bannerbannerbanner
Честь

Элиф Шафак
Честь

Полная версия

Когда мне было семь лет, мы жили в маленьком зеленом домике. Один из наших соседей, отличный портной, часто бил жену. По вечерам до нас доносились крики, визг и проклятия. Утром мы приступали к своим обычным делам. Все делали вид, что накануне ничего не слышали, ничего не видели.

Эта книга посвящена тем, кто слышит и видит.



Сколько себя помнил, он представлял самого себя принцем, полновластным правителем дома, а свою мать – собственной телохранительницей и защитницей, неизменно исполненной забот и тревог.

Дж. М. Кутзее. Детство: Сцены из провинциальной жизни

Elif Shafak

HONOUR

Copyright © Elif Shafak, 2012

All rights reserved

This edition by arrangement with Curtis Brown UK and The Van Lear Agency LLC

© Е. Большелапова, перевод, 2014

© ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2014

Издательство АЗБУКА®

Эсма
Лондон, 12 сентября 1992 года

Моя мать умерла дважды. Я обещала себе сделать все, чтобы история ее жизни не была забыта. Но до сих пор у меня не хватало времени, не хватало смелости, не хватало силы воли, чтобы написать об этом. К тому же еще совсем недавно я вовсе не была уверена, что когда-нибудь стану настоящим писателем. Теперь все иначе. С возрастом начинаешь сознавать, что твои возможности далеко не безграничны, и спокойнее относиться к собственным неудачам. Но мне было необходимо рассказать историю своей матери, пусть даже одному-единственному человеку. Я должна была поведать обо всем миру, отправить историю маминой жизни в свободное плавание, дабы она могла парить в каком-нибудь бесконечно далеком от нас уголке вселенной. Я должна была выпустить ее на свободу. Выполнить долг перед мамой. И закончить надо было именно в этом году. Прежде чем он выйдет из тюрьмы.

Через несколько часов я сниму с плиты миску с халвой из кунжута, оставлю ее остывать возле раковины и поцелую мужа, делая вид, что не замечаю тревогу в его глазах. Потом посажу в машину своих дочерей-двойняшек – они появились на свет семь лет назад с разницей в четыре минуты – и отвезу их на день рождения к подружке. По дороге они начнут бурно выяснять отношения, но на этот раз я не стану вмешиваться. Наверняка обе будут гадать, будет ли на дне рождения клоун, а еще лучше – фокусник.

– Как Гарри Гудини, – скажу я.

– Какой-какой Гарри?

– Мама же сказала, Гатини! Ты что, глухая?

– А кто это, мама?

Я почувствую боль. Острую, как укус пчелы. Но не поверхностную, а где-то глубоко-глубоко внутри. Я в очередной раз осознаю, что мои дети ничего не знают об истории своей семьи. Не знают, потому что я слишком мало им рассказывала. Пока они к этому не готовы. И я тоже. Но настанет день, когда все изменится.

Доставив девочек, я немного поболтаю с другими матерями. Напомню маме именинницы, что у одной из моих дочерей аллергия на орехи. Но постороннему человеку трудно понять, кто из них кто, поэтому проще следить, чтобы обе не ели ничего, где могут оказаться орехи, включая именинный торт. Конечно, немного несправедливая мера по отношению к той, у которой аллергии нет. Но когда растишь близнецов, этого никак нельзя избежать. Маленьких несправедливостей, я имею в виду.

После я вернусь к своей машине, красной «остин-монтего», которой мы с мужем пользуемся по очереди. Дорога от Лондона до Шрусбери занимает три с половиной часа. Скорее всего, где-то около Бирмингема мне придется заехать на заправку. Я включу в машине радио – ведь музыка помогает отогнать призраков.

Я бесконечное множество раз мечтала, как убью его. Строила хитроумные планы, в которых расправлялась с ним с помощью револьвера или яда. Но больше всего мне нравилось представлять, как я убиваю его ударом ножа с выкидным лезвием, одним стремительным взмахом восстанавливая справедливость. Не менее часто я мечтала, как прощу его, искренне и бесповоротно. Впрочем, ни одному из этих мечтаний не суждено было сбыться.

