– Пусть будет так, я согласен, – сказал Кожоль. – А ну-ка, Страус, я устал и хочу спать; желательно было бы убедиться, что в вашей гостинице спокойно.
Жаваль сделал головой отрицательной знак.
– Как? Нет!.. Ты смеешь говорить нет!
Трактирщик поспешил извиниться.
– Простите, господин кавалер, тысячу извинений, но у меня болят шейные нервы; поэтому часто кажется, что я говорю «нет», когда хочу сказать «да». О, да! В моей гостинице тихо, кроме вас нет никого… вы совершенно одни… все мои постояльцы уехали часа два тому назад.
– Вот как!
– Да, они объявили, что не хотят больше жить в шумном доме, в котором то и дело слышится во всех коридорах и на всех лестницах: «Да здравствует то или это!»
– Сожалеете ли вы, Страус, об отъезде этих фальшивых патриотов? – строго спросил Пьер, которого сильно забавлял страх трактирщика.
– А! Кавалер, мое величайшее счастье состоит в том, чтоб пожертвовать жизнь свою на услужение вам одному, – поспешил с ответом недоверчивый Жаваль.
Выпроводив своего хозяина, Кожоль поужинал с отличным аппетитом, потом лег спать. Перед самым сном молодой человек прошептал:
– В настоящую минуту Ивон танцует менуэт со своей незнакомкой.
Усталость нагнала на него продолжительный сон, и было уже очень поздно, когда он проснулся на другой день. Первой его заботой было поспешить в комнату друга.
Она была пуста и постель не смята. Ивон не возвращался.
При виде этого молодой человек побледнел.
– Вот, – сказал он грустно себе самому, – вот минута, мой бедный Собачий Нос, показать твой талант отыскивать след!
Было около половины десятого, когда кавалер Ивон Бералек приехал в Люксембург. Ночь, опустившаяся на землю, таяла в ярком блеске иллюминации приватного сада, где толпа искала прохлады, в которой ей отказывали залы нижнего этажа. Одни игроки в вист, кропс и фараон оставались в опустевших комнатах.
Да позволит нам читатель совершить маленькую прогулку в это любопытное прошлое, которое зовется эпохой Директории, и показать ему частичку общества, из которого вышла Империя.
В это время, когда вокруг непрочной власти поднималось столько разных политических деятелей, этот официальный бал ясно выставлял напоказ все стремления честолюбцев, которые торопили или оттягивали падение Директории. Глаз наблюдателя легко отличил бы в этой толпе, казавшейся при первом взгляде столь пестрою, три группы: группу Директории, группу бонапартистов и, наконец, республиканцев.
Вокруг госпожи Талльен, которую ее необыкновенная красота делала, бесспорно, царицей этого роя Чудих и модных женщин, составлявших свиту Директории, группировались все те, кто успел прославиться красотой или расточительностью: хорошенькая госпожа Пипелет, разведенная супруга бандажного мастера, позже – принцесса Сальм; прелестная госпожа Рекамье, занимавшая в данное время плохое помещение в улице дю Мель, но некоторое время спустя давшая в отеле, занимаемом впоследствии госпожей Легонь, ряд тех праздников, на которых через несколько лет сокрушительное банкротство ее мужа загасило все свечи; Гамелин, не совсем красивая, но грациозная и добродушная брюнетка, одна из первых танцовщиц того времени, когда танец возведен был в искусство, сходившая с ума от греческих мод и все украсившая à la greque в своем восхитительном отеле на улице Шоша; госпожа Сталь, остроумная дурнушка, о которой Лемерсье выражался так: «Во всей ее наружности хороша одна рука да кисть руки»; госпожа Гингерло, красота несколько дубоватая, которую Буфлер называл десятой музой; госпожа Шато-Рено, кроткая и немного «слишком» рослая дама; госпожа Витт, веселая молодая особа, которую прозвали дочерью народа, потому что народ усыновил ее после убийства ее отца, Лепелетье де Сен-Фаржо и так далее, и так далее.
