bannerbannerbanner
Гетманские грехи

Юзеф Игнаций Крашевский
Гетманские грехи

К счастью для него, ему не приходилось прилагать к этому особенные старания – в отношении наружности природа щедро одарила его. Он невольно привлекал к себе все взгляды, и многие подозревали в нем какого-нибудь потомка княжеского рода, путешествующего incognito. Вызимирский, который не выносил его, уверял, что такая кукольная красота не идет мужчине. Но правда и то, что сам он был очень некрасив и имел на лице следы оспы.

В салоне Теодор застал уже сгоравшую от нетерпения старостину, поджидавшую его и быстрыми шажками ходившую по комнате рядом с Лелей. В этот день у нее было веселое и плутоватое выражение лица. Увидев Теодора, она присела перед ним и, подавая ему руку, защебетала, подражая Леле:

– Это делает честь кавалеру, что он так аккуратен и является в назначенное время. Я уже около четверти часа жду вас, сударь!

Леля иронически шепнула ему:

– Видите, сударь!!

– У вас есть много добрых качеств – говорю это без лести, – закончила старостина, – много качеств, которых недостает другим молодым людям.

– Право же, я не заслужил такой похвалы! – отвечал Паклевский.

Старостина внимательно взглянула в лицо говорившего и, поджимая губы, сказала:

– Я пригласила вас на семейный обед, но опять en petit comite. Из гостей "никого" больше не будет.

Слово "никого" она произнесла особенным голосом. Леля взглянула на него, интересуясь, какое впечатление произведут на него эти слова.

Теодор быстро ответил, что чувствует себя счастливым возможностью быть без посторонних в таком приятном обществе.

Старостина прикусила губы.

– Сказать по правде, – вполголоса сказала она, – я пригласила еще кое-кого, но без результата.

По глазам Лели Паклевский мог догадаться, что любопытная паненка выпытала у тетки ее секрет, и что для нее уже не были тайной их секретные переговоры.

Вскоре явилась и генеральша, но ее манера держаться и прием, оказанный ею Теодору, не предвещали ничего доброго; легко можно было заметить, что его частые визиты все равно с какой целью, ради Лели или ради старостины, не нравились ей.

Она держалось холодно и гордо, говорила мало и почти не обращалась к гостю. Должно быть, это было уже слишком явно и не понравилось балованной дочке, потому что она тотчас отвела мать в сторону и прочитала ей нотацию. Потом, за обедом, генеральша уже смягчила тон по адресу Теодора, а так как он сам не решался заговаривать с нею, то она раза два обращалась к нему с вопросами и была вознаграждена за это улыбкой Лели.

Уже подали десерт, и старостина все время потихоньку подсмеивалась над паном Теодором, когда лакей открыл дверь, и на пороге показался молодой, красивый мужчина с румяным и веселым лицом, правда, в одежде духовного лица, но по виду гораздо больше напоминавший какого-нибудь итальянского аббата или французского кюре, чем серьезного польского капеллана.

Одетый с большим тщанием и даже кокетством, не отвечавшим его положению, с каким-то орденом на шее, в кружевных манжетах, со множеством богатых брелоков на часах, вошедший окинул все общество быстрыми, черными глазами и, с веселой бесцеремонностью остановив взгляд на генеральше, подошел к старостине. Леля сделала гримаску, генеральша сильно покраснела, а старостина разумно приветствовала гостя, торжествующе поглядывая на Теодора.

Юноша без труда угадал в нем ксендза Млодзеевского, аудитора канцлера, правую руку примаса.

Все его внимание обратилось к этому человеку, которого он хотел бы сразу узнать и отгадать. У него не было ни большой опытности, ни знания людей, но Бог дал ему чудесный инстинкт, а ксендз Млодзеевский вовсе не представлял из себя человека, которого трудно разгадать.

Все обнаруживало в нем человека, носившего духовную одежду только для своих честолюбивых целей; но и ее он носил с небрежностью и свободой светского человека; все его лицо, глаза и крупные румяные губы дышали жизнерадостью; в нем не заметно было ни измождения, ни умеренности в образе жизни. Вокруг его цветущего рта, как паутина вокруг цветка, змеилась легкая саркастическая усмешка. Быстрый, проницательный взгляд смотрел испытующе, но не пускал заглянуть в себя.