* * *

Добравшись наконец до Шрусбери, я оставлю машину напротив вокзала, пять минут пройдусь пешком и окажусь напротив мрачного здания тюрьмы. В ожидании его выхода я, наверное, буду ходить взад и вперед по улице или стоять, прислонившись к стене. Не знаю, как долго придется ждать. Не представляю, какова будет его реакция, когда он увидит меня. Я не навещала его больше года. Раньше я делала это регулярно, но, когда до освобождения оставалось уже немного, перестала к нему приезжать.

Настанет момент, когда тяжелая дверь распахнется и он выйдет на улицу. Первым делом посмотрит на затянутое тучами небо. За четырнадцать лет, проведенных в камере, он отвык видеть небесный простор над своей головой. Возможно, он даже заморгает, подобно всем детям тьмы, не привыкшим к дневному свету. Я тем временем буду молча стоять в стороне и считать до десяти, или до ста, или даже до трех тысяч. Мы не станем обниматься. Не станем пожимать друг другу руки. Мы ограничимся едва заметными кивками и едва слышными, сдавленными приветствиями. Когда мы дойдем до вокзала, он ловко прыгнет в машину. Про себя я с удивлением отмечу, что он в прекрасной физической форме. В конце концов, он по-прежнему молодой мужчина.

Если он захочет закурить, я не стану возражать, хотя ненавижу сигаретный дым и запрещаю мужу курить в машине и дома. Мы двинемся в путь по сельской местности, мимо сочных лугов и бескрайних полей. Думаю, он будет расспрашивать меня о детях. Я расскажу, какие замечательные у меня дочки и как они быстро растут. Он улыбнется, хотя понятия не имеет о том, что значит быть родителем. Я, в свою очередь, не стану задавать ему никаких вопросов.

Вместо этого я поставлю кассету c золотыми хитами группы «ABBA». Эти песни мама всегда напевала, когда готовила, убирала или шила. «Take a Chance on Me», «Mamma Mia», «Dancing Queen», «The Name of the Game». Уверена, в этот момент мама будет наблюдать за нами. Матери после смерти не возносятся на небеса. Бог дает им особое разрешение еще какое-то время оставаться рядом с детьми и присматривать за ними – и не важно, каковы были их взаимоотношения в течение столь короткой земной жизни.

Когда мы вернемся в Лондон, я, сердито бормоча себе под нос, буду долго искать место для парковки на Барнсбери-сквер. Вполне вероятно, начнется дождь, мелкий, моросящий. В конце концов мы отыщем свободное место, и я втиснусь в него путем долгих и сложных маневров. Я пребываю в плену самообмана, считая себя хорошим водителем, но, когда дело доходит до парковки, иллюзия моментально развеивается. Возможно, он даже станет насмехаться над моей чисто женской манерой вождения. Раньше он не упускал случая съязвить по этому поводу.

Мы пойдем к дому по тихой, ярко освещенной улице, невольно сравнивая окружающий пейзаж с тем, что остался в памяти о нашем старом доме в Хакни, на Лавендер-гроув. Поразительно, как быстро мчится время и как все меняется, в то время как мы остаемся прежними.

Дома мы снимем обувь и наденем домашние тапочки: он – шлепанцы моего мужа, черные, без всяких украшений, а я – свои пурпурные тапки с помпонами. Увидев их, он изменится в лице. Я поспешу успокоить его, сказав, что это подарок дочерей. Убедившись, что это не те, что носила она, он расслабится. Сходство – результат простого совпадения.

Через приоткрытую дверь он будет наблюдать, как я готовлю чай. Если в тюрьме его привычки не изменились, чай он будет пить без молока, но с большим количеством сахара. Я принесу кунжутную халву. Мы будем сидеть у окна, как благовоспитанные и малознакомые между собой люди, держа в руках фарфоровые чашки с блюдцами и наблюдая, как дождь поливает фиалки в садике за моим домом. Он похвалит халву, скажет, что очень по ней скучал, но вежливо откажется от добавки. В ответ я скажу, что в точности следую маминому рецепту, но халва никогда не получается такой же вкусной, как у нее. Это заставит его прикусить язык. Взгляды наши встретятся, и в воздухе повиснет напряженное молчание. Потом он попросит извинения и скажет, что очень устал и, если я не возражаю, хотел бы отдохнуть. Я провожу его в приготовленную комнату и тихо прикрою дверь.

