Летом 1972 года директор и редактор Свердловской киностудии прилетели в Москву познакомиться с новым вариантом моего сценария и – сначала электричкой, а потом автобусом – добрались до болшевского Дома творчества. На веранде коттеджа я накрыл им чай, поставил вазу с овсяным печеньем и стал читать высоким гостям свое произведение, построенное на приеме расследования сотрудниками КГБ обстоятельств сокрытия академиком Юрышевым своего изобретения от советской власти. В летней тишине, которую я считал признаком полного успеха, я залпом, за полтора часа прочел им все восемьдесят страниц. Сегодня, при всем моем умении, добытом в работе над десятью романами, я не могу описать вам мертвую паузу, которая воцарилась на той веранде, когда я дочитал последнюю страницу. Впрочем, когда я ВСЛУХ прочел то, что написал, я и сам допер до понимания, насколько антисоветски все это получилось. Протяжный гудок дальней электрички, пролетевшей за речкой Яузой к Москве, лишь подчеркнул тягостность ситуации. Директор студии крякнул, нахлобучил свою потертую шляпу и ушел не попрощавшись. Следом за ним осторожно, как палату покойника, покинул мой коттедж и молодой свердловский редактор. А я остался один на один со своим сценарием, гадая, могут ли меня арестовать за то, что я СОЧИНИЛ сокрытие важного научного изобретения от советской власти?
Но никто меня не арестовал, конечно, время было уже не то, и – больше того! – директор Свердловской киностудии даже прислал мне второй аванс – аж тысячу рублей! – для новой переделки сценария. Именно этот третий вариант (с ампутированными антисоветскими диалогами) и был – после косметических кастраций Нифонтова – принят Госкино СССР, запущен в производство на Свердловской студии и направлен Банионису с предложением сыграть главную роль. Но Донатас Юозович своим, так сказать, абсолютным слухом гениального актера тут же уловил в нем провалы недомолвок, недосказанности и рубцы хирургических швов.
И в два часа ночи, подстегивая себя спиртным, мы, словно два заговорщика, шепотом – потому что жена Донатаса Она (ударение на букве «О», пожалуйста) уже давно ушла спать, – сочиняли, как без слов и без новых сцен донести до зрителя хотя бы часть того, что вылетело из сценария при переделках.
Тут я должен остановиться для честного признания. Глядя с расстояния в двадцать лет на себя, тридцатипятилетнего, и на одного из лучших советских актеров того времени, уже прославившегося фильмами «Никто не хотел умирать», «Мертвый сезон», «Солярис», «Бетховен» и т. д., – глядя отсюда на нас двоих, сочиняющих в ночном Паневежисе какие-то сценки и реплики с тайным подтекстом, я должен сказать: да, никто силой не заставлял нас подделываться под вкусы Нифонтова, Павленка, Ермаша, Демичева, Суслова и Брежнева. Никто не арестовывал за антисоветские диалоги, не отправлял в ГУЛАГ, и вообще я не знаю ни одного сценариста, который бы попал в КГБ за то, что он написал. Иными словами, я мог бы и не переделывать этот свой лучший – второй – вариант сценария, я мог бы проявить принципиальность и – что? Засунуть его даже не в ящик своего письменного стола (у меня в то время такого и не было), а в чемодан?
Нет, господа, я не оправдываюсь за свой конформизм – ни перед вами, ни перед самим собой. В отличие от романа или пьесы сценарий, даже самый лучший, живет кошачьей жизнью – от силы десять лет. За это время он либо прорывается на экран, либо – гибнет. Такова специфика кино, такова специфика нашего ремесла, и перед каждым сценаристом всегда стоит одна и та же дилемма: гордо отказаться калечить свой сценарий в угоду министру кино, редактору студии, продюсеру или режиссеру и тем самым похоронить его навсегда или – путем конформизма, косметических или даже хирургических операций – протащить на экран хотя бы часть задуманного. Талант лучших советских драматургов тех лет – Гребнева, Фрида и Дунского, Шпаликова, Григорьева и еще нескольких – заключался не только в умении замечательно сочинять, но и в мастерстве «упаковки» своих идей в приемлемую для власти форму…
Честно скажу, я этим мастерством в ту пору не обладал, я только учился этому. И в ту ночь в Паневежисе нам с Донатасом казалось, что мы вернем в картину тот ее сокровенный смысл, который был заложен во втором варианте сценария. В связи с чем мы к пяти утра истребили все содержимое бара и улеглись спать в кабинете Донатаса – он на диване, а я на раскладушке, которые нам еще с вечера постелила предусмотрительная Она. А в восемь утра Она же нас и разбудила.