Вот батальон Чудих, этих знаменитых клиенток госпожи Жермон, великой жрицы моды, этой прославившейся портнихи, талант и достоинство которой заключались единственно в искусстве почти совсем обнажать дам, надевая на них прозрачную кисею, плотно облегавшую стан, так что Чудихи, во избежание складки от кармана, носили носовой платок в ретикюле, небольшом мешочке, который в насмешку впоследствии стали называть ридикюлем[5].
Брошенная в тюрьму во время Террора, госпожа Талльен, думая, что стоит на пороге эшафота, заранее обрезала себе волосы, боясь прикосновения палача. Падение Робеспьера возвратило ей свободу, и она опять появилась в свете с новой прической, состоявшей из коротких полузавитых локонов «à la tirebouchon»[6], введенной ею в моду под названием «à la victime»[7]. Следуя примеру этой знаменитой властитель-ницы «хорошего тона», Чудихи бессмысленно поспешили также укоротить свои волосы.
Вокруг этих дам, цариц танца, порхали знаменитые танцоры того времени, например: Дюпати, писатель, из всего своего литературного хлама известный в наше время лишь этими двумя наивными стихами:
Quand on fut toujour à vertueux,
On aime à voir lever l’aurore[8].
Лафит, впоследствии знаменитый банкир, тогда же – первый приказчик дома Перрего. Наконец, Тренис, давший свое имя одной фигуре в кадрили, знаменитый Тренис, который так серьезно относился к танцам, что наконец умер, сойдя с ума от них. В пору его славы, когда он с уверенностью говорил: «Я знаю только трех великих людей во всем свете: самого себя, короля Пруссии и Вольтера», – Тренис видел, что его репутации танцора, до того времени неоспоримой, угрожает опасность от Лафита. Поэтому он ходил из дома в дом, везде повторяя эту фразу, получившую историческую известность: «Да, ваш Лафит танцует кадриль недурно, хотя не слишком-то хорошо выделывает ассамбле; но никогда! решительно никогда! слышите ли? никогда не сделать ему настоящего глубокого „реверанса шляпы“ в менуэте! У плута слаба рука!!! Что же касается гавота, то он хорошо выделывает в нем свои первые такты, но я поражаю его в жете. Словом, может быть, он сдавливает меня под коленами, я же душу его между икрами!!!» (Как ясно, что этот человек рехнулся!)
В это время, когда спекуляции упавшими ассигнациями и многочисленными подрядами на припасы неожиданно доставляли невероятные и быстрые обогащения, банк находился в полном процветании. Банкиры – фаты и расточители, примешивались к толпе Чудих, из которых не одна держала в своих руках ключ от упомянутых подрядов, и в конвое этих дам можно было отличить основателей банкирских домов, из которых некоторые известны и теперь: Готтингер, Перрего, Рекамье, Уврар, Сегин, Бастеррем, Пурталес, братья Мишель, Делессерт, братья Анфантин и другие.
Мы сказали выше, что приглашенные Барраса разделялись на три группы. Мы описали первую. Перейдем теперь ко второй.
Группа Бонапартов: в углу сада собралось семейство того, чей подвиг дал повод к торжеству. Рядом со строгой Летицией, госпожой Бонапарт-матерью, стояла ее невестка, супруга победителя Италии, бедная Жозефина. С завистью и сожалением следила она за толпой Чудих, в среде которых сама принимала такое блестящее участие и где царила ее прежняя близкая подруга, госпожа Талльен, с которой, приказ нетерпящего возражений мужа принудил ее разорвать отношения. Воля Наполеона отняла у нее безрассудную роскошь и все эти безумные радости, которые она так любила. Кроме того, она чувствовала себя неловко в кругу родственников мужа, недолюбливавших ее за замужество, служившее, по их мнению, препятствием к блестящей будущности, которой они бредили и которую назначали своему брату и сыну. Несмотря на свои тридцать пять лет, благодаря глубокому знанию искусства одеваться, грациозная и кроткая креолка еще очень хорошо разыгрывала молодую женщину, пока неловкая улыбка не открывала ее испорченных зубов.