Глаза беспокойно бегали и постоянно меняли выражение. В них светилась и гордость, и вера в себя, и презрение к свету, но в источнике этого презрения лежало не христианское отрицание и презрение к благам мира, а пренебрежение сильного, готового воспользоваться чужой слабостью.

Это духовное лицо, имевшее такой светский, даже придворный и несколько иностранный вид, обладало в гораздо большей степени горячим темпераментом, чем находчивостью и умом. И, очевидно, эта горячая кровь одерживала в нем верх над насмешкой, над испорченностью и над стремлением к внешнему лоску. Теодор не столько понял, сколько почувствовал это, и получил надежду, что переговоры с ксендзом-аудитором приведут к благополучному разрешению вопроса.

Ксендз-канцлер – так его называли потому, что он выполнял канцелярские обязанности при примасе – очевидно, был в этом доме желанным и частым гостем. Поздоровавшись со старостиной, которая что-то шепнула ему, он тотчас же обратился к генеральше и развязным и фамильярным тоном принялся отсыпать ей комплименты, прерываемые смехом и сопровождаемые поцелуями ручек. Генеральша, смутившаяся было сначала, скоро смягчилась и отвечала ему очень любезно.

Леля держалась в отдалении и всеми своими гримасками ясно показывала, что новоприбывший не пользуется ее милостями. Млодзеевский подскочил к ней и заговорил шутливо, как с ребенком, но это не поправило дела. Надувшаяся Леля выбежала в другую комнату.

Когда дошла очередь до Паклевского, и старостина представила его гостю, канцлер устремил на него взгляд, который ничуть не смутил юношу, и, сказав ему несколько слов, снова обратился к дамам.

Генеральша, обеспокоенная поведением Лели, пошла за нею. А старостина, знаком пригласив Теодора подойти поближе, сделала вид, что забыла что-то в соседней комнате, и оставила их вдвоем.

Не было сомнения, что ксендз-канцлер догадывался о миссии, относившейся к его особе, но, по-видимому, он думал, что она будет поручена более солидному лицу и потому свысока и небрежно взглянул на Паклевского.

– Я очень счастлив, – тихо и вежливо начал Теодор, подходя к дивану, на котором сидел капеллан, – что встретил здесь ваше преосвященство, так как среди других поручений, данных мне из Волчина, я имею приказ принести вам свое нижайшее почтение… Для этого я хотел ехать в Скерневицы.

– А разве князь-канцлер не имеет намерения приехать сюда на консилиум? – прервал его Млодзеевский. – Это было бы очень желательно и очень кстати.

– Он приедет без сомнения, – отвечал Теодор, – но так как он может запоздать, то и поручил мне поскорее передать вашему преосвященству, что ему, наконец, удалось устроить у генерала Кайзерлинга с давно уже просроченной ликвидацией собственность князя-примаса, которая остается за ним!

Млодзеевский, как будто совершенно не ожидавший услышать это, не сумел скрыть своей радости; он вскочил с места, всем своим изменившимся видом обнаружив то впечатление, которое произвело на него это известие, и, приблизившись к послу, заговорил совершенно другим тоном.

– Это будет очень кстати для его высокопреосвященства; если такое бескоролевье затянется надолго, то повлечет за собой большие издержки для него…

– Но, – прибавил он, близко заглядывая в глаза своему собеседнику и понижая голос, – что же дальше? Что еще? Есть ли какое-нибудь добавление к этой доброй вести, которое придало бы ей немного перцу?

– Нет никакого, – сказал Теодор, – все дело ясно и просто. Его высокопреосвященство князь-примас получил только то, что ему принадлежало по священнейшему праву, а князь-канцлер старался не только о том, чтобы устроить эту ликвидацию, но и о том, чтобы она отвечала понесенным убыткам…

– А! Вот как! – вскричал Млодзеевский с еще более прояснившимся лицом. – Этот поступок тем прекраснее со стороны князя-канцлера, что он, вероятно, разделяет общее убеждение в том, что мы совершенно преданы саксонской кандидатуре?

