Как я уже писал, в марте 1939 года Коба собрал XVIII съезд. На нем подвел итоги. Точнее, это был смотр новой, созданной им партии.
Я не знаю, присутствовал ли Ежов на съезде. Формально должен был присутствовать, но, думаю, ему рекомендовали этого не делать.
Во время выборов в ЦК в списке кандидатов он был. Полагаю, для того, чтобы Коба мог выступить против.
– Пьяниц в ЦК не выбирают, – лаконично сказал Коба, подтвердив слух: он ничего не знал о репрессиях, все сделал Ежов.
Теперь многотысячные (скорее – миллионные!) армии наших стукачей повторяли этот слух, и он стал всенародным.
Я был не участником съезда, а «гостем» – смотрел на происходящее с балкона.
Помню, как Коба появился в президиуме. Зал… нет, не встал, молниеносно вскочил. Я увидел нынешний ритуал появления Кобы: «Делегаты, стоя, приветствуют товарища Сталина и устраивают ему продолжительную овацию». Одновременно раздавались возгласы. Специально подготовленные участники съезда (так называемая группа скандирования) дружно выкрикивали: «Ура!», «Да здравствует товарищ Сталин!», «Великому Сталину – ура!», «Нашему любимому Сталину – ура!»… И все это с яростным энтузиазмом подхватывал зал.
Зал был умный и хорошо знал, что степень энтузиазма каждого делегата оценивают множество глаз, она и есть теперь пропуск в жизнь.
Так думал я… Но я ошибался. Я не понял тогда: это был новый зал, полный непритворного, искреннего, единодушного счастливого восторга перед Ним!
Сегодня, размышляя обо всем этом, я вспоминаю гитлеровскую Германию. Безумный истерический восторг толпы, который начался после прихода Гитлера к власти… Причем не только мужской восторг. Адольфа Гитлера, заурядного некрасивого человечка со смешными усиками, немки прозвали «Прекрасным Адольфом». Его яростные речи превращались в эротический сеанс – женщины буквально сходили с ума. Как рассказывал наш агент, тысячи молоденьких немок писали ему безумные письма, умоляли переспать с ними, зачать ребенка.
Простодушные западные историки создали теории о сексуальной силе, спрятанной в страстных речах Гитлера.
Все потому, что они, глупцы, не слышали речей Кобы.
Коба выступал без всякого темперамента, скучно, занудливо, с сильным акцентом. Но поверьте, восторг в зале был не меньший. Все мужчины в каком-то счастливом воодушевлении слушали Вождя. Все женщины со счастливо-зачарованными, влюбленными лицами смотрели на Кобу. Это был тот же эротический сеанс… Массовый гипноз происходил не от заразительности речи Вождей, но от радости лицезрения безграничной, беспощадной Власти. Абсолютная Власть действует на народ абсолютно… «У Германии было влюбленное лицо женщины, нашедшей своего мужчину», – прочел я в британской газете. У нас тоже. Только наши девушки не смели писать Кобе любовные предложения, мы жили в аскетической стране.
(В первый и последний раз вмешаюсь в повествование Фудзи. В Дневнике знаменитого детского писателя Корнея Чуковского есть описание появления Сталина в Президиуме съезда комсомола 22 апреля 1936 года: «Что сделалось с залом!.. Я оглянулся: у всех были влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица. Видеть его – просто видеть – для всех нас было счастьем… Каждый его жест воспринимали с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства… Пастернак шептал мне все время о нем восторженные слова, а я ему… Домой мы шли вместе с Пастернаком и оба упивались нашей радостью…». – Э. Р.)
Но вернемся на XVIII съезд. Коба выступил с доброй, отеческой речью. «Прямо и откровенно» сказал о «серьезных ошибках» НКВД». И устало, с печалью в голосе сделал вывод: «Ошибок оказалось больше, чем можно было предположить».
Подтвердил народно-лубянские слухи: о Терроре не знал! Обманули вредители!
Про Ежова – ни слова. Исчез – и все!
Коба сообщил съезду о новом достижении – небывалом омоложении кадров.