– Эдвард, – сказала она на литовский манер, – извините, мы с Донатасом должны ехать в Вильнюс на спектакль театра «Комеди Франсез». К сожалению, мы не можем взять вас с собой, у нас только два билета. Но завтра мы вернемся…
– Ничего, я поеду с вами, – сказал я бесцеремонно. – Я достану себе билет.
И стал поспешно одеваться.
– Извините, – снова сказала вежливая Она, – это совершенно не есть возможно. Сегодня открытие гастролей, первый спектакль, и там такое делается – даже Донатас не сможет достать вам билет! А он член правительства.
– Он не сможет, а я смогу! – нагло заявил я, еще не имея ни малейшего представления, как я это сделаю. – Единственная просьба, Донатас. Раз уж вы член правительства, помогите мне там устроиться в гостинице.
И я рассказал им о своем самолетном романе с юной актрисой театра «Комеди Франсез».
– Она на меня так посмотрела! Я должен попасть на этот спектакль! – заключил я свой рассказ.
Жена Донатаса вопросительно посмотрела на мужа.
– Ну, если речь идет о любви с первого взгляда, то я, конечно, попробую достать вам билет, – сказал Донатас. – Секретарь ЦК по идеологии – мой друг. Но боюсь, что и он…
В одиннадцать утра белая «Волга» Баниониса причалила к зданию ЦК компартии Литвы. И сразу же, еще в проходной, я понял, что такое настоящая слава. Едва мы вошли в ЦК, как все милиционеры расплылись в улыбках, из каких-то дверей высунулись любопытные лица коменданта, гэбэшников, уборщиц и машинисток и восторженный шепот, как трепет, унесся из проходной по холлу:
– Банионис!..
– Донатас пришел!..
– Банионис!!!…
И пока мне выписывали пропуск, Донатас, смущенно улыбаясь, стоял посреди холла, отвечая на улыбки, приветствия и возгласы восторга.
Потом мы лифтом поднялись не то на третий, не то на четвертый этаж, и там повторилось все то же самое: из всех дверей высовывались лица секретарш, референтов, инструкторов:
– Банионис!!!
– Здравствуйте, Донатас Юозович!..
Мы шли по коридору вдоль строя восторженных поклонников и поклонниц, и слава Баниониса освещала меня своими протуберанцами, и я даже физически ощущал у себя на голове тоже нечто вроде лаврового венка – потому что и на мне останавливались заинтересованные взгляды секретарш и референток.
В просторном кабинете секретаря ЦК по идеологии подтянутый мужчина лет сорока пяти стремительно поднялся нам навстречу, пригласил в кресла, спросил у Донатаса:
– Ну, как дела? Где сейчас снимаешься?
– Да вот, – сказал Донатас, – принял предложение Свердловской киностудии…
– Свердловской? – изумился секретарь.
– Сценарий мне очень понравился, – словно оправдываясь, сказал Донатас, – вот автор, привел к тебе познакомить…
– Поздравляю! – сказал мне секретарь, и я почувствовал, как в его глазах мой вес враз удвоился или даже утроился. – Донатас наше национальное сокровище, и если он согласился сниматься в вашем сценарии…
– Ладно, перестань, – сказал ему Донатас. – Но мне нужна твоя помощь. Сегодня спектакль «Комеди Франсез», у меня с женой есть билеты, а у моего гостя – нет. Можешь что-нибудь сделать?
Лицо секретаря враз потухло и приняло скорбно-замкнутое выражение, он отрицательно покачал головой.
– Всего один билет… – сказал Донатас.
– Донатас Юозович, при всем моем уважении… Вы знаете, сколько людей в этом здании не получили билеты?