Я оставлю его там. В нашем доме. В комнате, расположенной не слишком далеко и не слишком близко от моей собственной. Оставлю запертым в четырех стенах, между ненавистью и любовью, которые бьются в моем сердце, как в ловушке.

Как бы то ни было, он мой брат.

Как бы то ни было, он убийца.

Имена, сладкие, как сахар
Деревня неподалеку от реки Евфрат, 1945 год

Когда Пимби появилась на свет, Нази пришла в такое отчаяние, что позабыла о страданиях, которые вынесла за последние двадцать шесть часов, и, не обращая внимания на струящуюся по бедрам кровь, попыталась встать и уйти. Так, во всяком случае, говорили все, кто был возле роженицы в этот ветреный день.

Но осуществить свое желание Нази не удалось. К удивлению всех женщин, присутствовавших в комнате, и мужа Нази Берзо, который ждал во дворе, новая волна схваток опрокинула ее на кровать. Через три минуты показалась головка еще одного ребенка. Темные слипшиеся волосики, красная кожа, морщинистая и влажная: снова девочка, поменьше, чем первая.

На этот раз Нази даже не пыталась бежать. Она тихонько вздохнула, зарылась в подушку и повернулась к открытому окну, словно пытаясь разобрать в шуме ветра тихий шепот судьбы. Она не сомневалась: если слушать внимательно, небеса непременно дадут ей ответ. В конце концов, должна быть причина, неизвестная ей, но очевидная для Аллаха. Причина, по которой Он посылает им еще двух девочек, когда у них уже есть шесть дочерей и нет ни одного сына.

Нази плотно сжала губы, решив не произносить ни слова до тех пор, пока Аллах не даст ей самых исчерпывающих и убедительных объяснений. Даже во сне губы ее оставались плотно сомкнутыми. В течение следующих сорока дней и сорока ночей Нази хранила молчание. Она молчала, когда готовила бараний горох с жиром, натопленным из овечьих хвостов, молчала, когда купала шестерых старших дочерей в огромной круглой жестяной бадье, молчала, когда варила сыр с черемшой и травами, и не отвечала, даже когда муж спрашивал, как назвать новорожденных. Она была безмолвна, как могилы на кладбище у подножия холма, где лежали все ее предки и где предстояло лежать ей самой.

 

Все это происходило в бедной, далекой от цивилизации курдской деревушке, в которой не было ни электричества, ни дорог, ни врачей, ни школы. За плотную завесу изоляции не проникали никакие новости извне. Жители деревушки не слыхивали ни о последствиях Второй мировой войны, ни об атомной бомбе. Тем не менее они были убеждены, что в мире, раскинувшемся вдали от берегов Евфрата, творятся странные вещи. Желания познать этот неведомый мир у них не возникало, а дальние странствия представлялось им совершенно бессмысленным занятием. Все, что есть, было и будет в этом мире, человек видит вокруг себя, здесь и сейчас. Людям положено жить на одном месте, подобно деревьям и камням. Исключение составляют три категории: странствующие мистики, утратившие прошлое, глупцы, лишенные разума, и поэты, потерявшие своих возлюбленных.

Все прочие жители деревни, за исключением дервишей, чудаков и несчастных влюбленных, никогда ничему не удивлялись и все происходящее воспринимали как должное. Каждое событие, случившееся в деревушке, моментально становилось всеобщим достоянием. Секреты и тайны – роскошь, которую могут позволить себе только богачи, а в этой деревне, называвшейся Мала Кар Байан, что в переводе с курдского означает «Дом четырех ветров», богачей не было.