Вокруг нее собирались Жозеф Бонапарт и его жена Клари; Люсьен Бонапарт, высокий и сухощавый долгоногий паук в очках и под руку с ним кроткая Христина Буае, впоследствии его первая супруга; Марианна Бакчиоччи, которая после года замужества примчалась в Париж, чтобы блюсти интересы отсутствующего брата. Шумная, бешеная, веселая, окруженная толпой поклонников, Паулина Леклерк, впоследствии называвшаяся принцессой Боргез, поражала той красотой, которая была бы совершенна без ее страшных ушей. В углу болтали трое детей, из которых старшему было не более шестнадцати лет: Гортензия Богарне, грациозная блондинка, воспитанная матерью, Каролина Бонапарт, будущая супруга Мюрата, которая для этого бала была отпущена из пансиона г. Кампан, так же как и Жером Бонапарт из коллегии Жюилли.
Этому семейству недоставало только Людовика, который последовал за Наполеоном в Египет.
К группе присоединились дальнозоркие люди, почуявшие, откуда дует ветер. Хитрый директор Сиеза, чувствуя, что его власть шатается, заготовлял себе прочную будущность; министр Талейран; плут Фуше, собиравшийся захватить полицию; Жубер, вскоре убитый в Нови. Но все ухаживания семейства сосредоточились на Бернадоте, возвратившегося со своего посланнического поста в Вене накануне принятия портфеля военного министерства, этой должности, на которой Бонапарты считали необходимым иметь союзника. Не подозревая цели этих ласкательств, Бернадотт пристал к группе из любви к сестре госпожи Жозеф, другой девицы Клари, на которой собирался жениться.
Третья группа – патриотов, была немногочисленна, потому что истинные республиканцы пренебрегали, как они говорили, сатурналиями Барраса. Назовем Мерлина Дуэ, которого лишение должности заставило недавно выйти из Директории; генерала Моро, генерала Шампионнета, который пять дней тому назад был рассчитан военным Комитетом, Бенжамэна Констана, тогда еще только начинавшего свою карьеру; Фонтан, Ожеро, так называемый генерал Фруктидор, который в полном разгаре бала отпускал свои плоские казарменные прибаутки; Ребвель и горбун Ла Ревелльер, два экс-директора, потом Гойе, Мулен и Роже Дюко, составлявшие до Барраса и Сиеза настоящую Директорию.
Давид, как бы одинокий между всеми республиканцами, ибо его громадный талант не мог заставить забыть отвращение, внушаемого его видом, расхаживал здесь взад и вперед. Безобразной наружности, жестокий характером, экс-рукоплескатель и часто даже советник самых кровавых распоряжений Террора, раб перед всякой возрождающейся властью, всеми отталкиваемый, презираемый, особенно артистами за его высказывание Робеспьеру: «Можно стрелять картечью во всех артистов, не боясь убить патриота!»
Таким образом составились три группы. Если в них и было нечто смешенное, то потому только, что между ними фланировала многочисленная толпа молодых, горячих Щеголей, из которых девять десятых выражали мнения роялистов.
Таковы были партии, цеплявшиеся за власть. Каждый, сам еще не будучи в состоянии объяснить того, чувствовал себя накануне важного события и держался настороже, чтобы лучше им воспользоваться.
Теперь после нашей попытки объяснить различные стремления, волновавшие умы честолюбивых гостей Барраса, возвратимся к нашему герою, кавалеру Ивону Бералеку, который, как помнит читатель, явился на бал в ту минуту, когда часы били половину десятого.
«Ощупаем сначала почву под собой», – подумал Ивон, вступая в первый зал.
Жара, как мы сказали, выгнала всех гостей из залов, где остались лишь игроки, ни один из которых не обратил внимания на новоприбывшего.
Молодой человек обошел все комнаты.
У открытой двери уединенного будуара он остановился.
Мужчина лет тридцати, с красивым еще, хотя несколько помятым, лицом, изящно одетый, стоял перед часами.
«Вот человек, которого мне надо, – подумал Ивон. – Он поможет мне отыскать и женщину».
Это был Баррас, в нетерпении от мучительного ожидания удалившийся в эту комнату, окно которой, выходившее на улицу Вожирар, позволяло ему подстерегать ту, которая сумела обуздать его непостоянство.
Взволнованный и нетерпеливый, он топнул ногой.
– Никогда, однако, не наступят эти десять часов! – прошептал он.
Он стоял спиной к двери. Ивон неожиданно вошел в будуар, крича на щегольской манер:
– Э, да это гажданин Диекто! А, ба! Господин Баас, что за наод вы назвали? Какие-то нищие, честное слово! Ни одного любезного господина, чтоб избавить меня от моих двухсот луидоов в хоть какой-нибудь иге.
Из всех страстей, разорявших Барраса, страсть к картам была самая сильная, превосходившая даже его любовь к женщинам. При виде золота, брошенного Щеголем на игорный стол, подле костей крепса, Барраса моментально загорелся азартом. Он подумал, что время, казавшееся ему вечностью, пройдет скоро в обыгрывании неожиданно встретившегося ему противника.
Поэтому он отвечал, улыбаясь:
– Если вы не нашли между всеми моими приглашенными желанного для вас человека, то разве вы не знаете, что я обязан быть к услугам гостя, когда он в затруднении?
– Вот это хоошо сказано! – вскричал кавалер, усаживаясь за стол.
– Только предупреждаю, что я должен оставить вас через двадцать минут, – сказал Баррас.
– Это больше, нежели нужно, чтоб поигать безделицу, состоящую из двухсот луидоов.
Бросая кости, Ивон думал: «Если я у него выиграю, то он без всякого затруднения оставит меня. Если же, напротив, я ему высыплю свои деньги, то деликатность заставит его вернуться, чтоб дать мне отыграться».
Когда било десять часов, кавалер проиграл сто луидоров.
В эту минуту вошел швейцар и прошептал что-то на ухо Баррасу. Тот поспешно встал.
– Извините, гражданин, я должен встретить одну только что приехавшую даму.
– Пожалуйста, не стесняйтесь, гажданин, я буду тепеливо ждать вашего возващения.
Баррас бросился вон.
«Ты уж отведал приманки, – думал Ивон. – И вернешься снова, чтобы попасться на удочку».
Он с чисто бретонским хладнокровием оставался у стола, на котором лежала ставка еще не доконченной партии. Осматривая будуар, он говорил себе:
– Это, наверно, убежище Барраса, куда он удаляется от шума и толпы; поэтому он вернется в свое логовище и приведет ко мне свою красавицу, когда устанет прогуливаться с ней.
Скоро он догадался по гулу, долетавшему из залов, о приближении Директора, но в сопровождении многочисленной свиты. В зеркале, отражавшем длинную анфиладу комнат, к которым он сидел спиной, Бералек увидал подходившего Барраса, веселого и сияющего и окруженного Чудихами.
– Кто же из всех этих милых созданий – именно та… которую я ищу? – спрашивал себя Ивон.
Толпа прелестниц ворвалась в будуар, не обращая внимания на присутствие молодого человека и продолжая осаждать сластолюбивого Директора просьбами удовлетворить их жадное любопытство.
– Ну, полноте, виконт Баррас, бросьте вашу секретность и скажите нам, откуда у вас эта богиня красоты? – спрашивала госпожа Талльен.
– С Олимпа, на котором вы царствуете, красавица Венера, – отвечал Баррас.
Светский язык описываемой эпохи при обращении с этими дамами, так мало прикрытыми одеждой, требовал употребления древних имен и названий. Если женщины не были богинями Олимпа, то обращались в Аспазий, Лаис или по меньшей мере в обольстительных афинянок.
– Исповедуйтесь, любезный директор, вы еще успеете, пока ваша таинственная красавица танцует менуэт с Тренисом; этот бог танцев употребляет добрую четверть часа только на один свой знаменитый реверанс шляпы, – сказала госпожа Гамелин.
– Да, да, исповедуйтесь-ка! – кричал хор женщин.
– Э, дамы, – возразил со смехом Баррас, – она явилась ко мне в одно прекрасное утро…
– О! Гражданин Баррас, в прекрасное утро! Откровенны ли вы? Не прекрасный ли вечер? – лукаво поправила госпожа Шато-Рено.
– Утром или вечером, не все ли равно? – сказал Директор.
– Очень даже не все равно. Определите точнее.
– Да, точнее, точнее! – восклицал батальон любопытных женщин.
– Ах! Ну так был полдень.
– А! Час вашего отдыха, это кстати… Очень хорошо! Больше мы не спрашиваем, мы узнали главное, – сказала Леклерк.
Паулина Бонапарт, сходившая с ума от удовольствий, шума, гвалта и необыкновенной атмосферы праздника, часто убегала от своей строгой семьи и смешивалась с толпой Чудих, которые ненавидели ее и с лихвой воздавали ей за ее колкий язычок.
– Но виконт не сказал еще, откуда у него эта красота! – настаивала госпожа Гингерло.
Преследование возобновилось.
– Да! да! Откуда она? – подхватила толпа.
– Я вам сказал: из тех же стран, откуда и все вы, mesdames, для блаженства тех, которые восхищаются вами… с неба, – возразил галантный, но скромный Баррас.
– Откуда бы она ни была, она чрезвычайно красива, – заметила госпожа Рекамье.
– Да, у нее длинные великолепные волосы, которые ей гораздо больше к лицу, чем эти ужасные модные сосиски, – просвистала Паулина Бонапарте, которая, сохранив свою длинную прическу, намекала на завитки «a la tirebouchon» госпожи Талльен, красоте которой она завидовала.
В ответ на нелестное сравнение своих кудрей с сосисками госпожа Талльен кротко возразила:
– Да, вы правы. У этой дамы замечательные волосы, которые она не начесывает на уши.
Удар был меток. Если б паркет будуара не был покрыт ковром, то присутствующие услыхали бы бешеное топанье ножек госпожи Леклерк, уши которой, длинные, тонкие, без ясных очертаний, приводили Паулину в отчаяние.
Баррас, видевший приближение грозы и желавший отвратить ее взрыв, вскричал:
– Прелестные афинянки, пока вы меня здесь преследуете, вы пропустите концерт гражданина Гарата.
– А! Сегодня поет Гарат? Вот приятный сюрприз!.. Браво! – кричала толпа, бредившая этим певцом, который обрел громкую славу в многом благодаря смешной аффектации, прельстившей Чудих.
– Да, дамы, – продолжал Баррас, – и не один Гарат, но и Эллеву, которому Директория разрешила въезд в Париж.
Этот артист, бывший тогда в большой чести у женщин, замешанный в какой-то схватке полиции с «золотой молодежью», одним из лидеров которой он был, должен был бежать в Страсбург, чтоб скрыться от преследования Директоров, решивших послать его в армию, сражавшуюся в Италии.
Едва услышав имена двух обожаемых певцов, Чудихи прицепились к Баррасу.
– Пойдемте же, гражданин Баррас, ведите же нас. Дайте приказ, чтоб концерт начался скорее.
Во время этого разговора кавалер отошел к окну, откуда незаметно наблюдал за всем происходящим. Теперь он счел нужным вмешаться в разговор и, обращаясь к дамам, вскричал:
– Извините, гажданки, но господин Баас должен мне патию, чтоб дать отыгаться, и я ее тебую!
Горя нетерпением присоединиться к любимой женщине, Баррас заговорил с Чудихами о концерте с единственной целью – избавиться от них, но при вызове Ивона он подумал, что игра разгонит этих женщин, а потом он легко может отделаться и от молодого человека. Поэтому он сразу подхватил:
– Это правда, сударь, у меня ваших сто луидоров.
Но Баррас не принял во внимание красоту Ивона, которая в эту эпоху распущенности поразила женщин.
Они спрашивали себя, откуда взялся этот незнакомый кавалер, который носил наряд «щеголя», но которого они, однако, никогда не видали в своей свите.
Не показывая вида, что заметил общее волнение, Ивон сел за стол и бросил кости, говоря:
– Пятьдесят луидоов, гажданин!
– Идет! – отвечал Баррас.
Директор между тем старался под каким-нибудь предлогом проводить дам, обступивших игроков со всех сторон.
– Ну, что ж? Прекрасные богини, вы забываете о Гарате и Эллеву?
Но они и не думали уходить, а смеялись, кокетничали и заигрывали с Баррасом, чтоб привлечь внимание Ивона, который, весь погруженный в игру, не поднимал глаз от карточного стола.
Баррас же, ежеминутно отвлекался, делал ошибку за ошибкой, удваивал, утраивал ставку после каждой проигранной партии.
– Вы мне поигали восемьсот луидоов, гажданин Диекто, – скоро объявил Ивон.
– Ставлю на квит или вдвое.
Партия возобновилась. Но вдруг женская болтовня стихла, и послышались легкие шаги.
«Кто-то вошел», – подумал Ивон. И этот кто-то, должно быть, женщина, судя по тому, что эти болтушки замолчали, увидав ее. Он поднял голову. Глаза всех Чудих устремились на кого-то позади него. Он мог более не сомневаться: вошла женщина и остановилась за его стулом, увидев играющих. «Это она», – подумал Бералек. И, не произнеся ни слова, продолжил игру, как будто не заметил нового соседства. Если бы он еще колебался, то выражение лица его партнера убедило бы Ивона окончательно, что он не ошибался.
Баррас пожирал глазами женщину, стоявшую за спиной кавалера, и мысли Директора были уже далеко от игры. Он торопился выйти из-за стола, но едва заметный знак его любовницы приказывал ему кончать партию.
Он проиграл без борьбы.
– Не хотите ли отыгаться? – предложил Ивон.
– Вы позволите мне отказаться? – отвечал Баррас.
Так как в это время господства ассигнаций тысяча шестьсот луидоров составляли огромный куш, который проигравшему трудно было выплатить тотчас же, так же как и выигравшему неудобно унести с собой, Баррас отстегнул одну из печатей от цепочки своих часов и, подавая ее Ивону, сказал:
– Потрудитесь прислать мне эту вещицу завтра с вашим лакеем.
Ивон принял печать.
– Гажданин Диекто, – отвечал он, – эта вещица стоит тепей так доого, что она достойна быть педложенною в виде подайка. Позвольте отдать ее на память о вас.
И, не дожидаясь ответа Барраса, Ивон встал и повернулся, кланяясь.
Да, женщина стояла позади него.
Склонив голову, кавалер подал печать, говоря:
– Снизойдите, madame, пинять эту вещицу.
Маленькая ручка потянулась к нему.
Тогда Бералек поднял голову.
Глаза их встретились, и Ивон побледнел. Лицо женщины вдруг передернулось от болезненного удивления, она дико вскрикнула и, зашатавшись, упала без чувств.
Не попытавшись даже помочь ей, Ивон, пользуясь переполохом, бросился к двери.
Он наткнулся на группу входивших людей, в числе их был Фуше. Кавалер мимоходом толкнул его локтем и исчез прежде, нежели кто-то вздумал остановить его.
Чудихи толпились около упавшей в обморок женщины, когда Баррас отстранил их и обратился к Фуше:
– Помогите мне перенести ее на софу.
Вдвоем они подняли ее. В это мгновение губы молодой женщины зашевелились.
– Она говорила. Что она сказала? – спросил Баррас, который поддерживал ее ноги.
– Я ничего не понял, – отвечал Фуше.
Она произнесла несколько слов, и Фуше отлично разобрал их.
Воспользовавшись суетой вокруг этой таинственной красавицы, Ивон покинул бал и какое-то время бежал куда глаза глядят. Мало-помалу спокойствие вернулось к нему, он перешел на шаг и осмотрелся.
– Где я? – спрашивал он себя.
Он находился в нижней части улицы Сены, месте мрачном, глухом и небезопасном в эту пору ночи.
Он остановился перевести дух, но вдруг ясно расслышал шум шагов, раздавшихся в ночной тишине.
«Уж не собираются ли напасть на меня?» – подумал Ивон.
И в тот же миг дюжина людей нагнала его и попыталась окружить.
В одну секунду Ивон выхватил пистолеты и прислонился спиной к ставням какой-то лавочки.
– Эй вы! Негодяи! – кричал он. – Берегитесь! Вы имеете дело с человеком, который сумеет постоять за себя.
Не обращая внимания на эти угрозы, Ивона взяли в кольцо и бросились на него по сигналу, данному шепотом:
– Кыш! Кыш! К точильщику!