– Я понял, вопрос снят, – быстро сказал я, чувствуя, в какое неловкое положение поставил Донатаса своей идиотской настырностью. – Но, может быть, вы мне поможете с гостиницей? На одну ночь…
– О, это пожалуйста! – облегченно сказал секретарь и тут же потянулся к телефонной трубке: – Гостиница «Вильнюс», в самом центре…
– Если можно, я хотел бы не «Вильнюс», а правительственную, на горе.
Секретарь замер с трубкой в руке, повернулся ко мне:
– Почему? «Вильнюс» – наша лучшая гостиница.
– Я предпочел бы на горе, с видом на Вильнюс. Знаете, я первый раз в вашем городе, и если есть шанс полюбоваться утром на Вильнюс с высоты…
Секретарь усмехнулся:
– Хорошо. Позвоните мне в два часа. Я выясню. Но если не получится, придется вам переночевать в «Вильнюсе». Ладно?
– Лучше бы все-таки на горе, – сказал я и прямо посмотрел ему в глаза.
Не знаю, что он прочел в моем взгляде, но он сказал: «Постараюсь», и весь наш обратный путь до машины Донатас выговаривал мне за эту наглость:
– Это ЦК партии! Он второй человек в республике! А вы с ним говорили, как с комендантом!
– Ничего, я же сценарист Баниониса! Пусть потрудится. Интересно, где он будет выяснять, можно ли поселить меня в цэковской гостинице? В КГБ, что ли?
– Тс-с-с! Пошли отсюда!
Донатас довез меня до оперного театра, украшенного гигантским транспарантом «ГАСТРОЛИ ПАРИЖСКОГО ТЕАТРА „КОМЕДИ ФРАНСЕЗ“», но желания пойти со мной к директору театра за билетом не выразил. И я не стал просить его об этом, я видел, как неприятно было ему – ему! Банионису! – нарваться на отказ в ЦК. К тому же очередь к директору театра была еще с улицы – по лестнице и на второй этаж!
Но я выстоял эту очередь, благо она двигалась стремительно, потому что директор театра отказывал всем подряд, это было видно по лицам людей, покидающих его кабинет. Я вглядывался в их огорченные физиономии – то были литовские номенклатурные работники и интеллектуалы, московские и питерские командированные, и все они выглядели куда презентабельней меня – в дорогих дубленках, меховых шубах и в пальто с бобровыми воротниками…
Но я должен, должен был попасть на этот спектакль – и не только ради своей возлюбленной француженки, но и чтобы не упасть в грязь лицом перед Банионисами. И я судорожно перебирал в кармане куртки свои удостоверения – членский билет Союза журналистов, членский билет Союза кинематографистов, временное удостоверение «Комсомольской правды» и старенькое, потертое удостоверение «Бакинского рабочего», где я работал десять лет назад. Что предъявить? С какой карты пойти? Ведь на весь разговор у меня будет от силы двадцать секунд, и если я с первой секунды не завладею вниманием этого литовца, сидящего за тяжелой дверью… Но ведь и у тех, кому он отказал, ксивы не хуже моих, а то и еще весомей! Значит, не в ксивах дело. И вообще это Литва, тут в гробу видали московские ксивы…
Я шагнул в большой, заставленный тяжелой старинной мебелью кабинет с окнами, занавешенными глухими бархатными шторами, освещенный лишь двумя пышными медными торшерами и настольной лампой под коричневым абажуром. За необъятным письменным столом вишневого дерева в глубоком кожаном кресле сидел пожилой литовец барского вида в коричневом бархатном пиджаке и модном галстуке с золотой заколкой. Держа возле уха тяжелую телефонную трубку времен двадцатых годов, он говорил с кем-то по-литовски, отрицательно покачивая головой после каждой фразы. Потом положил трубку и поднял на меня свои холодные светлые глаза.
– Слушаю вас… – сказал он по-русски, сразу опознавая во мне приезжего.