Старейшины деревни, трое иссохших, угрюмых на вид старцев, проводили почти все свое время в единственной деревенской чайной, где пили чай из чашек, тонких, как яичная скорлупа, и хрупких, как человеческая жизнь, и предавались размышлениям о величии Божественной мудрости и неразумии политиков. Узнав о принятом Нази обете молчания, они решили нанести ей визит.

– Мы пришли предостеречь тебя, ибо ты близка к тому, чтобы совершить святотатство, – произнес первый старец, такой древний, что казалось, легчайший ветерок мог сбить его с ног.

– Как смеешь ты ожидать, что всемогущий Аллах откроет тебе Свои помыслы? – вопросил второй старец, во рту которого осталось всего несколько зубов. – Или ты не знаешь, что Он беседует только с великими пророками, среди которых никогда не было женщин?

– Аллах хочет, чтобы ты заговорила, – воздев к небу кривые и узловатые, как древесные корни, руки, изрек третий старец. – Будь это иначе, Он бы превратил тебя в рыбу.

Нази слушала их, время от времени прикладывая к глазам края своего платка. В какой-то момент она представила себя плавающей в реке рыбой – крупной коричневой форелью со сверкающими в лучах солнца плавниками и переливающимися всеми цветами радуги чешуйками. Она ничуть не тревожится об участи своих детей и внуков, которым из поколения в поколение предстоит существовать в бескрайнем подводном мире рядом с великим множеством других рыб.

– Говори! – приказал первый старец. – Твое молчание противоречит законам природы. А то, что противоречит законам природы, противоречит воле Аллаха.

Но Нази продолжала молчать.

Когда почтенные гости покинули дом, она подошла к колыбели, в которой спали близнецы. Отсветы горящего очага окрасили комнату в золотистые тона, и казалось, кожа младенцев испускает мягкое свечение, которое делало их похожими на ангелов. Сердце Нази растаяло. Она повернулась к своим шестерым дочерям, которые выстроились перед ней в ряд – от самой старшей к самой маленькой. Когда Нази заговорила, голос ее звучал глухо и хрипло:

– Я знаю, как их назвать.

– Скажи нам, мама! – дружно воскликнули девочки, радуясь тому, что мать наконец прервала молчание.

Нази прочистила горло.

– Вот эту я назову Бекст, а вторую – Биз, – сказала она, и тон ее свидетельствовал о том, что она смирилась со своим поражением.

– Бекст и Биз, – хором повторили девочки.

– Да, дети мои.

Сказав это, Нази причмокнула губами, словно имена оставили у нее на языке особый привкус, соленый и острый. Курдские слова «Бекст» и «Биз», звучащие по-турецки как «Кадер» и «Етер», на всех прочих языках мира означают «Судьба» и «Достаточно». Назвав так своих дочерей, Нази хотела сообщить Аллаху, что, хотя она, как и подобает правоверной мусульманке, покорна своей судьбе, дочерей ей вполне достаточно. Нази знала, что следующая беременность будет последней, ибо ей исполнился сорок один год и лучшая пора ее жизни осталась далеко позади, а потому Аллах должен послать ей сына – только сына.

Вечером, когда отец вернулся домой, девочки окружили его, наперебой сообщая радостную новость:

– Папа! Папа! Мама заговорила!

Лицо Берзо, просиявшее при этом известии, омрачилось, когда он узнал, какие имена его жена выбрала для новорожденных. Он покачал головой и несколько томительно долгих минут хранил молчание.

– Судьба и Достаточно, – наконец пробормотал он себе под нос. – Но ведь это не имена для детей. Это просьба, обращенная к небу.

Нази, потупившись, смотрела вниз, на собственный палец, выглядывавший из дырки в шерстяном носке.

– Эти имена говорят о том, что мы чувствуем себя обиженными, а это может оскорбить Создателя, – продолжал Берзо. – Зачем нам навлекать на себя Его гнев? Лучше дать детям обычные имена и не подвергать их опасности.

Сказав так, он предложил имена, которые казались ему наиболее подходящими: Пимби и Джамиля, что в переводе с курдского означает «Розовая» и «Красивая». Имена, подобные кусочкам сахара, которые тают в чашке чая, сладкие, приятные, лишенные претензий.