Теодор помолчал немного.

– Мне кажется, – сказал он, подумав, – что князь-канцлер слишком хорошо знает высокие качества и ум первого советника примаса и его ясное представление о положении дел в Речи Посполитой, чтобы сомневаться в том, что и князь-примас, следуя его советам, принесет на алтарь отечества свои личные привязанности.

Ксендз Млодзеевский, которому польстила эта несколько преувеличенная лесть, был удивлен той смелостью и свободой, с которой она была ему преподнесена. Он поднял руку и, слегка хлопнув по плече Паклевского, отвечал ему:

– Благодарю.

Потом, оглянувшись кругом, он сказал:

– Пойдем к окну…

Теодор поклонился с почтением, какое заслуживала духовная особа, и последовал за Млодзеевским. Такая скромность тоже понравилась ксендзу-канцлеру.

– Можете, сударь, передать князю-канцлеру, – очень тихо вымолвил он, – что я всеми силами постараюсь избегнуть внутренних раздоров раздвоения и ненужной борьбы. Конечно, там, где замешано столько различных интересов, самолюбий и мелких честолюбий, надо быть очень осторожным и сдержанным.

– О, ваше преосвященство, можете рассчитывать на полное молчание; ведь этого требует обоюдный интерес.

– Да, – сказал Млодзеевский, снова понизив голос, – и чтобы избежать ложных толков, хорошо бы до времени сохранить в тайне и эту ликвидацию. Ведь люди злы! Люди злы!

– Нет никакой необходимости примешивать это частное дело к делам общественным, – сказал Теодор, – человеческая злоба не знала бы границ, если бы увидела в этом что-нибудь выходящее из обычных рамок.

Ксендз Млодзеевский, проникаясь все большим доверием к Паклевскому, склонился к его уху с каким-то вопросом, на который Теодор отвечал так же тихо: высчитывалось, сколько принесла ликвидация, и какая сумма очищалась после нее для нужд канцелярии. Он упомянул и о Теппере.

 

Легкий румянец на минуту окрасил лицо прелата, который повторил еще раз:

– Полная тайна прежде всего…

Теодор наклонил голову.

– Мое поручение носит совершенно частный характер, – сказал он, – и я очень счастлив, что успел выполнить его по счастливой случайности – на нейтральной почве.

– На которой мы в случае надобности, можем встретиться еще раз, не навлекая на себя ничьих подозрений и не возбуждая толков.

На этом и окончились переговоры, о которых с такой тревогой думал Паклевский и которые прошли так легко и счастливо.

Ксендз Млодзеевский сделал еще несколько замечаний и, как бы испытывая Теодора, предложил ему несколько вопросов на разрешение, а затем, заметив в дверях старостину, стоявшую в выжидательной позе, громко сказал ей:

– Почему же дорогая пани старостина оставила нас вдвоем? А здесь periculum была огромная, потому что мы с паном…

Как?

– Паклевским.

– Да, Паклевским, – закончил ксендз Млодзеевский, – принадлежим к двум противоположным лагерям… Я, как слуга князя-примаса, держу сторону саксонцев, а пан… За Пяста.

Старостина вошла, посмеиваясь, потому что видела по выражению лиц обоих, что конференция окончилась хорошо.

Слуга внес на подносе старое вино, бисквиты и конфекты, которые любил Млодзеевский, привыкнув к ним в Италии. Вскоре пришла и генеральша, к которой Млодзеевский пристал с просьбой сделать хотя бы один глоток, чтобы убедить его, что это не яд.

– Я подозреваю, что пани старостина и генеральша сочувствуют фамилии, а потому были бы не прочь сжить со света такого саксонца, как я. А для этого, – галантно прибавил он, – не нужно даже яда, достаточно одного убийственного взгляда прекрасной Армиды…

Армидой называли в обществе генеральшу – это было ее прозвище.