– Салам алейкум! – сказал я с улыбкой и положил перед ним свое старенькое потертое удостоверение сотрудника газеты «Бакинский рабочий». – Я из Баку, корреспондент азербайджанской республиканской газеты «Бакинский рабочий». Нахожусь тут в командировке для освещения прямых литовско-азербайджанских культурных связей. И такое событие, как открытие в Вильнюсе гастролей парижского театра, я просто обязан осветить. Тем более что к нам в Баку они не приедут…
Директор посмотрел мне в глаза. Прямые литовско-азербайджанские связи означали некий демарш против Москвы, эдакую скрытую солидарность угнетенных «младших братьев».
– Я понял, – сказал он, написал пару слов в своем отрывном блокноте, вырвал этот листок и вручил мне. – Это пропуск в театр. Но сидячих мест у меня уже нет, вам придется постоять.
– Спасибо! Чох сагол! – И я выскочил из его кабинета, как на крыльях.
Черт возьми, мне все удавалось в те дни – и завязка романа с французской актрисой, и творческий контакт с Банионисом, и даже операция с театральным пропуском совершенно в духе Остапа Бендера!
Конечно, сегодня, в 1995 году, когда я пишу эти строки, уже никого не удивишь романом с француженкой. Но в то железно-хрущевско-брежневское время даже Володя Высоцкий еще не был женат на Марине Влади, и потому – я помню – при одной мысли, что меня буквально несет к этой парижской актрисе, у меня голова кружилась сильнее, чем от всего спиртного из домашнего бара Баниониса. Да и было с чего! Судите сами:
Днем, в 1.30, я встретился с Донатасом и Оной на центральной улице Вильнюса, в вестибюле ресторана «Вильнюс», и метрдотель, расшаркиваясь перед знаменитым актером, провел нас через большой первый зал во второй – поменьше и поуютнее. Мы сели за столик, сделали заказ, и я стал возбужденно хвастать, как лихо я только что получил пропуск на спектакль «Мнимый больной». И в этот момент жена Донатаса сказала:
– Эдвард, вас действительно ведет судьба. Посмотрите в окно…
Я повернулся к окну. На улице, у входа в ресторан остановился интуристовский «Икарус», и яркая, в дорогих шубах и дубленках, группа иностранцев потянулась из его дверей в ресторан. Конечно, это были мои французы! Да и куда еще их могли привезти на обед, как не в лучший ресторан Вильнюса? И куда еще, как не в этот же лучший в городе ресторан, мог пригласить меня народный артист СССР Донатас Банионис?
Да, господа, все было просто и логично в этой игре судьбы, и все же…
Затаив дыхание, я ждал появления из автобуса «моей» француженки.
– Эта? – кивала жена Донатаса на очередную актрису, выпархивавшую из автобуса.
– Нет.
– Эта?
– Нет.
– Вот она! – сказал Донатас. – Да?
Я кивнул, поперхнувшись своим остановившимся дыханием.
Летящее чудо женственности, живые черные глаза, алые чувственные губы парижанки, роскошные светлые волосы до плеч, жемчуг смеющихся зубов и высокая порывистая юная фигурка, одетая в рыжий лисий жакет и черные бархатные брюки, – все это стремительно промчалось мимо нашего окна к двери ресторана – быстрее, чем я успел вздохнуть.
– О-о! – сказала жена Донатаса. – Она даже лучше, чем вы описали.
– Теперь я понимаю, почему в твоем сценарии все героини – блондинки, – сказал Донатас. И попросил официанта: – Нам графинчик водки, пожалуйста. – И объяснил встревоженной жене: – Это не для меня, а для него. Ты же видишь его состояние.
А и я вправду вдруг ощутил предательскую слабость в ногах, и все мое гусарство словно ветром сдуло.
Между тем французы уже заняли огромный, на двадцать персон, круглый стол в первом зале ресторана, отделенном от нас аркой навесного портала. Левая стойка этой арки скрывала от них наш столик, а от меня – половину их компании, и я не видел «свою» француженку.
– И слава Богу, – сказал на это Донатас. – Давай выпьем. За русско-литовско-французскую дружбу!
Мы выпили ледяную «Столичную», мне стало легче, и тут Она вспомнила:
– Два часа! Вам нужно звонить по поводу гостиницы! Знаете, где тут телефон? В вестибюле, при входе. Двушка нужна?