Хотя Нази не стала спорить с решением мужа, забыть ее собственный выбор оказалось не так просто. Имена, которые она дала своим дочерям, прочно засели у всех в памяти, подобно бумажным змеям зацепились за ветви фамильного древа. В результате близнецы обрели двойные имена: Пимби Кадер и Джамиля Етер – Розовая Судьба и Достаточно Красивая. И никто не мог предугадать, что настанет день, когда одно из этих имен окажется на первых страницах газет всего мира.

Разные цвета
Деревня вблизи реки Евфрат, 1953 год

С самого раннего детства Пимби обожала собак. Ей нравилось, что они умеют заглядывать людям в души, даже когда спят с закрытыми глазами. Взрослые в большинстве своем были уверены, что собаки мало что понимают, но Пимби знала, что это неправда. Собаки понимают все. Просто они умеют прощать.

К одной овчарке Пимби была особенно привязана. Этот пес с висячими ушами, длинной мордой и косматой черной шкурой с белыми и коричневыми пятнами обладал покладистым нравом, любил гоняться за бабочками, с готовностью приносил брошенную палку и ел все без разбора. Звали его Китмир, но иногда называли Куто или Додо. В общем, имя его без конца менялось.

Однажды пес ни с того ни с сего начал вести себя странно, словно в него вселился злой дух. Когда Пимби попыталась погладить его по загривку, он с рычанием набросился на нее и укусил за руку. Ранка была неглубокой, но перемена в характере собаки не могла не тревожить. В последнее время несколько собак в округе заболели бешенством, и деревенские старейшины настояли на том, чтобы Пимби отправилась к доктору. Однако на шестьдесят миль вокруг не было ни одного врача.

Именно поэтому Пимби и ее отец Берзо сели сначала в маленький автобус, потом в большой автобус, который повез их в город Урфа. При мысли, что ей придется провести целый день в разлуке со своей сестрой-двойняшкой Джамилей, Пимби бросало в дрожь. Но все же она была очень рада, что весь день отец будет принадлежать лишь ей одной. Берзо был мужчиной крепкого сложения, с широкой костью, крупными чертами лица и большими крестьянскими руками, привыкшими к любой работе. Его густые усы уже начали седеть, так же как и волосы на висках. Взгляд его ореховых глаз лучился добротой. За исключением редких случаев, когда им овладевали вспышки гнева, он пребывал в спокойном расположении духа, несмотря на не покидавшую его печаль о сыне, которого ему не суждено было иметь, о сыне, благодаря которому род его не пресекся бы до конца этого мира. Берзо мало говорил, редко улыбался, но находил общий язык со своими детьми легче, чем жена. Все восемь его дочерей сражались за его любовь и внимание – подобно цыплятам, толкущимся у кормушки.

Путешествие в город было волнующим и увлекательным, чего никак нельзя было сказать про ожидание в больнице. В коридоре перед кабинетом врача сидели двадцать три человека; Пимби могла сказать это точно, ибо в отличие от других восьмилетних детей в их деревне они с Джамилей ходили в школу и умели считать. Путь до этого обшарпанного одноэтажного здания, расположенного в соседней деревне, занимал сорок минут. Посреди классной комнаты стояла жаровня, которая давала мало тепла, зато очень много дыма. Дети помладше сидели с одной стороны, постарше – с другой. Поскольку окна открывали редко, воздух в классе был спертым и тяжелым, как опилки.