Старостина и Армида принялись угощать ксендза, аппетит которого равнялся его юмору. Но как ни приятно было ему в обществе дам, он, взглянув на часы, поднялся испуганный и заявил, что должен ехать, чтобы не заставить ждать примаса.

Все проводили его до дверей, а Теодор издали отвесил ему глубокий поклон. Взгляды их встретились.

Не успели закрыться за ними двери, как старостина с шутливым смехом подала руку своему спасителю, говоря ему:

– Поцелуй, сударь, и поблагодари меня; видишь, как женщины, если чего-нибудь захотят, умеют поставить на своем.

Млодзеевский долго отговаривался, но должен был послушаться.

Она присела перед юношей.

– Моя благодарность не имеет большой цены, – сказал Теодор, поднося к губам ее руку, – но князь-канцлер сам принесет вам, сударыня, свою благодарность, потому что я не премину сказать ему, чем я обязан вам…

– А мне довольно и вашей благодарности! – с многозначительным взглядом шепнула старостина.

На счастье для Паклевского приход Лели прекратил дальнейшие нежности со стороны хозяйки, угрожавшие Теодору. Паненка была опять в своем обычном веселом настроении и спешила воспользоваться временем, чтобы снова начать поддразнивать Теодора.

Она очень искусно вмешалась в разговор и постаралась навести его на такую тему, чтобы забрать себе Паклевского.

Конечно, он не противился этому!

– Прошу вас, – заговорила она, отводя его в сторону, – не ухаживать за тетей. Мама и то беспокоится… Шутки в сторону, но старостина чересчур уж нежна к своему спасителю. А я из-за вашей милости получила неприятность. Для вас пригласили к нам ксендза Млодзеевского.

– Но почему же для меня? – запротестовал Теодор.

– Прошу мне не противоречить, – говорила Леля. – Да! Да! Его пригласили для вас, а я его терпеть не могу. И я должна была четверть часа смотреть на него.

– Почему вы его так не любите?

– Потому, что я люблю, чтобы уксус был кислый, а мед сладкий; чтобы птица не представлялась рыбой, а рыба не стремилась летать. Вы понимаете меня? Ксендз Млодзеевский – это рыба, которая хочет летать; у него одежда духовного лица, а глаза – драгуна, и потом он так пристает к генеральше, моей маме, как… Я его видеть не могу!

Паклевский ничего не ответил ей на это.

Леля перескакивала с предмета на предмет и болтала еще о многом, но то и дело возвращалась к ксендзу Млодзеевскому и громко повторяла: ксендз – не ксендз, а Бог знает что.

– Я уж предпочитаю ксендза-канцлера Прокопа, хоть у него очень грязные босые ноги.

Мать приказала ей замолчать, но она разболталась еще веселее; старостина смеялась и обнимала ее.

Паклевский, простившись с дамами, направился прямо от них во дворец князя-канцлера, чтобы узнать там, когда его ожидают, и в зависимости от ответа обдумать, что делать – ехать ли к нему с докладом или подождать его здесь.

Хорошее настроение, овладевшее Теодором со времени свидания с прелатом, скоро омрачилось приездом в столицу гетмана Браницкого. Тодя, ожидавший прибытия Волчинского двора, дождался сначала и был свидетелем въезда гетмана.

Под влиянием людей, среди которых он жил, в нем развивалась все большая ненависть к Браницкому, которой он ни перед кем не скрывал.

Все то, что пришлось ему видеть и слышать в столице, вращаясь в обществе приверженцев фамилии, доказывало ему, что победа фамилии совершенно обеспечена…

И потому прием, оказанный Браницкому его друзьями и сторонниками, произвел чрезвычайно сильное впечатление на его юношеское воображение.

Это был единственный акт в деятельности партии, который удался ей вполне.