Двушка у меня была, а вот смелости взглянуть в сторону «моей» француженки, когда я пересекал первый зал ресторана, – не было.
И я прошел мимо их компании ни на кого не глядя, и нашел в вестибюле, слева от входной двери, телефон-автомат, и набрал номер приемной секретаря литовского ЦК.
– Здравствуйте, я по поводу гостиницы. Мне сказал товарищ…
– Да, я знаю, – ответила секретарша секретаря ЦК. – Сейчас я выясню, не кладите трубку.
Я застыл с трубкой в руке, и в этот момент из ресторана буквально бегом, пулей, широко выбрасывая длиннющие ноги в бархатных брюках, выскочила «моя» француженка и помчалась к выходу на улицу, словно догоняя кого-то. За ней, отставая, спешила их переводчица. Но, не добежав до двери, француженка увидела меня, резко свернула, подлетела ко мне и затараторила что-то требовательно-настойчивое на своем «же-ву-ля-фам». Я смотрел в ее горящие темным огнем глаза и ярко накрашенные зовущие губы, я дышал запахом ее парижских духов, я впитывал в себя это чудо французской женственности и… – не понимал ни слова!
– Она хочет с вами познакомиться! – перевела наконец из-за ее плеча переводчица. – Она спрашивает, кто вы такой? Она держит ваше яблоко на тумбочке у своей кровати и не ест, а смотрит на него и перед сном, и каждое утро! Как вас зовут?
– Вы слушаете? – сказал голос в телефонной трубке. – Алло! Вы слышите?!
– Да! Да! – спохватился я. – Я слушаю!
– Вам забронировано место в гостинице, которую вы просили. Но вы должны зарегистрироваться до десяти вечера.
– Спасибо! – сказал я, повесил трубку и повернулся к переводчице: – Скажите ей, что я живу в той же гостинице, что и они. И вечером буду на их спектакле.
Переводчица перевела, и француженка тут же обрадованно схватила меня за руку:
– Вирджиния! Вирджиния Прадал!
– Ее зовут Вирджиния Прадал, – сказала переводчица. – Вечером сразу после спектакля их труппа ужинает в ресторане гостиницы. Она приглашает вас на этот ужин. Она требует, чтобы вы пришли! Вы придете?
– Спасибо, – сподобился я на запоздалую вежливость. – Я постараюсь прийти.
И, вернувшись к Донатасу и Оне, налил себе еще рюмку водки, сказал как бы между прочим:
– Ее зовут Вирджиния Прадал. И вечером у меня с ней свидание. Сразу после спектакля.
Я думал, это прозвучит очень эффектно, но Она сказала:
– Еще бы! Когда вы прошли через тот зал, она так вскочила – мы думали, что она опрокинет свой стол!
Вечером оперный театр был переполнен. Вся литовская знать – партийная, советская и интеллектуальная – все были на том спектакле. Партер сиял неподдельными бриллиантами ярче, чем хрустальная люстра под потолком. Запах французских духов оглушал, я думаю, даже парижан на сцене. «Моя» француженка играла служанку в «Мнимом больном» и уже с первых минут завоевала зал, преобразившись, к моему изумлению, из очаровательной юной парижанки в угловатую провинциалку на манер знаменитой Вали Теличкиной. Буквально с третьего выхода публика встречала ее появление хохотом, а провожала аплодисментами. Даже Донатас и Она Банионисы сказали мне после спектакля, что «моя» Вирджиния – настоящая характерная актриса. Они подвезли меня к гостинице, пожелали успехов, напомнили, что заедут за мной в восемь утра, и укатили к своему сыну, который жил в Вильнюсе. А я вошел в вестибюль гостиницы, как восходят на корабль, отправляющийся в сторону Бермудского треугольника, – пан или пропал!
Впрочем, крохотные ангелы-хранители (или чертики?), которые, как утверждают англичане, постоянно сидят у нас на левом плече, громко пели мне прямо на ухо: «Тореадор, смелее в бой! Тореадор, там ждет тебя любовь!» – и я даже поразился, почему их наглые голоса не слышит никто, кроме меня.