До того как Пимби пошла в школу, она была уверена, что все люди в мире говорят по-курдски, но теперь знала, что это не так. Некоторые люди вообще не знали курдского. Например, школьный учитель. У него были короткие редеющие волосы и грустный взгляд, словно он тосковал по жизни, которую оставил в Стамбуле, и никак не мог смириться с тем, что оказался в этой дыре. Он раздражался всякий раз, когда дети его не понимали или же отпускали по-курдски какую-нибудь шутку на его счет. Недавно он ввел новое правило, согласно которому всякого позволившего себе хоть слово по-курдски ожидало наказание: он должен был стоять у доски на одной ноге и спиной к одноклассникам. Правда, мало кому приходилось стоять так более нескольких минут: провинившийся обычно получал прощение, при условии что впредь не совершит подобного промаха. Но иногда учитель забывал о наказанном, и тот был вынужден стоять у доски часами. Эта штрафная мера вызвала у близнецов разную реакцию. Джамиля теперь в школе вообще не открывала рта, отказываясь говорить на каком-либо языке, а Пимби старательно учила турецкий, надеясь таким способом завоевать сердце учителя.

Между тем Нази не видела никакого смысла в том, что дочери ходят в такую даль и тратят время, заучивая слова и цифры, от которых им в будущем не будет ни малейшего проку, поскольку в самом недалеком будущем обе выйдут замуж. Но ее муж настаивал на том, что девочки должны получить образование.

– Из-за того что они каждый день ходят в эту школу, обувь на них просто горит, – жаловалась Нази. – И зачем им эта морока?

– Зато они могут прочесть все, что написано в конституции, – возразил Берзо.

– А что это такое – конституция? – с подозрением поинтересовалась однажды Нази.

– Закон, серая ты женщина! Конституция – это огромная книга. В ней перечислено все, что разрешено делать, и все, что запрещено. А тот, кто этого не знает, может вляпаться в серьезные неприятности.

Нази прищелкнула языком. Слова мужа не слишком ее убедили.

– Вряд ли эта самая конституция поможет моим дочерям выйти замуж, – заметила она.

– Зря ты так думаешь. Тому, кто знает закон, живется легче. Например, если мужья будут плохо с ними обращаться, они не станут это терпеть. Просто заберут детей и уйдут.

– И куда, хотела бы я знать?

Об этом Берзо не задумывался.

– Найдут приют в доме своего отца, – наконец ответил он.

– А, так вот для чего они каждый день таскаются невесть куда и забивают головы всякой ерундой! Для того чтобы вернуться в дом, где родились!

– Иди-ка лучше принеси мне чаю, – отрезал Берзо. – Ты слишком много говоришь.

– Это ж надо такое придумать, – бормотала Нази, отправляясь в кухню. – Ни одна из моих дочерей не уйдет от своего мужа. А если она это сделает, я вытрясу из нее душу. Даже если к этому времени уже буду лежать в могиле. Дух мой вернется в этот мир и задаст мерзавке хорошую трепку.

Пустая угроза, произнесенная в сердцах, обернулась пророчеством. После того как Нази покинула этот мир, она еще долго приходила к своим дочерям – к одним чаще, к другим реже. Она была упрямой женщиной, никогда ничего не забывала и никогда ничего не прощала – в отличие от собак.

Сейчас, сидя в больничном коридоре, Пимби по-детски откровенно разглядывала ожидавших своей очереди мужчин и женщин. Кто-то курил, кто-то жевал принесенные из дома лепешки, некоторые потирали больные места и стонали от боли. Воздух насквозь пропах потом, дезинфекцией и микстурой от кашля.

Чем больше Пимби наблюдала за больными, тем сильнее она восхищалась доктором, с которым предстояло встретиться. Человек, способный излечить от всех этих тяжких недугов, наверняка не похож на других людей, решила она. Может быть, он пророк. Или маг. Не имеющий возраста волшебник, пальцы которого способны творить чудеса. Пимби изнемогала от любопытства и, когда их очередь наконец подошла, вслед за отцом с готовностью юркнула в дверь кабинета.

 

Внутри все оказалось белым. Но не таким белым, как мыльная пена на поверхности воды, когда они стирали одежду. Не таким белым, как снег, который покрывает землю зимними ночами. Не таким белым, как сыворотка, которую смешивают с черемшой, чтобы приготовить сыр. То был суровый, неестественный белый цвет, которого Пимби никогда раньше не видела. Такой холодный, что она задрожала. Стулья, стены, плитка на полу, смотровой стол и даже склянки и скальпели – все сверкало мертвенной белизной. Пимби прежде и в голову не приходило, что белый цвет может быть таким гнетущим, таким тягостным, таким пугающим.

