Я ввел бы доверчивого читателя в большое заблуждение, сказав ему, что мистрис Люпекс была любезная, милая женщина. Может статься, факт, что она была не любезна, составляет один из величайших недостатков, который можно было бы вменить ей в вину, но этот недостаток принял такие широкие размеры и разросся в таком множестве различных мест ее жизни, подобно плодовитому растению, распускающему свои корни и листья по всему саду, что делал ее несносною в каждой отрасли жизни и одинаково отвратительною для тех, кто знал ее мало и кто знал ее много. Если бы наблюдатель имел возможность заглянуть в душу этой женщины, то увидел бы, что Люпекс хотела быть порядочной женщиной, что она делала, или по крайней мере, обещала себе сделать некоторые попытки усвоить добрую нравственность и приличие. Для нее было так естественно терзать тех, кого несчастье сближало с ней, и особливо того несчастного человека, который, должно быть, в черный день прижал ее к груди своей как жену, как подругу своей жизни, тогда нравственность совсем покинула ее и приличие для нее не существовало.
Мистрис Люпекс, как я уже описывал, была женщина не без некоторой женской прелести в глазах тех, кому нравилось утреннее дезабилье и вечерние наряды, которые длинный нос, согнутый на сторону, не считали недостатком. Она была умна в своем роде и умела говорить остроумные вещи. Она умела также льстить и говорить любезности, хотя самая любезность ее отзывалась чем-то неприятным. Она, должно быть, имела порядочную силу воли, иначе муж ее убежал бы от нее задолго до того времени, которое я описываю. Иначе, тоже, едва ли бы она попала на житье в гостиную мистрис Ропер, потому что хотя сто фунтов стерлингов в год, плаченные или обещанные быть уплаченными, и имели в хозяйственных расчетах мистрис Ропер весьма важное значение, но, несмотря на то, едва только прошли первые три месяца пребывания мистрис Люпекс в Буртон-Кресценте, как в хозяйке дома родилось сильное желание отделаться от своих женатых квартирантов.
Быть может, я лучше всего опишу маленький случай в Буртон-Кресценте во время отсутствия нашего друга Имса и течение дел в той местности, представив два письма, которые Джонни получил по почте в Гествике, поутру после вечера в доме мистрис Дель. Одно письмо было от его приятеля Кредля, другое – от преданной Амелии. В настоящем случае передам письмо от джентльмена первым, полагая, что лучше угожу желаниям моих читателей, придерживаясь скромности до последней возможности.
«Сентября 186* г.
Любезный мой Джонни.
У нас, в Кресценте, случилось страшное происшествие, я решительно не знаю, как рассказать тебе о нем, хотя и должен это сделать, потому что нуждаюсь в твоем совете. Тебе известны мои отношения к мистрис Люпекс, и может статься, ты помнишь, что мы говорили на дебаркадере железной дороги. Мне, конечно, нравилось ее общество, как нравилось бы общество всякого другого друга.
Я знал, без сомнения, что она прекрасная женщина, и если ее мужу угодно быть ревнивым, то я не мог этому помочь.
Я не имел в виду ничего дурного и, если бы понадобилось, мог бы привести тебя в свидетели, чтобы доказать справедливость моих слов. Я не сказал ей ни одного слова за стенами гостиной мистрис Ропер, а в стенах гостиной всегда бывала мисс Спрюс, или сама мистрис Ропер, или кто-нибудь другой. Тебе известно также, что муж ее пьет иногда страшным образом, и когда напьется, то, разумеется, сумасбродствует. Вчера вечером, около девяти часов, он пришел совершенно в пьяном виде. Судя по словам Джемимы (Джемима была горничная мистрис Ропер), он пьянствовал в театре около трех дней. Мы не видели его со вторника. Он вошел прямо в гостиную и послал Джемиму за мной, сказав, что ему нужно меня видеть. Мистрис Люпекс находилась в комнате и, услышав приказание пригласить меня, прибежала ко мне и сказала, что если предполагается сделать кровопролитие, то она уйдет из дому. В гостиной не было больше никого, кроме мисс Спрюс, которая, не сказав ни слова, взяла свечку и ушла наверх. Можешь представить себе, что обстоятельство это было в высшей степени неприятно. Что должен был я делать с пьяным человеком внизу в гостиной? Как бы то ни было, она, по-видимому, думала, что мне надо идти. „Если он поднимется сюда, – сказала она, – то я буду жертвой. Вы еще мало знаете, на что бывает способен этот человек, когда гнев его воспламенен вином“. Ты я думаю, знаешь, что я не трус перед кем бы то ни было, но к чему мне было ввязываться в такую суматоху, как эта? Я ничего не сделал. И притом же, если бы началась ссора и из нее вышло бы что-нибудь, как этого надо было ожидать, если бы произошло кровопролитие, как выразилась мистрис Люпекс, или драка, или если бы он разбил мне голову каминной кочергой, с какими бы глазами показался я в должность? Человек, состоящий в общественной службе, например, как ты и я, не может заводить ссоры, а тем более вступать в драку. Так, по крайней мере, я думал в этот момент. „Пожалуйста, идите вниз, – сказала горничная, – если не хотите видеть меня убитой у ваших ног“. Фишер говорит, что если сказанное мною правда, то они, должно быть, сами устроили это все между собою. Не думаю, потому что я уверен, что она действительно любит меня, и притом же каждому известно, что они никогда и ни в чем не соглашаются. Она умоляла меня спуститься вниз. Нечего делать, я спустился. В самом низу лестницы стояла Джемима, я слышал, что Люпекс ходил взад и вперед по гостиной. „Будьте осторожны, мистер Кредль“, – сказала горничная; я видел по ее лицу, что она была в страшном испуге. В это время я увидел свою шляпу на столе зала, и мне в тот же момент пришла в голову мысль, что я должен посоветоваться с каким-нибудь другом. Разумеется, я нисколько не боялся человека, который расхаживал в гостиной, но кто бы оправдал меня, если б я вступил в драку, даже для защиты своей жизни, в доме мистрис Ропер? Я обязан был подумать о ее интересах. Поэтому я взял шляпу и преспокойно вышел в уличную дверь. „Скажи ему, – сказал я Джемиме, – что меня нет дома“, – и сейчас же отправился к Фишеру, предполагая послать его к Люпексу в качестве моего друга, но, как нарочно, Фишер был в шахматном клубе.
Так как, по моему мнению, в подобном случае нельзя было терять ни минуты времени, то я поспешил в клуб и вызвал Фишера. Ты знаешь, какой хладнокровный человек этот Фишер. Мне кажется, взволновать его ничто не в состоянии. Когда я рассказал ему всю историю, он ответил, что Люпекс проспится и тем дело кончится, не так думал я, прогуливаясь около клуба в ожидании, когда Фишер кончит игру. Фишер полагал, что мне лучше всего воротиться в Буртон-Кресцент, но, разумеется, я знал, что об этом и думать нельзя, и кончил тем, что проспал ночь на софе Фишера, а утром послал домой за некоторыми вещами. Я хотел, чтобы Фишер до должности сходил к Люпексу, но он сказал, что лучше повременить и что зайдет к нему в театр, кончивши занятия по службе.
Я хочу, чтобы ты написал мне немедленно, сказав в письме своем все, что ты знаешь об этом деле. Я прошу тебя, собственно, потому, что мне не хочется вовлекать в эту историю кого-нибудь из других жильцов в доме мистрис Ропер. Мне крайне неприятно, что не могу оставить ее дом сейчас же, не могу потому, что не отданы деньги за последнюю четверть года, иначе я бежал бы отсюда, этот дом, скажу тебе, не годится ни для меня, ни для тебя. Поверь, мистер Джонни, что я говорю тебе сущую правду. Сказал бы я тебе несколько слов об А. Р. но боюсь, что слова мои поведут к неудовольствию. Пожалуйста, пиши ко мне безотлагательно. Мне кажется, лучше будет, если ты напишешь к Фишеру, так что он может показать письмо твое Люпексу, и подтвердить при этом, основываясь на твоих словах, что между мною и мистрис Люпекс не было и не могло быть других отношений, кроме обыкновенной дружбы, и что, само собою разумеется, ты, как мой друг, должен знать все. Отправлюсь ли я сегодня в дом мистрис Ропер, будет зависеть от того, что скажет мне Фишер, после свидания с Люпексом.
Прощай, мой друг! Надеюсь, что ты теперь блаженствуешь, и что Л. Д. в добром здоровье. Твой искренний друг
Джозеф Кредль».
Джон Имс два раза прочитал это письмо, прежде чем распечатал письмо от Амелии. Он в первый раз получил письмо от мисс Ропер и вовсе не ощущал того нетерпения прочитать его, которое обыкновенно испытывают молодые люди при получении первого письма от молоденькой леди, в настоящую минуту воспоминание об Амелии было для него отвратительно, и он бросил бы письмо в камин не распечатанным, если бы не опасался дурных последствий. Что касается до друга своего, Кредля, он стыдился за него, стыдился не потому, что Кредль бежал от мистера Люпекса, но потому, что побег свой Кредль оправдывал ложными предлогами.
Наконец он распечатал письмо от Амелии. «Неоцененный Джон» – этими словами начиналось оно. Джонни прочитал их и судорожно сжал письмо. Оно было написано женским почерком, с тоненькими прямыми черточками при конце каждой буквы, вместо круглых очертаний, но все же было весьма четко, и казалось, как будто каждое слово написано вполне обдуманно.
«Неоцененный Джон. Для меня так странно еще употреблять подобное выражение. И все-таки скажу „неоцененный Джон“, разве я не имею права называть вас таким образом? Разве вы не принадлежите мне, а я вам навсегда? (Джонни снова судорожно сжал письмо и при этом пробормотал несколько слов, повторять которые я не считаю за нужное. Через минуту он продолжал). Я знаю, что мы совершенно понимаем друг друга, и в таком случае совершенно позволительно одному сердцу открыто говорить другому. Таковы мои чувства, и я уверена, что в вашей груди найдется для них отголосок. Не правда ли, что любить и в то же время быть любимым в высшей степени восхитительно? Так, по крайней мере, я нахожу это чувство. При этом, неоцененный Джон, позвольте мне уверить вас, что в моей груди нет ни малейшей частицы ревности к вам. Я имею слишком много уверенности, как в ваше благородство, так в свою собственную, я хочу сказать, чарующую силу, хотя вы и назовете меня тщеславною. Вы не думайте, что этими словами я намекаю на Л. Д. Само собою разумеется, что вам приятно видеться с друзьями вашего детства, и, поверьте, сердце вашей Амелии слишком далеко от того, чтобы завидовать такому очаровательному удовольствию. Ваши друзья, я надеюсь, со временем будут и моими друзьями. (Судорожное сжатие письма.) И если между ними действительно будет Л. Д. которую вы так искренно любили, я точно так же искренно приму ее в мое сердце. (Этого уверения со стороны Амелии было слишком много для бедного Джонни, он швырнул на пол письмо и начал думать, где и в чем искать ему помощи – в самоубийстве или в колониях, – немного погодя он снова поднял письмо, решившись осушить горькую чашу до дна.) Если вам показалось, что перед вашим отъездом я была немного капризна, то вы должны простить вашу Амелию. Я уже наказана за это: месяц вашего отсутствия для меня целая вечность. Здесь нет ни души, кто бы сочувствовал моему положению. А вы во время своего отсутствия не хотели даже порадовать меня. Могу вас уверить, какие бы ни были ваши желания, я не буду счастлива до тех пор, пока не увижу вас при себе. Напишите мне хотя строчечку, скажите, что вы довольны моею преданностью.
Теперь я должна вам сказать, что в нашем доме случилось грустное происшествие, в котором не думаю, чтобы друг ваш мистер Кредль вел себя вполне благородно. Вы помните, как он всегда ухаживал за мистрис Люпекс. Матушка моя была крайне огорчена этим, хотя ни слова никому не говорила. Разумеется, кому приятно говорить о таких предметах, которые касаются имени какой-нибудь леди. В течение последней недели Люпекс сделался страшно ревнивым, мы все знали, что собирается что-то недоброе. Сама Люпекс хотя и хитрая женщина, но не думаю, чтобы она замышляла что-нибудь дурное, разве только одно, чтобы довести мужа своего до бешенства. Вчера Люпекс пришел под хмельком и пожелал видеться с Кредлем, но Кредль перепугался, взял шляпу и ушел. Это с его стороны было весьма дурно. Если он считал себя невинным, то почему он не явился на призыв Люпекса и не объяснил недоразумения? Это обстоятельство, говорит моя мать, падает темным пятном на наш дом. Люпекс клялся вчера вечером, что утром отправится в управление сбора государственных доходов и осрамит Кредля перед комиссионерами, клерками, перед всеми. Если он это сделает, то вся история появится в газетах, весь Лондон узнает об этом. Самой Люпекс это понравится, я знаю, она только и заботится о том, чтобы о ней говорили, но что будет тогда с домом моей матери? Как я желаю, чтобы вы были здесь: ваше благоразумие и благородство все бы это уладили сразу, так, по крайней мере, я думаю.
Я буду считать минуты до получения вашего ответа и позавидую почтальону, который возьмет в руки ваше письмо прежде, чем оно дойдет до меня. Пожалуйста, пишите поскорее. Если я не получу ответа в понедельник утром, то буду думать, что с вами что-нибудь случилось. Хотя вы и находитесь в кругу дорогих своих старых друзей, но, вероятно, у вас найдется минута написать несколько слов вашей Амелии.
Матушка очень огорчена происшествием в ее доме и говорит, что, если бы вы были здесь и подали ей совет, она бы много не беспокоилась. Для нее это очень тяжело, она всегда заботилась о том, чтобы дом ее пользовался уважением и чтобы все в нем были покойны. Я послала бы мою искреннюю любовь и почтение вашей дорогой мама́, если бы только знала ее, хотя надеюсь, что узна́ю, вашей сестрице, а также Л. Д., если вы объяснили ей наши отношения. За тем ничего больше не остается сказать со стороны
душой преданной и обожающей вас Амелии Ропер».
Ни одна часть этого нежного письма не доставила удовольствия бедному Имсу, напротив, последняя из них отравляла все его чувства. Возможно ли было оставаться равнодушным, когда эта женщина осмелилась послать любовь его матери, его сестре и даже Лили Дель! Он чувствовал, что одно уже произношение имени Лили такой женщиной, как Амелия Ропер, было осквернением этого имени. А между тем Амелия Ропер, как она уверяла его, принадлежала ему. Как ни противна для него была она в настоящую минуту, он верил, что и сам принадлежал ей. Бедный Джонни чувствовал, что в лице его она приобрела некоторую собственность и что ему суждено уже быть связанным с ней на всю жизнь. Во все время знакомства с Амелией он сказал ей весьма немного нежностей, весьма немного таких, по крайней мере, нежностей, которые имели бы серьезное значение, но между этими немногими было слова два-три, которыми он высказал свою любовь к ней! А эта роковая записочка, которую он написал к ней! При одном воспоминании об этом Джонни подумал: уж не лучше ли ему отправиться к большому резервуару позади Гествика, резервуару, питавшему водой своей Хамершамский канал, и положить конец своему жалкому существованию?
В тот же самый день он написал два письма: одно к Фишеру, другое к Кредлю. Фишеру он высказал свое убеждение, что Кредль точно так же, как он сам, был невинен в отношении к мистрис Люпекс. «Он далеко не такой человек, чтобы подделываться к замужней женщине», – говорил Джонни, к немалому неудовольствию Кредля: когда письмо достигло до места служения последнего, джентльмен этот был не прочь от репутации Дон Жуана, которую надеялся приобрести между своими сослуживцами чрез это маленькое происшествие. При первом взрыве бомбы, когда до бешенства ревнивый муж свирепствовал в гостиной, раздражаемый все более и более парами вина и любви, Кредль находил обстоятельство это в высшей степени неприятным. Но на утро третьего дня – Кредль провел две ночи на софе своего приятеля Фишера – он начал гордиться этим, ему приятно было слышать имя мистрис Люпекс произносимым другими клерками. Поэтому, когда Фишер прочитал письмо из Гествика, ему очень не поправился тон его друга.
– Ха-ха-ха! – захохотал он. – Я только и хотел, чтоб он именно это сказал. Подделываться к замужней женщине! По этой части я самый последний человек во всем Лондоне.
– Клянусь честью, – сказал Фише, – я думаю, последний.
И Кредль остался недоволен. В этот день он смело отправился в Буртон-Кресцент и там обедал. Ни мистера, ни мистрис Люпекс не было видно, мистрис Ропер ни разу не упомянула их имени. В течение вечера он собрался с духом и спросил об них мисс Спрюс, но эта ветхая леди торжественно покачала головой и объявила, что ей ничего неизвестно о подобных делах: где ей знать об этом?
Но что же должен был делать Джон Имс с письмом от Амелии Ропер? Он чувствовал, что всякого рода ответ на него был бы делом очень опасным, тем не менее казалось опасным оставить его совсем без ответа. Он вышел из дому, прошел через гествикский выгон, через рощи гествикского господского дома, к большой вязовой аллее в парке лорда Дегеста, и во все время прогулки своей придумывал способы, как бы выпутаться из этого безвыходного положения. Здесь по этим самым местам он бродил десятки и десятки раз в свои ранние годы, когда, оставаясь еще в совершенном неведении о происходившем за пределами его родного крова, мечтал о Лили Дель и давал себе клятву, что она будет его женой. Здесь он сплетал свои стихотворения, питал свое честолюбие возвышенными надеждами, строил великолепные воздушные замки, в которых Лилиана Дель господствовала, как царица, и хотя в те дни он сознавал себя неловким, жалким юношей, до которого никому не было дела, никому, кроме матери и сестры, а все же был счастлив в своих надеждах, хотя никогда не приучал себя к мысли, что они могут когда-нибудь осуществиться. Но теперь ни в мечтаниях его, ни в надеждах ничего не было отрадного. Все для него было мрачно, все грозило ему несчастьем, гибелью. Впрочем, и то сказать, почему же ему не жениться на Амелии Ропер, если Лили выходит замуж за другого? Но при этой мысли он вспомнил момент, когда Амелия в памятную ночь показалась ему в полуотворенную дверь, и подумал, что жизнь с такой женой была бы живой смертью.
Одно время он решался рассказать все своей матери и предоставить ей написать ответ на письмо Амелии. Если худое должно сделаться худшим, то, во всяком случае, Роперы не могли бы совершенно погубить его. Он знал, по-видимому, что Роперы могли начать судебный процесс, вследствие которого его бы посадили в тюрьму на известное время, уволили бы от службы и наконец распубликовали бы его поступок во всех газетах. Все это, однако же, можно бы перенести, если бы перчатка была брошена ему кем-нибудь другим. Джонни чувствовал, что он одного только не мог сделать, – писать к девушке, которую бы следовало любить, и сказать ей, что он вовсе не любил и не любит ее. Он знал, что сам был бы не в состоянии выставить подобные слова на бумаге, как знал очень хорошо также и то, что у него недостало бы смелости сказать ей в лицо, что он изменил свое намерение. Он знал, что ему должно принести себя в жертву Амелии, если не найдет какого-нибудь доброго рыцаря, который бы одержал победу в его пользу, и при этом снова подумал о своей матери.
Вернувшись домой, Джонни, однако, был так же далек от решимости объяснить матери свое положение, как и в то время, когда отправлялся на прогулку. В течение более чем половины времени, проведенного под открытым небом, он строил воздушные замки, не те, в которых в былое время считал себя счастливейшим созданием, но мрачные замки, с еще более мрачными темницами, в которых едва-едва проникал луч жизни. Во всех этих зданиях воображение Джонни рисовало ему портрет Лили в качестве жены мистера Кросби. Он принимал это за действительность, а воображение продолжало рисовать более мрачные картины, подделываясь под его настроение духа, представляя ему, что Лили была едва ли не несчастнее его чрез дурное обращение и суровый характер ее мужа. Он старался мыслить и составить план дальнейших его действий, но в мире нет ничего труднее, как принудить себя мыслить в то время, когда деятельности ума поставлены почти непреодолимые преграды. В подобных обстоятельствах ум похож на лошадь, которую привели к водопою и заставляют ее пить в то время, когда у нее вовсе нет жажды. Поэтому Джонни воротился домой все еще в раздумье: отвечать или нет на письмо Амелии? Если нет, то как ему надобно вести себя по возвращении в Буртон-Кресцент?
Не знаю, надобно ли говорить, что мисс Ропер, сочиняя свое письмо, предвидела все это, и что такое положение бедного Джонни было тщательно выработано для него предметом… его обожавшим.