Я выписал цифры: на руководящие посты в государстве и партии выдвинуто полмиллиона новых партработников. Среди партийного генералитета сменились 293 из 333 секретарей обкомов и крайкомов. Девяносто процентов новых руководителей были теперь моложе сорока лет.
Так, под грохот аплодисментов помолодевшего зала Коба подвел итоги террора. Куда исчезли девяносто процентов старых руководителей – молодой зал не тревожило. Здесь сидело поколение, сменившее моих хороших знакомых – ленинскую гвардию «двурушников и шпионов». Новый зал крепко выучил главное: только враг и вредитель может быть в оппозиции генеральной линии товарища Сталина.
На сцене находился и новый Президиум. Вместо истребленных вождей Октября – новые лица. И выглядели они тоже по-новому. Три толстяка: один повыше – Берия, и двое молодых – Никита Хрущев, круглолицый улыбчивый шут, и толстопузый, разительно похожий на жабу, – Маленков. Еще один пузатик, тоже круглолицый, с усиками – Андрей Жданов. Этот достаточно образованный сын царского инспектора народных училищ был несказанно исполнителен. Он стал преемником Кирова в Ленинграде. Было весьма комично слышать, как эти толстые люди пели наш партийный гимн – «Интернационал»: «Вставай, проклятьем заклейменный весь мир голодных…»
В Политбюро остались лишь трое моих прежних знакомцев, которым Коба разрешил жить: лысая махина с внешностью еврейского биндюжника – Каганович, похожий на смазливого полового в трактире – маршал Ворошилов и худощавый, в пенсне – Молотов, выглядевший на их фоне чеховским интеллигентом…
После выступления Кобы начались речи его новых соратников.
Жданов веселил съезд примерами безумия террора: «От врача требовали справку: «Товарищ имярек по состоянию своего здоровья не может быть использован никаким классовым врагом для своих целей». «Я выбился из сил в борьбе с врагами народа, прошу путевку на курорт»… Делегаты, принимавшие активное участие в нынешнем кровавом побоище, весело смеялись над побоищем вчерашним. Коба разрешил им это. Такова теперь была генеральная линия. Во всех речах соревновались в почитании моего друга, официально ставшего земным богом. «Гений новой эры», «мудрейший человек эпохи», «вождь всего прогрессивного человечества»…
Коба, сидевший в Президиуме, спокойно выслушивал все эти чудовищные восхваления. Ни его и никого в зале они уже не удивляли. Эти эпитеты рядом с его именем были столь же привычны уху, как, например, сочетания «синее небо» или «зеленая трава».
На съезде присутствовали и старые партийцы – те немногие, которым он разрешил жить. Старых большевичек представляла Коллонтай. Ее коллеги, старые большевички, – кто был расстрелян, кто умер или умирал сейчас в лагерях. Да и она, любовница и сподвижница расстрелянных героев Октября, чудом спаслась. Ежов уже составил на нее дело о шпионаже, но хозяйственный Коба велел не трогать ее из-за благородной внешности – требовалась для представительства на Мавзолее. Остался в живых и толстый, страдавший одышкой Бонч-Бруевич, которому Коба поручил прославлять только что написанный под его руководством «Краткий курс истории ВКП(б)». (Это была новая История партии, где все ее основатели, вчерашние вожди Революции, объявлялись предателями и убийцами. Коба помнил, как мы учили Библию в семинарии. Вот так ныне вся страна обязана была ежедневно учить эту новую библию. Библию от Кобы.)
Сохранил жизнь он еще одному отцу Октября – Подвойскому, которому была доверена миссия: рассказывать о великой роли Кобы в Октябрьском перевороте. Впрочем, большинство тех, кто употреблял слово «переворот», лежали с пулей в безвестных могилах. Вчерашний «переворот» именовался нынче «Великой Октябрьской социалистической революцией». Так его называло новое поколение, так его звала моя дочь…
Оставил он в живых и нескольких партийных старцев. Они должны были повествовать о «Великой дружбе» – дружбе Ленина и Кобы. И они исправно делали это!
Итак, все было на своих местах: в храме новой религии, Мавзолее, лежали нетленные мощи Боголенина; на Мавзолее на каждом празднике страна видела живого бога – моего друга Кобу. И все остальное время учила новую святую книгу – «Краткий курс истории ВКП(б)».