Еще сильнее ее удивило, что доктор оказался женщиной, но женщиной, совершенно не похожей на ее мать, на ее теток и соседок. Точно так же, как кабинет поражал отсутствием цвета, доктор поражала отсутствием каких-либо привычных Пимби женских черт. Под белым халатом докторши она заметила серую юбку до колен, а на ногах тонкие мягкие шерстяные чулки и кожаные туфли. Квадратные очки делали женщину похожей на сердитую сову. Пимби никогда не видела сов, тем более сердитых, но была уверена, что они должны выглядеть именно так. Докторша разительно отличалась от женщин, которые работают в полях от рассвета до заката, покрываются морщинами, потому что им часто приходится щуриться на солнце, и рожают детей до тех пор, пока не произведут на свет достаточное число сыновей. Женщина, сидевшая перед Пимби, привыкла, чтобы все люди, включая мужчин, ловили каждое ее слово. Даже Берзо в ее присутствии поспешил снять шапку и смущенно опустил голову.

Доктор едва удостоила отца и дочь недовольным взглядом. Казалось, их присутствие в кабинете утомляет и раздражает ее. Ясно было, что в конце трудного дня ей вовсе не хочется возиться с такими жалкими людьми, как эти двое. Она не снизошла до разговора с ними, предоставив сестре задавать необходимые вопросы: «Какой породы собака? Не текла ли пена у нее из пасти? Не пугалась ли она при виде воды? Укусила ли она еще кого-нибудь? Осмотрели ли ее после случившегося?» Сестра говорила очень быстро, словно слышала тиканье часов, напоминавших, что время на исходе. Про себя Пимби порадовалась, что мать не поехала с ними. Нази не смогла бы поддержать разговор в таком темпе и наверняка еще больше встревожилась бы и поняла все неправильно.

Доктор выписала рецепт, а сестра сделала девочке укол в живот, отчего та заревела во все горло. Выйдя в коридор, Пимби все еще плакала, а любопытство, с которым на нее смотрели незнакомые люди, расстроило ее еще сильнее. Отец, который, выйдя из кабинета, поднял голову, распрямил плечи и снова стал прежним Берзо, постарался утешить дочку и шепнул ей на ухо, что она молодец и, если будет вести себя как хорошая девочка, он поведет ее в кино.

Слезы моментально высохли, и глаза Пимби радостно заблестели. Слово «кино» напоминало конфету в обертке: не знаешь, что скрывается внутри, но не сомневаешься, что это нечто восхитительное.

* * *

В городе было два зрительных зала. Один использовался в основном для выступлений заезжих политиков и редко предоставлял свою сцену для местных актеров и музыкантов. Перед выборами и после них здесь собиралась толпа мужчин, и ораторы произносили зажигательные речи, наполненные обещаниями и обличениями, которые носились в воздухе подобно сердитым пчелам.

Второй зал был значительно скромнее размерами, но пользовался не меньшей популярностью. Его владелец предпочитал кино политическим дебатам и выкладывал контрабандистам немалые деньги за новые фильмы, которые ему доставляли вместе с чаем, табаком и прочими товарами. Благодаря этому жители Урфы имели возможность посмотреть картины самых разных жанров – чуть ли не все вестерны Джона Уэйна, «Человека из Аламо», «Юлия Цезаря», а также «Золотую лихорадку» и прочие комедии, главным героем которых был маленький человечек с черными усиками.

В тот день показывали какой-то черно-белый турецкий фильм, который Пимби от первого до последнего кадра смотрела с открытым ртом. Главная героиня, очень красивая, но бедная девушка, влюбилась в богатого юношу, избалованного и эгоистичного. Но он изменился под действием волшебной силы любви. Все вокруг, начиная с родителей юноши, пытались помешать влюбленным и разлучить их, но они продолжали тайно встречаться под ивой на берегу реки. Во время свиданий они держались за руки и пели песни, исполненные печали.

