bannerbannerbanner
Гетманские грехи

Юзеф Игнаций Крашевский
Гетманские грехи

– А от меня? – спросила паненка, бросив на него быстрый взгляд. – От меня можете?

Теодор молчал; панна Леля быстро сняла с пальца кольцо, и, прежде чем старостина и ее сестра, вполголоса совещавшиеся относительно подарка, пришли к соглашению, она вскричала, подбежав к ним:

– Тетя! Я уже дала ему от вас мое колечко! Дело сделано!

Все это произошло среди общего замешательства так быстро и неожиданно, что ни старостина, ни мать ее не имели уже времени возражать. Теодор, взяв колечко, схватил ручку, подавшую ему его, поднес молча к своим губам и услышал тихий шепот…

– Смотрите же, не отдавайте его другой; избави вас Бог!..

– Буду носит до самой смерти!!!

Паклевский отбежал от них и скрылся в чаще деревьев.

Дядя, не поспевавший за ним, бежал, задыхаясь от усталости. Оба остановились уже за парком.

– Да постой же, сумасшедший! – кричал поручик.

– Дядя милый! Дай мне своего коня доехать до Борка, ради Бога…

– Дам, хоть бы он сдох после этого! Но постой же, дай мне попрощаться с тобой, – говорил повеселевший Паклевский.

– Даю тебе слово, так ты меня обрадовал, что просто сердце прыгает! Ну и молодчина! Ты сам не знаешь, как тебе повезло! Старостина-вдова, бездетная, сентиментальная дура…

Сидит на деньгах…

А ее, племянница –хороша, как ангел.

И он принялся обнимать и целовать племянника.

– И надо же иметь такое счастье! Ведь они здесь случайно, проездом…

Они не принадлежат к числу друзей гетмана… А панна дала тебе колечко?

Но Тодя уже не слышал дальнейших слов; он так рвался на коня и домой, что дядя не мог его соблазнить даже пуншем, чтобы согреть после купанья… Так как разнеженность Мартина дошла уже до того, что он лежал под желобом, и никто не мог его добудиться, то другой мальчик-слуга привел Теодору коня.

Над парком взрывались ракеты и римские свечи, когда Тодя поскакал в Борок, уже не оглядываясь назад, мучимый угрызениями совести и тревогой за мать, но увозя в душе воспоминания о второй уже встрече с этой чародейкой Лелей, которую он уже не рассчитывал больше встретить в жизни.

Ее колечко жгло его палец, а перед глазами неотступно стояли голубые глаза и розовые уста паненки, и звучали в ушах ее последние слова, сказанные ею на прощание…

Не доезжая до усадьбы, он слез с коня, дал на чай мальчику, провожавшему его на чужом коне, чтобы отвести его коня домой, и начал потихоньку прокрадываться во двор, чтобы не встретиться с матерью и успеть переменить намокшую одежду и тем избегнуть объяснений и лжи. Он чувствовал себя виноватым, но счастливым…

Между тем, пока все это с ним происходило, егермейстерша, выйдя из своей спальни и спросив о сыне, узнала от людей, что он пошел пешком к лесу и еще не вернулся. Тогда она, обеспокоенная, села ждать его на крыльце. Она легко догадалась, что те самые выстрелы, которые ее напугали и разгневали, могли привлечь ее сына в Хорощу.

Именно этого она и боялась.

Чем дольше тянулось время, тем с большим нетерпением, в лихорадочном волнении, поджидала она его возвращения. В том же состоянии болезненного напряжения, в каком она перед смертью мужа прислушивалась к малейшему шуму, поджидая доктора и сына, вышла она и теперь к воротам… Ухо ее уловило далекий топот коня; она отворила калитку и выбежала на дорогу… Это было как в ту минуту, когда Теодор, отдав коня, пешком шел к дому. Скорее угадав, чем разглядев во мраке чью-то тень, мать бросилась навстречу, уверенная, что это – ее сын и никто другой.

– Тодя! – плачущим голосом воскликнула она. – Тодя, что случилось с тобой!..

Теодор уже не мог и не хотел скрываться: он сам побежал к матери. Она бросилась ему на шею, но тотчас же отшатнулась, почувствовав, что он весь был мокрым.

– Где же ты был! Что с тобой! Весь в воде! Тодя!

– Мамочка! Все это пустяки, я все тебе расскажу, пойдем домой, я тебе скажу всю правду. Ничего со мной не случилось.

Торопясь изо всех сил, задыхаясь от скорой ходьбы и крича еще со двора слугам, чтобы зажгли свет, егермейстерша пошла к дому, увлекая за собой сына.

Теодор, хотя и успел немного высохнуть в дороге, имел ужасный вид, весь в грязи и воде.

Огорчение и беспокойство матери так растрогали Теодора, что он решил ничего не скрывать от нее.

– Я – виноват, – сказал он, – прости меня! Я поступил легкомысленно. Меня заинтересовала эта несчастная Хороща! Я пошел за лес, откуда, как мне сказали, был виден фейерверк!

Егермейстерша презрительно вздернула плечами.

– Ребенок! – пробормотала она вполголоса.

– На полпути я встретил дядю, – продолжал Теодор, – и на несчастье согласился ехать вместе с ним до парка.

– Говори мне все! Как на исповеди! – грозно прервала его егермейстерша с пылающим от гнева лицом. – Говори мне все, Тодя!

Она не докончила. Тодя прервал ее.

– Я ничего не скрываю от тебя. Мы стояли вместе с поручиком в кустах около пруда, когда в лодку села старостина Куписская, та самая, которую я встретил на дороге в Хорощу вместе с генеральшей и ее дочкой.

– Что же они там делали? – воскликнула егермейстерша.

– Мне кажется, что они там очутились случайно из-за сломаной оси.

Беата презрительно засмеялась.

– Ах, случайно! – шепнула она.

– Какие-то неловкие господа, пожелавшие покатать этих дам по пруду, опрокинули лодку. Старостина упала в воду, а я ее вытащил.

Мать пожала плечами, и брови ее нахмурились.

– Ну, вот, – сказала она, – тебя, конечно, там видели, повторяли твое имя, и все узнали, что ты был там, где – ради меня и в память об отце –тебя не должно быть! Ты сам не знаешь, какое огорчение ты мне причинил, какую рану ты мне нанес!

– Мамочка! – упав к ее ногам, умоляюще воскликнул Тодя.

– Люди подумают, что мы туда вторгаемся, напоминаем о себе, лезем к ним насильно, – говорила мать с возрастающим одушевлением. – Ты не знаешь и не можешь знать, что ты наделал, и что из-за тебя падет на меня, твою мать.

– К сожалению, – со слезами в голосе прибавила она, – я не могу сказать тебе того, что измучило мое сердце, отравило мою жизнь, а ты… Слезы не дали ей продолжать. Но она быстро овладела собой, вскочила с места и сказала:

– Ступай, сейчас же перемени платье и собирай свои вещи; еще до рассвета ты должен быть на пути в Варшаву. Ты не можешь больше оставаться здесь. Мое сердце разрывается, но я должна отправить тебя.

Бледная, как мрамор, она повернулась к сыну.

– Не думай только, Тодя, что я, твоя мать, поступаю опрометчиво, повинуясь каким-то причудам и капризам. Честь, спокойствие и жизнь твоей матери требуют от тебя, чтобы ты избегал всяких отношений с гетманом. Гетман сурово, жестоко, без сожаления, бессовестно поступил с твоей матерью! Не спрашивай больше! Ты должен быть ее мстителем, ты…

Она вдруг остановилась, словно боясь, что и так сказала слишком много.

Сын был так встревожен и подавлен ее словами, что уже не смел отговариваться или хотя бы просить об отсрочке дня отъезда.

– Пойдем со мной, – прибавила она, – посчитаем, что у нас есть…

Возьми все себе, я дам тебе еще несколько оставшихся у меня драгоценностей, – они уже не нужны мне и только напоминают дни слез и горечи… Продай их… Поезжай, поезжай, поезжай!

Выговорив все это со страстной стремительностью, егермейстерша тотчас же пожалела о своих словах при взгляде на бледного, уничтоженного, с виноватым видом стоявшего перед ней Теодора, и с такой же страстью бросилась ему на шею.

– Дитя мое! Я должна прогнать тебя из дома!.. Ох, несчастная судьба моя!

Слезы рыдания опять прервали ее речь, а Теодор не мог ничем утешить ее, кроме уверений в послушании.

Было уже около полуночи, когда Теодор пошел переодеться и, повинуясь приказанию матери, приготовиться к отъезду. Она не только не отговаривала его, но еще торопила укладываться, чтобы выехать еще до рассвета.

Сама поездка в такое время представляла известные неудобства; ее можно было совершить только верхом и притом без провожатого; проезд слуги стоил бы дорого, да и не было в Борку никого подходящего.

Плача, бегая из комнаты в комнату, собирая все, что могло пригодиться сыну, егермейстерша всю эту ночь провела в хлопотах, не соглашаясь прилечь, пока не уложит всего. Теодор также спешил укладываться, стараясь успокоить мать. День начался, когда юноша сел на коня, а вдова, проводив его пешком до опушки леса, где стоял крест, крепко обнял его, обливая слезами, и, когда конь с всадником скрылись из вида, упала на колени, вознося молитву к Богу…

Слуги, присутствовавшие при ее лихорадочных сборах, издали следовали за нею, когда она вышла проводить сына, и, отведя ее в полуобморочном состоянии домой, уложили в постель…

Предчувствие не обмануло вдову, которая ожидала из Белостока докучливых гостей к сыну: после обеда приехал доктор Клемент и привез с собой поручика.

Французу хотелось разузнать сначала от слуг, признался ли Тодя матери во вчерашнем приключении.

Старая служанка рассказала ему о возвращении паныча, о страшном гневе пани и о том, что она отправила сына куда-то в дальнюю дорогу. Егермейстерша еще не вставала, когда ей доложили о приезде гостей; она тотчас же вышла к ним. Увидев ее лицо, доктор понял, что она провела ужасную ночь: глаза ее лихорадочно блестели, и сама она была очень бледна. Поручик, более простодушный, чем доктор, и в надежде, что невестка многое может простить ему, начал сразу с того, как Тодя отличился накануне, причем он и не думал скрывать своего участия в этом приключении. – Я не могу считать себя благодарной поручику за то, что он доставил Тоде случай утонуть, – сурово отвечала вдова. – А все это привело только к тому, что я сегодня должна была отправить его из дому, чтобы он здесь не баловался и не встречался больше с белостокским обществом.

– А что же это за белостокское общество? – с негодованием возразил поручик.

 

– Для других оно, может быть, самое лучшее, но для моего сына оно не подходит.

– Милостивая государыня! – воскликнул оскорбленный доктор.

– Для моего сына, – гордо возразила егермейстерша, – это слишком знатное общество; мы бедные люди; Теодор должен работать, а не развлекаться…

– Вы очень раздражены, – сказал доктор.

– Именно теперь, когда вы, сударыня, должны бы Бога благодарить, –воскликнул поручик. – Это просто какое-то ослепление. Мальчику привалило такое счастье, что ему сто человек позавидовали бы. Он спас старостину из воды, а генеральская дочка влюбилась в него.

– Поручик! – воскликнула егермейстерша. – Я не выношу шуток.

– Да это же не шутки, сударыня, – повторил поручик, – влюбилась в него панна. Я сам был свидетелем, что она с ним выдавала, а кончилось тем, что она за тетку дала ему свое колечко на память и наказала, чтобы он его не отдавал другой. Я слышал это собственными ушами.

Паклевский засмеялся торжествующе, заметив, что невестка, удивленная его словами, слушала молча.

– Так-то, сударыня, я уже не знаю, чья тут вина: того ли, кто доставляет возможность счастья, или того, кто его отталкивает…

– Вы, сударь, слишком легко смотрите на эти вещи, – после некоторого раздумья отвечала вдова, – не будем больше об этом говорить. Я сама оправила сына и не жалею об этом…

Клемент, заложив по привычке руки под фалды фрака, ходил по комнате. Поручик был возмущен.

– Я могу на это сказать только одно, – воскликнул он, – что больше я не желаю вмешиваться ни в вашу судьбу, ни в судьбу моего племянника. А если случиться какая-нибудь беда от такого бабьего хозяйничанья, то уже это не моя вина, – я умываю руки!!!

– Я ловлю вас на слове, – прервала его вдова, – и вот свидетель, что вы не будете заботиться о моем сыне; предоставьте его мне и самому себе! Поручик хотел сначала оскорбиться таким резким ответом, но сдержался, рассудив, что при постороннем человеке было бы не уместно ссориться с невесткой; он только поклонился и, не дожидаясь доктора, хотел уже уйти, когда егермейстерша крикнула ему вслед:

– Прошу не обижаться на меня, поручик, мы можем остаться добрыми друзьями, только оставьте в покое моего сына.

– Ну, слово сказано, – отвечал Паклевский, – делай с ним, сударыня, что хочешь. Видно, наши простые шляхетские понятия о жизни не годятся для этого любимчика; пусть же он исполняет маменькину волю. Посмотрим, куда-то он придет…

Клемент, не вмешиваясь в их разговор, с пасмурным лицом ходил по комнате.

По знаку хозяйки служанка внесла бутылки и рюмки. Это было верное средство умилостивить поручика, который, хотя и избаловался белостокскими и хорощинскими возлияниями и не очень-то доверял шляхетским угощениям, однако, не в его обычае было пренебрегать чем-нибудь.

Доктор попросил себе кофе, а Паклевский уселся побеседовать с бутылкой, которая оказалась гораздо более ценной по внутреннему содержанию, чем это могло казаться; Клемент, видя, что егермейстерша сильно возбуждена и разгневана, предложил ей выписать успокоительные порошки.

– Это все пройдет само по себе, – шепнула вдова, – мне ничего не нужно.

– Милая моя невестка, – заговорил поручик, выпив первую рюмку, –спасая сына от какой-то воображаемой опасности, вы, сами того не ведая, подвергли его настоящей опасности.

Егермейстерша нахмурила брови.

– Каким же это образом? – спросила она.

– Сегодня, раным-ранешенко, старостина, генеральша и ее дочка выехали в Варшаву, а пан Теодор выбрал ту же дорогу.

– А значит, – смеясь, закончил поручик, – совершенно ясно, что они встретятся и захватят с собой кавалера. Ведь это же спаситель старостины, а генеральская дочка окончательно вскружила голову и себе, и ему.

– Оставьте меня в покое с вашими догадками! – резко оборвала его егермейстерша. – Вам непременно хочется сделать мне неприятность!

Поручик, допивавший вторую рюмку, вытер усы, встал, подошел поцеловать руку невестки и, оставив у нее доктора, собрался уезжать.

– Пусть доктор останется у вас для консультации, – сказал он, – а я, не будучи в состоянии ничем угодить вам, – уезжаю.

Никто его не удерживал; он сел на коня и уехал.

Клемент, оставшись наедине с егермейстершей, долго не мог начать разговор.

– Дорогая пани, – сказал он, наконец, – такою поспешностью и нетерпением вы, действительно, могли навлечь на сына различные неприятности.

Я считаю себя другом дома и поэтому считаю возможным спросить – с какими средствами он уехал из дома?

Егермейстерша покраснела.

– Теодор, – сказала она, – привез с собой какие-то деньги, заработанные им или у кого-то взятыми; он их употребил на похороны отца, но так как это стоило нам недорого, потому что добрые ксендзы ничего не хотели брать с нас, даже за освящение, то ему оставалось еще порядочная сумма на отъезд. Ах, да я бы сняла с себя последнюю рубашку, чтобы только поскорее отправить его отсюда! Если бы он даже выехал с небольшими средствами и должен был бы экономить, то ему не будет во вред. Я предпочитаю, чтобы он испытал смолоду нужду, чем приучился к расточительности.

Говоря это, она опустила глаза и, покраснев, умолкла.

– Все это было бы великолепно, – возразил доктор, – если бы это действительно было бы необходимо. Вы позволите мне говорить прямо? Для молодого человека, вступающего в свет и ищущего связей в обществе, всегда очень много значит, если он ни в чем не нуждается и располагает хоть какими-нибудь средствами. Наибольшие таланты не заменят того, что требует от него свет, и по чему будут его судить.

– Но я ничего не могла больше сделать для сына, потому что и сама ничего не имею! – возразила вдова, и по выражению ее лица видно было, что ей дорого стоило это признание.

– Вот в этом вы ошибаетесь, – медленно выговорил доктор.

– Как ошибаюсь? Кто же знает об этом лучше меня самой? – с горьким смехом сказала она.

– Значит, вы должны знать и о том поручении, которое дал мне егермейстер, – так же медленно продолжал доктор.

– Что же это за загадка?

– Будучи больным, покойник мне продал одну драгоценность, которую он, по его словам, получил в наследство от прадеда.

Егермейстерша перекрестилась. Клемент казался смущенным и рассерженным.

– Какая драгоценность? Что вы говорите? – прервала вдова. – Я не знаю ни об одной; а если бы у него, действительно, было что-нибудь подобное, неужели он скрыл бы это от меня?

– Но ведь не думаете же вы, что я лгу? – живо воскликнул доктор. –Это был большой сапфир, вделанный в запонку и окруженный бриллиантами, камень очень большой и стоивший больших денег; егермейстер говорил мне, что эту последнюю семейную драгоценность, унаследованную им от деда, бывшего с Собесским под Веной, он долго берег и не хотел расставаться с ней, но в конце концов был вынужден это сделать…

– Что вы мне там рассказываете! – крикнула егермейстерша.

Доктор обиделся.

– Вот это великолепно! – воскликнул он почти гневно. – Желая услужить приятелю, я сам попал в беду. Камень с запонкой я продал, а деньги привез вам. Делайте с ними, сударыня, что вам будет угодно! Знали вы об этом или нет, но я не хочу и не стану присваивать себе чужую собственность.

Говоря это, доктор живо вынул из кармана жилетки три свертка и гневно бросил их на стол.

Горячий румянец выступил на лице егермейстерши, взгляд ее, казалось, пронизывал доктора, брови нахмурились.

Не говоря ни слова, она так смотрела на него, что Клемент смутился.

– И вы думаете, сударь, – медленно заговорила она голосом, в котором звучала боль и горечь, – что вы меня проведете этой сказкой? Я восхищаюсь, доктор, твоей наивностью и удивляюсь твоему непониманию меня. Эту шутку я понимаю и знаю, от кого она идет; а, если не сержусь на тебя, добрый мой друг, то только потому, что ты, действительно, был всегда верным другом и ему, и мне в тяжелые минуты жизни.

Но, пожалуйста, не рассказывай мне об этом сапфире Паклевских! Покойник сто раз повторял мне, что его дед не привез из Вены ничего, кроме раны и седла, стремена которого казались ему золотыми, когда он их брал, а оказались позолоченной медью; если бы Паклевские имели такой сапфир, то уже давно проели бы его!

Она рассмеялась.

– Но я ведь не лгу вам, – возразил растерявшийся доктор.

– Лжешь, дорогой приятель, – отвечала вдова, – и денег этих я не возьму.

Она опять густо покраснела.

– Я знаю, от кого они присланы, – закончила она, оживляясь, – я не дотронусь до них. Делай со своими сапфирами, что тебе вздумается. Прошу тебя об этом.

Клемент стоял совершенно смущенный и растерянный.

– Но ведь и я не могу взять этих денег, – пробормотал он, наконец.

– Отдай их, кому знаешь! – воскликнула егермейстерша. – Подари, если хочешь, или просто выброси. Если бы я до них дотронулась, они обожгли бы мне ладони…

Она выговорила это с такой страстью, что Клемент в отчаянии упал в кресло. Оба помолчали. У вдовы слезы стояли на глазах.

– Несчастная моя судьба! – тихо заговорила она, не глядя на доктора. – Я должна бросать милостыню людям в лицо! Как это больно и страшно!.. Клемент, ни слова не отвечая, подошел к столу и, взяв свертки, с недовольным видом запрятал их в карман.

– Отдам их в госпиталь, – пробормотал он.

– Кому хочешь, – отвечала вдова.

Доктор держал уже шляпу в руке и готовился уйти, но ему неприятно было оставлять вдову одну в таком состоянии духа.

– Ну, не сердитесь же на меня, – сказал он, беря ее руку. – Если я поступил опрометчиво, но только потому, что видел там сокрушение, печаль и истинное чувство, и я не мог противиться.

Егермейстерша иронически засмеялась, повторяя:

– Печаль, сокрушение, истинное чувство! Ах, прошу вас, не говорите мне этого. Вы так заботитесь о моей судьбе, дайте же мне успокоиться.

То, что я имею с этого несчастного Борка, хватит мне на жизнь даже при самом плохом хозяйничье. Правда, я прежде была приучена к другой жизни; но теперь – кусок хлеба, немного молока…

И больше мне ничего не надо. А это у меня есть… Платья я донашиваю старые; и надеюсь, что когда они совсем износятся, то не будут мне уже нужны, а воспоминания, которые я в них ношу, потеряют свою горечь и забудутся…

Теодор должен собственными усилиями выбиться наверх; или, или… –она замолчала и задумалась.

– Может быть, Господь Бог не всегда карает детей за грехи родителей и смилуется над ним…

Я знаю Теодора: у него доброе сердце; но я больше боялась бы для него богатства, чем бедности. Это красивая головка могла бы легко закружиться. И, покраснев, она опять прервала себя.

– Да, да, так и будет лучше всего. Отец Елисей говорит, что надо заботиться, но не надо слишком тревожиться и огорчаться.

Клемент поцеловал ей руку и вышел потихоньку, сильно смущенный, бормоча себе под нос какие-то французские проклятия, как будто облегчая им тяжесть, давившую грудь.

Кабриолет его покатил прямо в Белосток к занимаемому им дому. В этот день во дворце, несмотря на то, что многие уже уехали, все еще было много народа, и когда Клемент явился к ужину, по-видимому, желая поговорить с гетманом, он только после ужина смог протиснуться к нему.

Гетман еще за ужином пристально смотрел в его сторону, словно надеясь прочесть что-либо в его лице, а когда они после ужина оказались рядом, он отвел доктора в сторону и спросил:

– Я вижу по выражению твоего лица, что у тебя ничего не вышло.

– Уж не знаю, по моей ли вине, за что и почему, но я встретил только брань и неприятность, а вместо утешения причинил боль и огорчение –словом, ничего не добился.

– А история с сапфиром? – прервал его гетман.

Клемент только пожал плечами.

Гетман нахмурился.

– Ваше превосходительство отклонили мою мысль, которая была во сто раз удачнее, а теперь ее уже нельзя привести в исполнение. Надо было выслать деньги из Вильна или из Варшавы – все равно откуда – но непременно в виде возврата долга, от неизвестного.

Гетман задумчиво смотрел куда-то в сторону.

– Что же она думает делать с сыном? – спросил он.

– Его уже нет! – воскликнул Клемент.

– Как так? Но что же случилось?!

– Ах! – сказал доктор. – После вчерашней его эскапады в Хороще она так перепугалась и рассердилась, что не позволила ему остаться даже до рассвета. Он рано утром, выехал в Варшаву.

Браницкий рассеянно слушал.

– Можно найти и там средство как-нибудь незаметно для него придти ему на помощь, – сказал он.

– После явно обнаруженной мной неловкости в таких делах, я уже не берусь за это, – сказал Клемент.

– А я не хочу никого другого.

Говоря это, гетман дружески протянул ему руку.

 

– Дорогой Клемент, прошу тебя, обдумай это, найди способ… Сделай, что хочешь. История с сапфиром была мною придумана, и ответственность за неуспех падает на меня. Но скажи, почему она не хотела верить в сапфир? Мне казалось, что все так хорошо обдумано!!

– Кроме того, что мы не знали, что этот самый дед, сопутствовавший Собесскому, как раз жаловался, что привез из Вены только раны да позолоченные стремена, которые он принял за золотые…

Разговор, вероятно, продолжался бы, но в это время приблизился с одной стороны староста Браньский, а с другой пробирался к гетману его секретарь Бек. Оба они, казалось, караулили гетмана и перегоняли один другого, чтобы поскорее занять его внимание. При дворе Браницкого оба они соперничали за влияние на гетмана, по наружному виду казались очень дружными между собой, а на самом деле неустанно старались подставить друг другу ножку и навредить один другому.

О них рассказывали, что оба они питали слабость к табакеркам и сверткам с деньгами, которые посетители очень ловко забывали у них в канцелярии. И тот, и другой пользовались влиянием и доверием у гетмана, оба были ему нужны.

Бек великолепно вел всю заграничную корреспонденцию, а староста Браньский умел разговаривать с шляхтой, устраивал сеймики, любил выпить в компании, а при случае мог и написать мемориал в правительственном стиле. В глаза Бек расхваливал Стаженьского, а староста превозносил до небес стилизацию швейцарца; за глаза первый звал Стаженьского болваном, а тот в свою очередь ругал швейцарца лапсердаком.

Гетман, со своим равнодушием и терпимостью большого вельможи, ни к кому особенно не привязывался, но и не к кому не питал ненависти, в обществе Бека называл его – "большим умницей", а, говоря о нем со Стаженьским, выражал свое мнение словами – "он не глуп". Оба они получали подарки от гетмана и пользовались его милостями, но ни один не был в состоянии спихнуть другого.

Гетман, заметив, что оба соперника приближаются к нему, перехитрил их и, проходя по очереди между ними, направился прямо к литовскому стольнику, с которым вступил в веселую беседу.

Поручик Паклевский не был рожден орлом и не отличался склонностью к предчувствиям – разве только в том случае, если из кухни доносился запах чеснока, – он догадывался о баранине на жаркое; Господь Бог не сотворил его пророком, да и жизнь не развивала в нем этого дара, но замечательно то, что все его слова, в шутку сказанные егермейстерше и предвещавшая встречу ее сына на дороге в Варшаву со спасенной им из пруда старостиной, исполнились точка в точку.

В тот же самый вечер, когда Теодор, отведя коня в конюшню при постоялом дворе, вышел подышать свежим воздухом, так как стояла ясная и теплая погода, – к крыльцу подкатил тарантас, исправленный в Белостоке, и прежде чем он успел спрятаться, – а, может быть, он вовсе и не хотел прятаться, – из тарантаса высунулась белокурая голова, и амурчик крикнул: – Ей богу, мамочка, это он!!

В тарантасе все заволновались.

Старостина, которая, несмотря на свои 50 лет, была сентиментальна, получила твердую уверенность в том, что сама судьба, как чья-то невидимая рука, направляла на их путь юношу.

Что думала ее племянница, когда, выйдя из тарантаса, подошла к проезжему и от имени тетки пригласила его поужинать с ними, мы не знаем. Но зубки ее так и сверкали, глазки так и сияли, и чем она была нерешительнее, тем становилась смелее и предприимчивей; генеральша держала нейтралитет; любя дочку, она позволяла ей очень многое, и хотя излишняя фамильярность ее с первым попавшимся шляхтичем могла и не нравиться матери, но она считала, что все это не так важно, потому что не может иметь никаких последствий.

Но на замечание, сделанное ею потихоньку дочке и призывавшее ее к большей сдержанности в обращении, та отвечала с плутовской улыбкой:

– Но, милая мамочка, как же я могу быть равнодушной к тому, кто спас жизнь моей дорогой тете. Да ведь ты же и сама говорила, что он очень красивый и умный юноша, значит, ты не права…

Обыкновенно, все кончилось тем, что права была одна Леля.

Старостина, в ожидании гостя, приглашенного к ужину, занялась приведением в порядок своей прически; покрыла белилами свое утомленное от дороги лицо, налепила мушки и при помощи зеркальца, висевшего в главной горнице корчмы, оделась с кокетливостью прежних лет, а когда Леля привела юношу, тетка посадила его поближе к себе. Амурчик удовольствовался тем, что сел напротив, но так стрелял глазами, что Тодя часто не понимал ровно ничего из обращенных к нему слов спасенной им сентиментальной вдовы. Однако, разговор дам был очень для него поучителен. Потому ли, что дамам не было оказано особенно почетного приема, или потому, что они издавна принадлежал к противному лагерю, они вовсе не казались восхищенными и очарованными белостоским великолепием и поведением Браницкого.

– Конечно, слов нет, – поджимая губы, заметила генеральша, – все это очень эффектно, красиво и на широкую ногу задумано, но видно, что гетман занят совсем другим, чего не добьется, и весь он отдается своим мечтам, а богатство тратит попусту. Ради популярности собирает массу народа, кого только там не было, а высокопоставленных особ совсем мало!

– И за столом, – подхватила старостина, – никакого порядка… Венгерскую, она там, по-видимому, в фаворе, посадили выше генеральши, а она ведь полковница и даже неизвестно, какого она происхождения.

– А вы, сударь? – спросила брюнетка. – Не принадлежите к гетманскому двору?

– Мы не имеем никакого отношения к нему и даже не знакомы, – сказал Теодор.

Женщины с удивлением переглянулись между собой.

– Так как судьба свела меня с вами, сударь, – забавно жеманясь, вымолвила старостина, – то я прошу вас ничего не скрывать от меня. Я даю вам слово, что меня это очень интересует… Что вы будете делать в Варшаве?

– Я, милостивая государыня, – сказал юноша, – имел обещание от ксендза Конарского устроить меня, а теперь получено и согласие от князя-канцлера на получение места в его канцелярии.

Женщины снова переглянулись, пожимая плечами от удивления.

– Скажите, пожалуйста, – сказала старостина, – как это все странно складывается! У князя-канцлера! Ну, а потом какие планы?

– Я не строю планов на будущее, – откровенно признался Тодя. –Средств у меня нет, я должен служить, а там, что Бог даст…

Он взглянул на генеральскую дочку, которая, казалось, была готова поручиться за самого Господа Бога, что все пойдет отлично, а старостина шепнула со вздохом:

– Я верю в предназначенья… Такой милый и благородный юноша должен быть счастливым на свете…

Глаза ее, окруженные морщинками, с такой нежностью смотрели на Теодора, что Леля едва удерживалась от смеха. Тетя забавляла ее.

– Я, – прибавила старостина, – пользуюсь доверием княжны, часто бываю в Волчине, если вы позволите, сударь, я поговорю с нею о вас…

Тодя очень мило поблагодарил ее.

Во все продолжение ужина, который продолжался долго и, несмотря на то, что был изготовлен по дорожному, наскоро, отличался изысканностью, дамы не переставали задавать Теодору всевозможные вопросы о доме, о матери, об отце, сами рассказывали ему много интересного, а в конце концов Леле удалось втянуть мать и тетку в оживленный разговор между собой, так что на ее долю выпала обязанность занимать гостя, которого она отвела к окну.

О чем она нашла разговаривать с этим едва знакомым ей человеком, и как удалось ей побороть его робость, осталось ее тайной. Наконец, генеральша стала уже с беспокойством поглядывать на дочку, так красноречиво выражавшую свою благодарность за спасение тетки. Но молодые люди разговаривали так спокойно о совершенно посторонних вещах, что ни в чем нельзя было их упрекнуть; а того, что говорили их глаза и улыбки, не могли отгадать ни старостина, ни мать ее.

Старостина в душе говорила себе: если бы это не был еще такой цыпленок, то я могла приревновать ее; но у Лели еще ветер в голове…

Ей бы только посмеяться да пошалить…

Главной темой разговора между Лелей и юношей было колечко, подаренное ею от имени тетки. Леля сразу же призналась ему, что она осталась в выигрыше, потому что получила взамен гораздо более красивое со смарагдом и бриллиантом. Теодор возразил ей на это, что, если бы колечко, которое он получил от нее, было соломенное, то он и тогда бы не отдал его ни за какие сокровища в мире. Панна делала вид, что совершенно этому не верит, и Теодор должен был поклясться ей. Затем она сделал предположение, что он может влюбиться, и тогда… Юноша уверял ее, что он совершенно не может влюбиться. Леля, конечно, очень заинтересовалась, почему? Ответ на это был так труден, что Теодор не решился выговорить его словами: но стоял на своем.

Рейтинг@Mail.ru