Браницкий был еще в Белостоке, когда шляхте дали знать, что он едет, и чтобы они выезжали ему навстречу, увеличивали его свиту и всячески показывали ему, что считают его своим будущим королем. Так как ловкие посланники старосты Браньского умели привлекать к себе союзников и заставлять их проделывать, что им внушали, то гетмана на всем пути встречали овациями, аплодисментами, криками, приветствиями и речами. Гетман, вероятно, догадывался, что все это было заранее подготовлено, но ему приятно льстили эти выражения преданности, которые перетягивали на его сторону симпатии легко увлекающейся страны…

Это путешествие могло установить обманчивое представление о том, что vox populi был за ним, и ему готовилась великая будущность.

Призрак короны прельщал и гетманшу, хотя она и не имела такой уверенности в том, что это сбудется. Везде, где только останавливался Браницкий со своей свитой, шляхта толпами устремлялась к нему на поклон, и во всех речах – потому что упражнение в ораторском искусстве было любимым развлечением шляхты – все намеки, указания и пророчества сводились к одному выводу, что высшее место принадлежит тому, кто умел привлечь к себе сердца братьев-шляхтичей.

Этот заразительный энтузиазм так охватил всех, что опередил даже пышный въезд гетмана в столицу и овладел частью ее обитателей. И здесь встреча гетмана была заранее подготовлена старостой Браньским; всем было заранее известно о часе его прибытия, улицы были заполнены толпами любопытных, среди которых оппозиция, если только она была здесь, не смела поднять голоса.

Въезд был действительно великолепный, ослепительный, можно сказать почти королевский, и притом устроенный с соблюдением различных старинных традиций. Шли отряды парадных полков, гусары, кирасиры, татары, янычары; за ними следовали бесчисленные ряды возов, фургонов, тарантасов, конной свиты, гайдуков, драгун и пестро одетых слуг. Ехали чиновники, сопровождавшие гетмана, вся его канцелярия, маршал двора; везли знамена, шли музыканты. Весь этот огромный лагерь вступил в полном параде – весь яркий, красочный, шумно движущийся – в столицу, имея целью произвести впечатление на население ее.

Бесконечно длинной разноцветной змеей тянулась процессия, так что один конец ее въезжал во дворец, а другой был еще в Праге. По обеим сторонам улицы, где проезжал двор гетмана, стояли тесными рядами массы народа: мещане, евреи, шляхтичи, а умело расставленные среди них зачинщики приветственными криками разжигали толпу и увлекали ее своим деланным энтузиазмом.

Нет ничего легче вдохновить толпу, ослепленную зрелищем и уже подготовленную к энтузиазму. Поэтому на всем протяжении пути гетмана раздавались приветственные возгласы, летели в воздух шапки, и веселый шум наполнял улицы.

По всей Варшаве разносилось эхо этих криков, и все были совершенно убеждены, что именно гетман и никто другой должен быть королем, так как он и теперь принимает королевские почести.

Весть эта разнеслась по городу, и фамилия, приверженцы которой косо посматривали на это торжество, на минуту даже испугалась этой демонстрации, являвшейся доказательством известной силы и уверенности в себе.

Теодор, смотревший из окна на эту процессию, первый встревожился и опечалился.

После встречи гетмана, Чарторыйские, явно избегая всякого соперничества с ним, прибыли в столицу, как всегда с большой свитой, но без всякого шума и огласки.

Паклевский уже ожидал во дворце князя-канцлера и был одним из первых, о котором спросил, отдохнув немного, его высокий покровитель.

Его впустили к князю в то время, когда тот, еще не успев сбросить собольей шубы, согревался шоколадом. В комнате не было больше никого. Канцлер обернулся, увидел юношу и, сидя спиной к нему, начал спрашивать:

– Ну, что, сударь? Сделали какую-нибудь глупость? Одну? Или, может быть, две? Сколько же?

– Я не считал, – возразил Теодор, – а вы, ваша княжеская милость, соблаговолите оказать мне снисхождение при подсчете.

– Вы знаете, сударь, что снисходительность не в моей натуре, молодых это портит, а старых вводит в заблуждение. Ad rem! Что же вы сделали?

– Я видел прелата, объявил ему о gaudium magnum, и он не выказал ни малейшего неудовольствия, – сказал Теодор.

– Я был в этом уверен, – пробормотал канцлер.

– Этот человек – de bonne composition. – Разговор их происходил почти всегда на французском языке.

Канцлер взглянул через плечо и слегка усмехнулся, но не сказал ничего, не удостоил своего посла ни одним словом похвалы.

– Просили держать все в секрете, – сказал Теодор.

Князь и на это не ответил и, казалось, был гораздо более занят своим шоколадом, чем докладом.

– Прошу не отлучаться – вы мне можете понадобиться, сударь, – сказал он, – мы не на отдых приехали сюда. Я не рекомендую вам осторожности и умения хранить тайны, потому что вы уже и так знаете, что это – первое условие службы у меня. Как в школе… Знаете, сударь? Если бы даже пекли и жарили в смоле!

Паклевский склонил голову.

В этот день в первый раз и как раз под конец разговора он имел счастье увидеть того, о котором уже столько понаслышался, еще не зная его. Нарушая строгий приказ не впускать никого в кабинет, к канцлеру вошел поздравить его с приездом молодой и красивый стольник литовский. Паклевский был поражен его наружностью и манерой держаться, в которых было столько непринужденного и в то же время царственного величия, как ни у кого больше. Лицо его освещалось прекрасной улыбкой, невольно располагавшей к себе каждого. В манерах его было что-то иностранное, но с печатью аристократизма, избалованности и княжеского изящества.

В ту минуту, когда вошедший бросился обнимать дядю, князь-канцлер сделал Теодору знак удалиться.

За закрытыми дверьми он слышал оживленные голоса; один был веселый, другой – суровый.

Прошло несколько дней в обычных занятиях, беготне и такой массе разнообразных поручений, что Паклевскому просто некогда было вздохнуть. На третий день его вызвали к канцлеру, который встретил его с нахмуренным лицом.

– Где вы были, сударь? С кем болтали? Кому открылись в данном вам поручении? Говори правду.

Теодор остолбенел.

– Ваше сиятельство! – воскликнул он. – Я могу поклясться на евангелии, что не проговорился ни перед кем. Я нигде не был.

– Этого не может быть! – крикнул канцлер. – Ты меня выдал!

– Никогда я этого не делал – это ложь! – сказал Паклевский, ударяя себя в грудь.

– Сплетня ходит по всему городу – откуда? Кто? Прелат не стал бы об этом хвалиться; я тоже; а кроме нас и тебя никто об этом не знал.

– Только одна пани старостина, в доме которой я встретился с ксендзом Млодзеевским, – отвечал Паклевский, – могла что-нибудь рассказать, но разговора нашего никто не слышал.

– Очень тебе нужно было лезть к бабам, чтобы у них встречаться с ксендзом Млодзеевским? – крикнул князь. – Разве не нашлось бы другой дороги?

Паклевский ничего не ответил, но спустя немного времени, чувствуя себя без вины обиженным, заметил:

– Хотя я высоко ценю службу у вашего сиятельства, но, если я уже утратил ваше доверие…

– Да не будь же ты… – оборвал его канцлер. – Это еще что за шутки, сударь? Вы отказываетесь от службы у меня? Вот это мне нравится… Настоящая шляхетская натура! Нос кверху! И ни слова ему не скажи!

 

Князь дал волю своему гневу и бушевал. Теодор стоял перед ним спокойно и молча, но чем грознее хотел казаться князь, тем сильнее закипала кровь у Теодора, и ни с того, ни с сего он твердил про себя:

– Брошу службу!

Быть может, он сознавал свою полезность при дворе канцлера, а юношеская гордость, так долго дремавшая в нем, вдруг пробудилась от резких слов не выбиравшего своих выражений князя-канцлера.

Несколько раз князь умолкал, как будто желая услышать оправдание, смиренное извинение; но Теодор сжал зубы и молчал. Это еще более выводило из себя властного вельможу, привыкшего к тому, чтобы все перед ним падало ниц.

Теодор стоял с побледневшим лицом, и когда канцлер на минуту умолк, он молча поклонился и вышел.

С горячностью, свойственно его возрасту, Паклевский, выйдя из кабинета князя, не вернулся больше в канцелярию, но отправился прямо к себе домой. Здесь он написал почтительное письмо канцлеру с выражением благодарности к нему, запечатал его и оставил на столе. После этого он вышел на улицу с твердым намерением оставить службу у канцлера.

Среди этих мыслей, идя без цели по улицам, он случайно очутился около дома на Старом Месте. Он не имел намерения упрекать старостину за ее болтовню, хоть и был уверен, что это была ее вина; но так как ему, очевидно, приходилось уехать из Варшавы, то надо же было проститься с дамами.

Был предобеденный час, но он, не смутившись этим, поднялся по лестнице. Встреченный им слуга сказал ему, что старостина и генеральша дома. Он попросил доложить о себе.

Уже у дверей он услышал голосок Лели, которая шла к нему навстречу, опередив тетку.

– А, наконец-то! Догадались-таки, сударь, что после того обеда следовало сделать нам визит! – вскричала она, подбежав к нему. – Может быть, вы опять думаете встретить у нас этого несносного Млодзеевского?

– Я пришел проститься с вами! – сказал Теодор.

– Это что еще значит? – сказала Леля, ведя его в гостиную. – Вы думаете, что с нами можно проститься и отделаться от нас? Никогда в жизни! Тетя соединена со своим спасителем узами благодарности, а я – мы же играем в колечко?

На эту легкомысленную шутку Паклевский ответил таким печальным взглядом, что и Леля сразу стала серьезнее. Старостина переодевалась для гостя и просила его подождать: таким образом, молодые люди имели возможность поговорить наедине.

– Ну, скажите серьезно, что значит это прощание? – спросила девушка. – Князь-канцлер за что-то прогневался на меня, а я не чувствую, чтобы заслужил его гнев, поэтому поблагодарил за службу и не знаю, что теперь делать.

Леля, которая из всего того, что ей приходилось слышать о канцлере, имела чрезвычайно высокое представление о его могуществе, сначала взглянула на юношу с недоверием, а потом с сочувствием к его мужеству…

– Ну, и что же вы думаете делать? Говорите скорее! – шептала она, приблизившись к нему и сразу утратив всю свою веселость.

– Я еще не имел времени обдумать, – отвечал Теодор, – но мне кажется, что проще всего, и это мой первый долг теперь, – поехать к матери и посоветоваться с нею!

Девушка вопросительно смотрела на него и, видимо, сама не знала, что ему сказать…

– Мне кажется, – шепнула она, – что вы слишком поспешили с отставкой; князь мстителен; вы преградили себе путь…

– Что делать! – возразил Паклевский. – Дело сделано, теперь уж не стоит об этом говорить…

– Наверное, нашелся бы кто-нибудь, кто бы мог упросить князя, –шепнула Леля.

– Я именно не хочу ни сам просить его, ни других заставлять просить за меня, – сказал Теодор. – А князь меня не простит, я в этом уверен…

В эту минуту вошла старостина, к которой, опережая Теодора, бросилась Леля и закричала ей, хлопая в ладоши:

– Пусть тетя хорошенько проберет своего спасителя! Какая-то муха его укусила! Канцлер что-то ему там сказал, а он поблагодарил за все и бросил его. Пришел к нам проститься, хочет ехать в деревню и еще там – Бог знает что!

– Что я слышу! Что я слышу! – прервала ее сильно взволнованная старостина. – Но почему же? Как это случилось? Этого не может быть…

Мы этого не позволим…

– Тетя, – шепнула Леля на ухо тетке, – пожалуйста, спросите его хорошенько обо всем и побраните, да не позволяйте, чтобы он там закопался в деревне, потому что это просто глупо…

Проговорив это, Леля выбежала из комнаты, оставив тетку наедине со спасителем.

– Ах, сударь, говорите же скорее, что случилось, – заговорила встревоженная старостина.

– По-видимому, – сказал Паклевский, – в городе узнали о моем свидании в вашем доме с ксендзом Млодзеевским; из этого тотчас же сделали различные заключения, пошли сплетни, и князь стал выговаривать мне сегодня, что я проболтался…

Канцлер очень запальчив и не щадит никого, а я молод, и в жилах у меня течет кровь, а не вода. Находя эти выговоры несправедливыми, я поблагодарил за все милости и откланялся.

– Но, помилуйте, – с жаром прервала его старостина, – да вы, может быть, приобрели себе врага на всю жизнь! Князь не прощает никому, а фамилия приобретает все больше власти.

– Что делать! – тихо сказал Теодор. – Ни канцлеру, ни кому другому на свете я не позволю пренебрегать собою!

Напрасно старостина старалась внушить Теодору мысль о возможности исправить дело и вернуться на службу к канцлеру; он молчал. Она чуть не расплакалась, видя его упорство. Хотела уговорить его не удаляться пока из Варшавы, делая ему какие-то неясные намеки, давая какие-то неопределенные надежды и сама путаясь в том, что она хотела – не сказать ему, а только дать понять. Но Паклевский, поблагодарив ее за участие, не ответил ничего на ее намеки и, взявшись за шапку, хотел удалиться. Ни Леля, ни старостина не могли удержать его; первой удалось только взять с него слово, что он не уедет из Варшавы, не попрощавшись с ними перед отъездом; она проводила его до самых дверей повторяя:

– Если вы не сдержите слова, то я не желаю никогда больше вас видеть! Выйдя от них, Паклевский не сразу сообразил, что ему делать; он не хотел даже заходить во дворец: был уверен, что письмо его успели уже передать канцлеру и, зная его, не сомневался в том впечатлении, которое оно должно было произвести на него. Не для чего было возвращаться туда, где его неминуемо ожидали неприятности от товарищей по канцелярии, которые, конечно, не преминули бы, пользуясь его опальным положением и безнаказанностью, досадить, чем могли.

Он решил временно снять где-нибудь комнатку, послать за своими вещами и подготовиться к отъезду в Борок.

Погруженный в эти размышления, он неожиданно встретился на краковском предместье – ведь бывает же такая судьба – с доктором Клементом, приехавшим в Варшаву вместе с гетманом. Увидев его, доктор пошел прямо к нему навстречу.

– Постой, ради Бога! – воскликнул он. – Я тебя ищу, охочусь прямо на тебя; но никто из нас не может проникнуть во дворец канцлера, не возбудив подозрения с той или с другой стороны. Я непременно должен поговорить с тобой.

Оглянувшись вокруг, Клемент затащил Теодора в первый попавшийся ресторанчик, велел провести себя в отдельный кабинет и, едва только они остались вдвоем, француз поднял к верху обе руки и воскликнул:

– Что ты тут выделываешь, сударь? Сделался anima damnata канцлера, худшего врага пана гетмана? Мы, сударь, осведомлены о всех ваших делах. Слышали и о том, что ты перетянул на сторону фамилии Млодзеевского. Все говорят о том, что ты с необычайной ловкостью задал нам самый страшный удар… Разве можно так поступать? Гетман всегда любил всю вашу семью и всегда готов был прийти ей на помощь, а ты, сударь, становишься его неумолимым врагом!!

Теодор слушал его, удивленный и смущенный; но так как он уж и без того был раздражен, то эти нападки еще сильнее возбудили его.

– Дорогой доктор, – сказал он, – я не могу понять ваших упреков. Я свободный человек и не имею никаких обязательств по отношению к гетману, а мой отец и мать моя, которую я люблю больше всего на свете, учила и заклинала меня не иметь никакого дела с гетманом… Я так верю словам моей матери, что совершенно убежден в справедливости ее возмущения гетманом. Должно быть, он заслужил его; не стала бы она без всякой причины внушать мне неприязнь и отвращение к нему… Это одно, дорогой доктор. А второе: за время моей службы у князя-канцлера я стал смотреть совсем иными глазами на нужды страны и людей. Ничто на свете не может изменить моих убеждений –я был и буду всегда противником гетмана, и если я, маленький человек, пригожусь кому-нибудь как орудие против гетмана, то будьте уверены, что я охотно пойду на это и буду служить тому.

Рейтинг@Mail.ru