Пимби понравилось в кино абсолютно все – нарядное фойе, тяжелый занавес, глухая, предвещающая чудо темнота в зале перед началом сеанса. Ей не терпелось рассказать Джамиле об этом новом чуде. В автобусе по пути домой она снова и снова пела песню из фильма:

 
Твое имя начертано в книге моей судьбы,
Твоя любовь течет в моих венах.
Если ты улыбнешься другому,
Я убью себя или умру от печали.
 

Распевая, Пимби покачивала бедрами и взмахивала руками. Все пассажиры хлопали в ладоши и издавали одобрительные возгласы. Когда она наконец замолчала – скорее от усталости, чем от неожиданного стеснения, – Берзо расхохотался и смеялся так долго, что на глазах выступили слезы.

– Я и не знал, что у меня такая талантливая дочка, – сказал он, и в голосе его послышались нотки гордости.

Пимби уткнулась лицом в грудь отца, вдыхая запах лавандового масла, которым он смазывал усы. Тогда она даже не подозревала, что это одно из самых счастливых мгновений в ее жизни.

* * *

Вернувшись домой, они застали Джамилю в ужасном состоянии: глаза распухли, лицо покрыто красными пятнами. Весь день она простояла у окна, покусывая нижнюю губу и теребя в руках прядь волос. Потом, внезапно и без всякой причины, залилась слезами. Несмотря на все попытки матери и сестер успокоить ее, она продолжала рыдать.

– А когда Джамиля начала плакать? – спросила Пимби.

– Да где-то в полдень, – пожала плечами Нази. – Почему ты спрашиваешь?

Пимби не ответила. Она узнала то, что хотела узнать. Когда ей сделали укол и она заплакала, ее сестра-двойняшка, отделенная от нее расстоянием в десятки миль, заплакала тоже. Люди говорят, что у близнецов одна душа. Но, похоже, общего у них даже больше. Между их телами тоже существует связь. Судьба и Достаточно. Если одна из них закрывает глаза, другая перестает видеть. Если одна из них вдруг поранится, у другой течет кровь. Если одной из них снится кошмар, сердце другой бешено колотится.

В тот же вечер Пимби продемонстрировала Джамиле танец, который видела в кино. По очереди изображая героиню, они целовались и обнимались, как влюбленная парочка в фильме, и при этом беспрестанно хихикали.

– Что это вы расшумелись?

Голос Нази звучал недовольно и резко. Она перебирала рис, рассыпанный на большом плоском блюде.

Глаза Пимби расширились от обиды.

– Мы просто танцуем.

– С чего это вы решили заняться танцами? – буркнула Нази. – Вы что, намерены стать шлюхами?

Пимби не знала, кто такие шлюхи, но не осмелилась спросить. Горячая волна обиды захлестнула ее с головой. Почему песня, которая так понравилась пассажирам автобуса, вызвала у матери лишь раздражение? Почему чужие люди оказались более доброжелательными, чем самый близкий человек на свете? Пока она размышляла над этими вопросами, Джамиля сделала шаг вперед, виновато потупилась и пробормотала:

– Прости, мама. Мы больше не будем.

Пимби, ощущая, что ее предали, метнула на сестру возмущенный взгляд.

– Если я вас и останавливаю, то для вашего же блага, – проворчала Нази. – Тот, кто сегодня слишком много смеется, завтра будет плакать. За все приходится платить – помните об этом.

– Не понимаю, почему мы не можем смеяться сегодня, завтра и всегда, – заявила Пимби.

Теперь настал черед Джамили хмуриться. Дерзость, проявленная сестрой, не только изумила ее, но и подставила под удар. Джамиля затаила дыхание, ожидая дальнейшего развития событий. Сейчас мать возьмет в руки скалку. Когда одна из девочек совершала какую-то провинность, Нази лупила скалкой обеих. По лицу она никогда не била, памятуя о том, что красота заменяет девушке приданое, но спинам и задницам доставалось изрядно. Девочек всегда удивляло, как одна и та же скалка способна причинять такую боль и помогать в приготовлении аппетитных пирожков, которые они обожали.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru