно мне нравится. Все молчит, но у него такие глаза… такие, точно он про себя молится.
Юруля усмехнулся.
– Ты не смейся. Он все молчит… И я чувствую тут тайну.
– А чувствуешь, так и не болтай. Глупо вредить людям. Я вот сейчас жалею, что ты ходила ко мне и видела Михаила. Это, пожалуй, лишнее.
Литта покраснела до слез.
– Да разве я… Как это жестоко, Юра. Вот как ты меня не понимаешь. Я и не хочу ничего знать. А с кем я разговариваю, болтаю, подумай? Ведь у меня никого нет. Как ты мог, Юра!
Он уже опять улыбался.
– Знаешь? Ты права. Я глупость сказал. Зато у меня презабавная мысль, и я тебя сейчас утешу. Тебя Михаил занимает. По-моему, он в жесточайших ошибках, которые заразительны, – но что до того? Ты сама по себе, сама должна разбираться… Всякому свобода полезна. Твоя учительница математики уехала. Хочешь, я посоветую бабушке будто бы своего товарища прежнего? «Madame… Если я смею рекомендовать… quelqu' un qui est très sûr»[6] …и так далее. А это будет Михаил. Хоть ненадолго, – тебе удовольствие, ему заработок. Он математик здоровый… Чего ты пугаешься?
– Юра… Да как же? А если тут тайна? Как же он будет приходить?
– Глупая ты девочка. В этой-то могиле нашей – кому до кого дело? Папа с кресла не встает, а если графиня разок на него сквозь лорнет посмотрит – поверь, ничего не увидит. Небось хочется?
Конечно, Литте очень хочется. Она, веселая и умная девочка, в одиночестве перечитала всю Юрулину библиотеку. Знает и понимает больше, чем говорит. Она часто, полуневольно, наивничает, – даже с братом. Ей свободнее казаться ребенком. А сама с собою – она, хотя еще ребенок, – уже человек. И бессознательно женского в ней уже много.
Рассказывая про Муру Левкович, она искренно и совсем по-детски возмущалась. Воспоминание о Михаиле вдруг сделало ее серьезной, взрослой.
– Хорошо, Юра. Попытайся это устроить. Я тебе буду очень благодарна. И скажи Михаилу, что ему нечего опасаться моей болтливости.
– Ого, вот мы какие серьезные барышни! Ты, впрочем, не рассчитывай на него очень. Он с тобой, может, и слова не скажет ни о чем, кроме математики. Веселья не жди.
– Ничего я не жду. И с разговорами к нему приставать не буду. Не беспокойся.
Юруля обнял ее и поцеловал в голову.
– Знаешь, Улитка, если б ты была братишкой у меня, а не сестренкой, мне бы с тобой весело было! А то сейчас графиня, сейчас нельзя, и все-таки ты кое-что не поймешь никогда! Ну, ничего, будь умница. За обедом увидимся. А вечером я, может, успею Михаилу сказать словечко…
Он повернулся, чтоб идти.
– Да! Вы нынче опять на Царскую дачу поедете? Забыл спросить…
– Ну, конечно. И не скоро. Папа бы поехал, да grand-maman ни за что раньше, чем в середине июня. А ты разве не приедешь, Юра?
– Не знаю. Терпеть не могу эту дачу. «Красный домик» совсем забросили.
Литта вздохнула. Она сама не любила скучную Царскую дачу. У графини была другая, в Финляндии, она-то и называлась «Красный домик». Давно, прежде, они жили там. Но уже лет шесть, как она стоит пустая. Большая, старая, но еще крепкая, заколоченная. Там умерла мать Литты, и графиня ненавидит дачу, хоть не продает и внаймы не отдает. Юрию дача нравится. Летом во флигельке живет сторож, и Юрий бывал там года два тому назад. Сыро немножко, дача под горой у речки, но пустынно, кругом лес. Страшно, говорит графиня, дичь… Мать Литты очень любила эту дачу. Стоила она дорого.
Когда Юрий тихо затворил за собой темную дверь, Литта подошла к окну. Думала о чем-то. Облачный день, сухой, небо – как пыль. Едва видно его, небо. Вода в канале – как черная пыль. Кривая панель, решетка, у решетки барки тяжелые, на барках доски, доски, доски… Пахнет, должно быть, там дегтем, деревом и гнилой водой… Должно быть, – а может, и нет, Литта не знает, пыльное окно еще не выставили. Вон и ломовой трясется, верно, грохочет – а чуть слыхать. Скука, скука…
Унылая и торжественная квартира – квартира графини.