Но в сумеречном вестибюле цэковского отеля, отделанном мрамором и карельской березой, и эти ангелы заткнулись – такая там стояла пуритански-строгая и партийно-кладбищенская тишина. Чопорный, как гробовщик, администратор выдал мне ключ от номера 604. Однако не успел я шагнуть в кабину лифта, как услышал у себя за спиной громкий хохот и веселые голоса – это, словно стая птиц, влетела в гостиницу возбужденная успехом парижская труппа «Комеди Франсез». Как и все артисты после удачного выступления, они разговаривали повышенными голосами, весело пересказывали друг другу какие-то свои ляпы в спектакле, смаковали поздравления и комплименты публики, хохотали над собственными остротами и размахивали букетами цветов. И сумеречный вестибюль ожил от их хохота и зазвенел хрустальной люстрой. А переводчица и Вирджиния подлетели ко мне, и переводчица сказала:
– Вы уже тут? Очень хорошо! Вирджиния боялась, что вы исчезнете. Она будет ждать вас через полчаса у входа в ресторан. А я ухожу, мой рабочий день кончился. Вы поняли: через полчаса – вон там, у входа в ресторан. Договорились?
– Конечно, – кивнул я милостиво. Хотя ангелы на моем левом плече просто с ума посходили от возбуждения, да и у меня, как говорится, «очко взыграло». И было с чего! После успешного выступления на сцене Вирджиния сияла, как глянцевая открытка из Парижа, как девочка-мечта на обложке журнала «Le Shick». И эту девочку-открытку прислали мне! Мне! Из Парижа! Черт возьми, неужели вот так начинаются любовь, слава, везуха? Я повернулся к переводчице: – А в каком она номере?
– В 605-м. А вы?
– В 604-м.
Переводчица посмотрела на меня подозрительно:
– Вы, случайно, не колдун?
– Колдун, – признался я, снова посмотрел на Вирджинию, и в это время хохочущая группа артистов буквально внесла нас в кабину лифта и прижала друг к другу. Я стоял спиной к стенке, темные глаза Вирджинии оказались совсем рядом с моими, их зовущее и загадочное мерцание поглотило меня с потрохами, и я вдруг ощутил какую-то странную, нефизическую волну тепла, хлынувшую на меня через лисий мех ее жакета и букет цветов, который застрял между нами. Словно меня вдруг накрыло атласным покрывалом неги и нежности…
Между тем оказалось, что вся их труппа жила на пятом и шестом этажах, и пока мы, прижатые друг к другу, поднимались в лифте, они, конечно, вдоволь поострили на своем птичьем языке.
– Вирджиния, не раздави его!
– Нет, давай, давай! Прижми его как следует, по-французски!
– А вы успеете до шестого этажа?
Так или почти так они шутили всю дорогу, и Вирджиния парировала эти шутки, как могла, хохоча вместе с ними, но почему-то вовсе не сопротивляясь их нажиму, который буквально вдавливал наши тела друг в друга, словно две половинки волшебного бутерброда.
На шестом этаже, когда двери лифта открылись, французы загалдели еще громче и веселее:
– Ладно, отлипни от него, Вирджиния!
– Разлепите их кто-нибудь!
– Только держите его, он уже на ногах не стоит!
Они даже не знали, насколько они были близки к истине.
Но, как написала бы «Пионерская правда», воспитанный на подвигах Павла Корчагина, Олега Кошевого и Зои Космодемьянской, советский драматург не показал французам своей слабости.
Держась за руки, как двое романтических влюбленных, мы с Вирджинией пошли по коридору к своим номерам, они оказались буквально друг против друга!
Вирджиния что-то сказала, я ни черта не понял. Тогда она показала на часы, потом пальцем в пол, и я допер наконец, что через двадцать минут мы встречаемся вот здесь, в коридоре.
Я кивнул, вошел в свой номер, и ангелы тут же слетели с моего плеча, гневно зашуршали крыльями под потолком и закричали рассерженными голосами:
– Идиот! Дубина! Почему ты не поцеловал ее?!
– А где твои цветы? Ты не мог припасти для нее букет роз? Дебил несчастный! После спектакля артисткам дарят цветы!..
Я согласился с этой критикой, принял душ, переоделся в свежую сорочку и ровно через двадцать минут вышел из номера в коридор. Еще через минуту из своего номера выскочила Вирджиния. На ней были кремовая атласная блузка, короткая черная юбка и лаковые сапожки с какими-то офигительными раструбами выше колен – из этих раструбов она произрастала вверх, словно высокий экзотический цветок. А во всей ее стройной фигуре и в темных глазах была решительность Жанны д’Арк. Взяв меня за руку, она быстро повела меня к лифту, на ходу объясняя что-то и спрашивая о чем-то. И хотя я не понимал ни слова, я допер, что она уже знает обо мне довольно много: и что я сценарист, и что в моем фильме снимается знаменитый литовский артист – «как его имя?»…
Мы спустились в ресторан. На его двери висела табличка «ЗАКРЫТО. Время работы с 8 утра до 10 вечера», а было уже одиннадцать, но по случаю ужина французской труппы, который заказал для них министр культуры Литвы, дверь ресторана не была заперта и в самом ресторане был накрыт длинный и роскошный стол.
О, это был особый ужин! Я обязан описать этот ужин с красной строки, с абзаца! И не потому, что, как говаривал Виктор Шкловский, «на столе еды было столько, сколько съесть нельзя». Нет, я видел столы и богаче, ведь я родом с Кавказа! Но дело было не в количестве еды и прекрасного бургундского вина, которым предусмотрительный министр культуры Литвы буквально растопил сердца этих парижан. И не в пышных тостах – на Кавказе и в Средней Азии тосты бывают и пышнее, и ярче. И даже не в том, что я сидел рядом с моей возлюбленной француженкой, оплывая от ее внимания и тепла, как свеча от огня.
Дело было в том, что это не был ужин в нашем, советском понимании этого слова. А это был – спектакль! Да, это был легкий, непринужденный и импровизированный спектакль-экспромт актеров, которые только что покорили Литву и на волне успеха не могут остановиться, а продолжают играть – уже не для публики, а для себя, для кайфа. Невысокий крепыш с круглым и крепким лицом Василия Шукшина – гениальный сорокалетний исполнитель Тартюфа и ведущий, как я понял из объяснений Вирджинии, актер их труппы, знаменитый во Франции так же, как Донатас Банионис в России, – изображал свою безумную влюбленность в директора театра – высокого, усатого, импозантного и вальяжного брюнета лет шестидесяти. И как изображал! Я не говорю сейчас о качестве моих семи кинофильмов, хотя в них играли далеко не худшие в мире актеры – Банионис, Лановой, Ивашов, Кононов, Кокшенов, Караченцов, Жданько. И во ВГИКе я учился и дружил с Губенко, Нахапетовым, Прыгуновым. Да и сам я описал или сочинил в своих сценариях и романах уж не знаю сколько любовных сцен. Но, за исключением, пожалуй, одного раза, я никогда не видел ни в своих, ни в чужих фильмах такой возвышенной, страстной, галантной, нежной, поэтической и достоверной любви, какой любил в тот вечер этот актер директора своего театра! Как он ухаживал за ним во время ужина! Как преданно заглядывал в глаза, упреждая каждый жест и желание! Как нашептывал ему какие-то тихие голубиные слова! Как, якобы невзначай, трепетно касался его локтем, плечом, коленом…
Клянусь, первые десять минут я, еще не разобравшись, по поводу чего хохочут эти шумные французы, с оторопью думал, что у «Тартюфа» действительно эдакая «голубая» любовь с директором их театра. И только когда он, «Тартюф», не в силах больше сдержать неожиданный прилив своей страсти, стал уговаривать вельможного директора пойти с ним танцевать, до меня дошло, что все это – просто шутка, спектакль!
Да, так убедительно сыграть глубокую влюбленность – и, учтите, без всякой помощи любовной драматургии! – не смог бы, я думаю, ни один русский актер – ни Тихонов, ни Ульянов, ни Киндинов из фильма «Романс о влюбленных» Михалкова-Кончаловского, ни герой «Любви с первого взгляда» вашего покорного слуги.
Только женщины, только русские актрисы могли бы выйти на этот уровень актерского мастерства. Я говорю это с такой уверенностью потому, что испытал их женское мастерство лично, на самом себе. Ровно через полгода после описываемых тут вильнюсских событий свердловская киногруппа фильма «Открытие» снимала в Вильнюсском аэропорту сцену отлета Андрея, сына академика Юрышева, на Север, в Заполярье. Поскольку Юрышев остановил опыты Андрея по получению 106-го элемента таблицы Менделеева – того самого «анселия», открытие которого Юрышев тридцать лет скрывал от советской власти, Андрей ушел из института отца и уезжал из Москвы. Провожать Андрея приехали в аэропорт его любовница Лиза и сам Юрышев, ужасно огорченный тем, что Андрей (Виталий Соломин) бросает в Москве такую замечательную женщину – Лизу (Ирину Печерникову). «Разлука уносит любовь», – сказал когда-то русский поэт Кукольник, но дело тут было не только в этом, а и в том, что, уезжая от Лизы, Андрей практически разрывал с ней отношения, бросал ее, жертвовал ею ради своих научных амбиций. Так получалось по сценарию, и вот как эта сцена прощания выглядела на бумаге в изложении главного героя фильма академика Юрышева, от лица которого был написан сценарий:
«Мы стояли в аэропорту, у турникета. К самолету уже прошли последние пассажиры. Андрей молчал, держал руки в карманах куртки. Глаза у Лизы были сухие, только накрашены сверх обычного…
– Вы летите или нет? – спросила у Андрея дежурная по посадке.
– Лечу, – ответил Андрей и повернулся к Лизе. – Ну? Прости меня. Если хочешь, еще можно успеть взять второй билет.
Лиза покачала головой.
– Прости, – снова сказал он, поцеловал ее, и она не отстранилась, а даже провела ладонью по его щеке. Медленно, едва касаясь пальцами. И было в этом скупом жесте что-то такое, от чего у меня защемило сердце…»
Мы снимали эту сцену в Вильнюсском аэропорту, и я знал, что это будет непростая съемка, потому что у капризного и заносчивого актера Виталия Соломина не сложились отношения ни с Ириной Печерниковой, ни с режиссером Борисом Халзановым, ни с кинооператорами. И еще за день до съемки я по просьбе Халзанова прилетел из Москвы в Вильнюс, вечером провел примирительные беседы и с Ириной, и с Виталием, и с Борисом, а наутро примчался в аэропорт и стал ждать, когда ассистенты подготовят съемочную площадку, осветители поставят свет и актеры займут свои места перед камерой. Наконец, часа через три, все было готово, Печерникова, кутаясь в платок, стала перед Соломиным, и он, через плечо ответив «лечу» дежурной по посадке, сказал Ирине:
– Ну? Прости меня. Если хочешь, еще можно успеть взять второй билет.
Он произнес это сухо, формально, не любя Ирину и вовсе не желая, чтобы она летела с ним. Собственно, именно так и нужно было по сценарию, потому что Андрей уже отрезал ее от себя, расстался с ней внутренне и жил своим завтрашним днем, своими планами прорыва к открытию анселия там, в Сибири. А это сентиментальное прощание, да еще в присутствии отца, вызывало у него только досаду.
Две камеры стояли «восьмеркой», чтобы снять и реплику Соломина, и реакцию Печерниковой, и я ждал, что сейчас Ирина, как и было написано в сценарии, покачает головой, а затем протянет руку к лицу Соломина – медленно, едва касаясь пальцами его щеки. И вложит в этот жест все, что только может сказать любящая женщина, – и прощение, и благословение на дорогу.
Но Ирина не двигалась! Она не качала головой, не поднимала руки, не шевелилась! Стоя сбоку от актеров и в трех шагах от камеры, я видел, что ее лицо бесстрастно и пусто, как серый октябрьский литовский пейзаж за ее спиной. Целовать такую Печерникову, да еще просить у нее прощения не смог бы, я думаю, даже Вячеслав Тихонов.