Естественно, были написаны и новые учебники истории. По одному из них училась моя дочь. Вместо прежних проклятий «царская Россия – тюрьма народов» провозглашались идеи, от которых переворачивались в гробах расстрелянные старые революционеры. Все завоевания русских царей объявлялись прогрессивными, отвечающими интересам… завоеванных народов!
Последние перемены я увидел воочию на концерте в честь XVIII съезда, состоявшемся в Большом театре. Перед началом в одной из лож появились… казаки! Казаки, бывшие для нас олицетворением павшей Империи, символом расправ над революционерами! Они разгоняли нагайками демонстрации, составляли доверенную царскую охрану… И вот теперь они, в ненавистной нам форме царского образца с серебряными аксельбантами, сидели в зале вместе с делегатами съезда нашей партии!
И никакого шума! Коба научил нас безмолвствовать.
Рядом со мной сел один из уцелевших старых партийцев Кр-ский. Он не удержался, сказал мне:
– Над могилой партии рождается Империя. Тень Бонапарта не дает кому-то покоя.
Я, конечно, ничего не ответил. Он говорил шепотом. Но… слушали даже кресла!
Через несколько дней во дворе нашего дома ко мне подошел Сольц.
– Попросите вашего друга Кобу, чтобы велел отдать мои тетрадки. – И дико захохотал. – К чему это я? – Глаз его потускнел, он растерянно сказал: – Не помню, – и пошел прочь, потом спохватился и закричал: – Арестовали Кр-ского! У него были мои тетради с воспоминаниями об Октябре! Я их дал ему почитать! Их забрали при аресте! Пусть немедленно вернут!
Ежов просидел в своем кабинете в наркомате водного транспорта, по-моему, целый год.
Говорили, что в апреле ему позвонил Лаврентий и попросил оставаться дома.
Дома его и взяли – 10 апреля. Никаких объявлений в газетах не было.
Но в нашей Лубянской внутренней тюрьме, куда свозили высокопоставленных врагов народа, он не появился. Я решил, что его попросту застрелили во время ареста. Но, оказалось, ошибся.
В очередной раз меня вызвал Коба.
Принял меня с улыбкой:
– Ну что, жить стало лучше, жить стало веселей? Специальная партийная комиссия познакомилась с ежовскими делами. Триста двадцать семь тысяч мы уже выпустили… – (Выпускать теперь было можно – ленинскую «верхушку» расстреляли.) – И кого там только нет! – продолжал негодовать Коба. – Офицеры, прошедшие школу мировой и Гражданской, так нужные сегодня, знаменитые ученые, конструкторы военной техники. Всех под шумок процессов над выродками отправил в тюрьмы, подонок. Разоружал как мог страну, негодяй. Стольких зря уничтожил, подлец! И скольких собирался! – (Негодовал он, поверьте, совершенно искренне). – Скольким зубы повыбивал, маленький урод. – И с усмешкой: – Ты хоть зубы вставил! – и прибавил совсем весело: – Береги их, чтоб не пришлось опять… вставлять… Говорят, даже меня арестовать собирался, – прыснул в усы. – Мерзавца отправили в Сухановскую тюрьму. Он там прежде ад устраивал, сукин сын. – Коба пристально смотрел мне в глаза. Но в который раз повторяю – у меня была хорошая школа: ни один мускул не дрогнул, когда я слушал паясничанье друга.
(Сухановскую особую тюрьму почти год назад основал сам Ежов. Он и сделал ее образцовой, то есть образцово-страшной. В этой тюрьме применяли особые пытки, о которых ходили легенды. Сюда благодарный Коба, никогда не забывавший о юморе, и отправил верного Ежова.)
Коба помолчал, потом добавил:
– Ты поезжай в Сухановскую и внимательно… послушай, что там будет нести мерзавец. Я думаю, это будет справедливо: ты имеешь право присутствовать на допросах оклеветавшего тебя подонка. Отчет мне напишешь подробный.
Я понял: его очень интересовало, что станет говорить Ежов.
В Сухановскую тюрьму, расположенную на территории Московской области, требовалось разрешение, подписанное начальником Московского управления НКВД.
Московское управление помещалось в старинном особняке – лепной потолок, стены с барельефами, венецианские окна… Начальником управления был хорошо известный мне Петровский. Я ему позвонил и договорился прийти к нему в девять утра на следующий день. Пришел. В приемной – бледная секретарша. Оказалось, перед самым моим приходом ему кто-то позвонил, и он… тотчас застрелился. Вечером узнал, что начальником назначен другой мой знакомец – Якубович. Звоню ему – велит прийти опять в девять утра. Утром звонит секретарша – встреча отменяется, Якубовича ночью арестовали. Не удалось повидать мне и следующего руководителя – Карутского. Его назначили утром, днем он вошел в кабинет, ему позвонили… и он тоже застрелился. Был назначен Журавлев. И с ним я не поговорил, перед нашей встречей (конечно, в девять утра) его вызвали к Берии, и он не вернулся…
Наконец мне позвонил сам Берия:
– Мы сейчас меняем кадры в Московском управлении. Поэтому не надо больше никому звонить. Попросту езжай в Сухановскую, я предупредил охрану. Я там завтра тоже буду…
Сухановская тюрьма находилась в Подмосковье, недалеко от старинного поместья Суханово, принадлежавшего, по-моему, князьям Волконским. Там в идиллической березовой роще стоял мужской монастырь семнадцатого века. Тюрем не хватало, и превращать монастыри в тюрьмы вошло в традицию еще при Ильиче: в монастырях здания крепкие и стены высокие. И кельи легко превращать в камеры. Оставалось вставить решетки в окна – и тюрьма готова. Во время первой русской Революции кто-то из эсеровских боевиков прикончил сухановского игумена и экспроприировал монастырскую кассу. Ежов про это узнал и сказал, что это хорошая примета – монастырь как бы освящен Революцией…
…Я подъехал к остаткам березовой рощи, закрывавшей монастырские стены.
В зале (прежде – трапезной) нас было четверо. Берия сидел за столом, его новый заместитель черноволосый мингрел Кобулов – в глубине. Я сел рядом с ним. Ежов стоял в центре зала, он нас видел смутно – был без очков, оба глаза заплыли от ударов…
Ходил тогда очень популярный анекдот: «Товарищ Сталин – величайший химик нашего времени. Он из любого выдающегося государственного деятеля может сделать дерьмо и из любого дерьма – выдающегося государственного деятеля». Коба распорядился за этот анекдот не сажать.
Во время допроса Ежова я эту шутку вспоминал.
Допрашивал сам Берия. Жалкий, ставший похожим на ребенка, Ежов подобострастно глядел на него. Я в который раз подумал, как быстро меняет людей несчастье. Исчезли пронзительные безумные глаза, стали вновь испуганными, растерянными, нежно-голубыми. Во всем облике – страх и мольба убогого, маленького, полуграмотного человечка, так недавно вершившего судьбы. С какой-то невыразимой печалью он смотрел на свои изуродованные, обвязанные грязной марлей руки. Видно, допрашивали по-сухановски…
– В твоем сейфе обнаружено досье на товарища Сталина! Как ты посмел хранить клеветнические разговоры о товарище Сталине?! – кричал Берия.
Это было правдой! Палач, охотясь за жертвами, помешался! Начал собирать материал на своего Хозяина. Это были разговоры Папулии Орджоникидзе, где он доказывал, что Коба являлся провокатором Департамента полиции.
(Я понял: именно это послал меня слушать Коба!)
– Я хранил… просто так, – и торопливо: – Я расстрелял мерзавца Папулию лично… Я много лично…
Но Берия прервал:
– На следствии ты показал, что целенаправленно собирал подобные кощунственные лжесвидетельства, собирался передать их иуде Троцкому и немецкой разведке.
– Они меня сильно били! Я не выдерживаю физической боли.
– Ты хочешь сказать, что наши органы, очищенные от твоих шпионов, потребовали от тебя лжи?
– Нет, нет… ничего не хочу сказать.
– В своем сейфе ты хранил револьверные пули, завернутые в бумажки с надписями «Каменев», «Зиновьев». Что это означает?
– Это пули, которыми расстреляли тварей. Я их взял у Ягоды после его ареста. Он их хранил. И я решил не выбрасывать. Все-таки реликвия.
– Реликвией они были для их пособника Ягоды. Пули, прервавшие подлую жизнь изменников Родины! А для тебя?
(Как я уже писал, Ягода велел вынуть пули из еще теплых тел, потом Ежов, расстрелявший Ягоду, забрал их себе. Мне было интересно, возьмет ли теперь Берия эту эстафетную палочку смерти, которую они так усердно передавали друг другу. До сих пор не знаю, взял он или испугался, оставил их в деле.)
– Почему забрал пули? – повторил Берия.
– Признаю ошибку.
– Да нет, это не ошибка. Пули вы оба – Ягода и ты – взяли потому, что в душе преклонялись перед врагами народа. И не просто преклонялись. Тайно продолжали делать их дело. Когда они тебя завербовали? Клеветническое досье на товарища Сталина собирал по их заданию?
– Я…
– Молчи! Ты задумал дворцовый переворот! Во время парада ты и твои пособники-недобитки хотели убить Отца нашего народа, – и вдруг вежливо: – Надеюсь, вы все это по-прежнему признаете?
– Нет! Нет! – закричал Ежов. – Меня пытали, у меня рук и ног нету! Все отбили жгутом!
Тут Берия подскочил и ловко (никак не ожидал от него) ударил Ежова в челюсть. Тот тоненько вскрикнул, выплюнул зубы. Берия ударил его пару раз головой о стену и, матерясь, позвал охранника.
Вбежал огромный здоровенный мужик. На лице Ежова был ужас.
– Нет! Не надо, так не надо! – пискляво закричал он. – Я признаю… признаю все… – Он уже плакал.
– К тому же ты морально разложившийся урод, педераст, так?
– Признаю, – шамкая кровавым ртом, в исступлении, торопливо шептал Ежов. – Я имел… половые сношения, использовал служебное положение. Имел интимные связи с женами подчиненных, одновременно с их мужьями. Сожительствовал с начальником своей канцелярии и его женой. Имел половые связи с женщинами, врагами нашей Родины. Но потом их расстреливал… Так что никакие секреты не уходили. Я даже жену свою решил расстрелять. Она не верила в процессы, падаль такая! К тому же могла читать бумаги в моем кабинете и передавать иностранной разведке. Только не бейте. Не надо бить меня. Все признаю… Признаю… Я много расстреливал, почистил, к примеру, четырнадцать тысяч врагов-чекистов. Но огромная моя вина, на которую мне указывал товарищ Сталин, за нее мне нет прощения… заключается в том, что я мало их чистил. Они всюду, шпионы, вредители. Потому признаю: арестован правильно. Как учит товарищ Сталин – враги повсюду. Я работал не покладая рук. И если давал кому-нибудь из подчиненных произвести допрос и расстрелять, всегда думал: сегодня ты арестовал и расстрелял, а завтра я арестую и расстреляю тебя! – Глаза его горели, он опять был безумен: – Товарищ Берия! Кругом нас враги народа, враги везде… Вот почему я посмел усомниться в самом товарище Сталине, чего себе до самой смерти не прощу!
Опять Берия подскочил. Продолжил бить его головой об стену, приговаривая:
– Не сметь марать святое имя поганым ртом! – Остановился и снова заговорил совершенно спокойно: – Последний пункт обвинения. Твои сотрудники изобличили тебя в шпионских связях с польской, германской разведками и враждебными СССР правящими кругами Польши, Германии, Англии и Японии.
Я услышал насмешливый привет от Кобы. Он с висельным юмором суммировал разведки, связь с которыми Ежов приписывал своим жертвам.
– Товарищ Сталин так высказался о тебе: «Мерзавец и шпион», – сообщил Берия.
– Тогда согласен. Слово Сталина для меня – закон. Все признаю. Передайте дорогому товарищу Сталину, что умирать буду, славя его имя.
Свою запись допроса я отдал Кобе. Больше о Ежове он со мной не говорил. Не писали о нем ничего и в газетах. Самый популярный герой попросту… исчез! Слышал, что его расстреляли в начале февраля сорокового года. К тому времени в тюрьме от него остался жалкий седенький остов. Но умер он, как и обещал, с криком: «Да здравствует товарищ Сталин!»
Как сообщили наши информаторы из Лондона, Черчилль буквально молил Чемберлена заключить союз с Россией.
– Вы должны взглянуть в лицо горькой правде. Без надежного фронта на Востоке невозможна защита на Западе. Без России невозможен надежный восточный фронт.
Чемберлен привычно отвечал, что между нашими странами существует некая стена, преодолеть которую трудно. Но уступая натиску, идущему уже со всех сторон, твердолобый безумец начал вялые переговоры.
Между тем нам передали из Берлина, что в конце мая Гитлер собрал в рейхсканцелярии военачальников и прямо объявил: «Нам нужно новое жизненное пространство на Востоке. Или новая территория – или через несколько лет наша великая раса останется без продовольствия. И перед нами не вопрос: «Правильно или нет мы поступаем?» – а вопрос: «Быть или не быть восьмидесяти миллионам немцев?..» И мы уже не можем ожидать, что события развернутся, как в Чехословакии, мы не сумеем дешево отделаться. Лимит мирных нажимов и обманов исчерпан. Без кровопролития новые успехи невозможны. Мы сжигаем корабли. Выбор первой жертвы сделан – это Польша!»
Все дальнейшее обсуждение происходило в обстановке такой секретности, что получить сведения не удалось никому. Известно лишь, что Гитлер несколько часов непрерывно прогнозировал варианты событий. Несколько часов, блестя знаменитыми моноклями, привычно молчали генералы. Вчерашний ефрейтор их к этому уже приучил… как и Коба приучил нас.
Одно было совершенно ясно: впереди Польша.
Выслушав мое сообщение, Коба сказал:
– Началось! Нетрудно представить, о чем он говорил и что разбирал. Оккупация Польши – это война с Англией и Францией! Но возможно, и нет! Франция сейчас слаба. У нее нет мобилизованной армии… Слаба и политически. Да и чем поможет ей Англия? Жалких несколько дивизий. Скорее всего, как вчера, когда Франция наплевала на договор с чехами, Англия наплюет на свой договор с поляками. Второй Мюнхен – первый вариант нынешних событий. Европе предавать не впервой… Но есть и иной вариант. Фюрер понимает, что воевать Англия и Франция решатся, только если будем воевать и мы. Наши триста дивизий! Что это значит? Это значит, что для товарища империалиста фюрера вопрос жизни и смерти – не дать нам заключить союз с ними. Ради этого следует приползти хоть на коленях. Но это понимают и они. Этим мы заставим поторопиться и их. Заставим и их предложить нам что-то серьезное… Теперь все должны нам предлагать!..
Я слушал Кобу, решавшего судьбы мира, и видел замерзшего грузина, уткнувшегося носом в стену в ледяном Туруханске, и его собаку, лижущую тарелку. Чудны дела Твои, Господи, как сказали бы в нашей семинарии!
– Так что будем годить – как пишет товарищ Салтыков-Щедрин, – закончил Коба.
Я понял: он пока не решил, что делать.
Англия и Франция наконец-то услышали наши призывы. В Москву отправились их военные миссии.
Коба послал на переговоры представительнейшую делегацию во главе с военным наркомом Ворошиловым. Но оказалось, Англия и Франция выделили каких-то жалких офицеров, которые к тому же неторопливо и долго до нас добирались. Было ясно: они по-прежнему не хотят военного союза с нами. Как сообщали «кембриджцы» из Лондона, Чемберлен не желает связывать себя с большевиками, он не хочет нашего участия в польских делах. Миссии направлены лишь для того, чтобы попугать Гитлера и заставить его отказаться от немедленных военных действий.
Чемберлен очень невысоко ценил наши военные силы.
Мой агент прислал доклады обоих английских военных атташе. Они дружно писали, что наша армия и ВВС способны хорошо обороняться, но вести серьезные наступательные действия не могут.
Однако в Берлине думали иначе.