bannerbannerbanner
Игра в кино (сборник)

Эдуард Тополь
Игра в кино (сборник)

Полная версия

Игра в кино

К читателю

Раньше, то есть в той жизни, когда я ухаживал за девушками, я рассказывал эти истории только им. Да и то тет-а-тет.

Потом, то есть в той жизни, когда я любил (и умел) выпить, я рассказывал их узкому кругу друзей и собутыльников. Да и то после пятой рюмки.

Но теперь я веду такую трезвую жизнь, что меня не приглашают ни на какие застолья, а девушки перешли со мной на вы.

И я решил рассказать эти истории всем.

Однако Издатель, бегло проглядев рукопись, сказал:

– Эдуард, это совсем не то, чего ждет от вас ваш читатель.

– Неужели? – воскликнул я. – Неужели мой читатель постоянно ждет от меня только детективы и триллеры? Нужно ведь и ему когда-нибудь расслабиться и почитать для души что-то светлое и романтическое.

Тут Издатель сразу загрустил и сказал:

– Может, и нужно, но на это у него нет денег. Поймите, нашим людям месяцами не платят зарплату. У них нет денег на такие книги.

– А на чернуху есть?

Издатель выразительно пожал плечами – мол, откуда-то берутся. А я подумал: если он есть, этот мой читатель, то именно для него Издатель издал бы эту книгу сразу после моей смерти. Но там, куда мы «уходим понемногу», мне будет, я надеюсь, абсолютно до лампочки, что – после моей смерти – подумает читатель о моих приключениях в кино и в жизни. А вот пока я жив…

Читатель! Когда мои книги выходили на Западе, я получал письма даже из Исландии и Японии. И отвечал старательно и как мог. А в России я не получил от читателей ни одного письма. И потому не знаю, какую вы от меня ждете книгу – детектив, лирический роман, политический триллер? Пишите мне на адрес издательства «АСТ». Ей-богу, нам пора познакомиться. И пока, для знакомства, позвольте мне первому рассказать вам о своей жизни.

Надеюсь на взаимную откровенность.

С уважением, Ваш

Автор

Глава 1
Мой французский роман

В феврале 1973 года Москва хрустела от крещенских морозов. Зимнее солнце ярко горело в безоблачном небе, золотя ту призрачную серебряно-снежную пыльцу, которая всегда висит над городом в эту пору. Игольчатый воздух сушил ноздри и знобил легкие. В такую погоду хочется колоть дрова, обтираться снегом до пояса и целоваться на лесной лыжне.

Аэропортовский автобус, весь в заусеницах инея, прокатил меж сугробов летного поля в самый конец Внуковского аэропорта и остановился перед ТУ-134. Мы, тридцать пассажиров утреннего рейса Москва – Вильнюс, высыпали из автобуса со своими чемоданами, сумками и портфелями и, наклонясь под кусающим щеки ветерком, рысцой устремились к трапу. Но не тут-то было! Из самолета вышла стюардесса в оренбургском платке, аэрофлотской шинели и меховых ботиках.

– Минуту! Посадки нет!

– Почему?

– В самолете уборка!

Действительно, за ее спиной, в открытой двери самолета, была видна толстая, в тулупе, фигура уборщицы, которая махала там веником – подметала салон. Честно говоря, я никогда не думал, что самолеты подметают вениками, ведь в то время уже были пылесосы, но – куда денешься, тот самолет подметала уборщица, и делала она это с той стервозной медлительностью угнетенной пролетарки, которая свойственна большинству уборщиц и продавщиц нашей страны. И все бесконечное время этой уборки мы терпеливо стояли снаружи, на голом летном поле, продуваемом ядреным крещенским ветерком. Минут примерно через десять к трапу подкатил еще один автобус, из него вывалилась шумная, человек в двадцать, группа инопланетян. То есть, простите, иностранцев. Но в те годы это было одно и то же, если, конечно, считать землянами не их, а нас, одетых в москвошвеевские пальто, полушубки, кожухи, кроличьи шапки-ушанки и меховые бутсы. На иностранцах же – даже на мужчинах! – были длинные лисьи и норковые шубы, изысканные шведские дубленки, легкие туфли или высокие сапожки и – никаких головных уборов! Весело щебеча по-французски, они двинулись к трапу, но и им преградила дорогу строгая стюардесса:

– Stop! Посадки нет!

Французы в недоумении воззрились на свою переводчицу, та перевела, хотя особой нужды в переводе не было – сверху, из открытой двери самолета, злой веник уборщицы гнал на трап клубы пыли.

Французы попятились и стали в стороне – все вместе и все той же роскошной и весело щебечущей группой. А по другую сторону трапа, молча подмерзая от ненавязчивого аэрофлотского сервиса, стояли мы, советские. Как два чужих и чуждых друг другу мира. При этом инопланетяне были заняты сами собой и лишь изредка бросали на нас беглые взгляды, а мы зырились на них в упор и в открытую, как и подобает аборигенам. Было что-то воистину символическое в этой картине: новенький ТУ-134 на фоне заснеженного и по-российски пустынного пейзажа, под самолетом роскошные и ухоженные иностранцы по одну сторону трапа и хмурая толпа совков-аборигенов по другую, а наверху уборщица с пыльным веником…

Минуты через три созерцания этой картины – интересно, когда у французов начнут уши мерзнуть? ага, уже танцуют в своих туфельках! – я вдруг сообразил, что это скорее всего труппа парижского театра «Комеди Франсез», о гастролях которой вчера говорили по телевизору. Ну да, у них гастрольное турне по стране, а привезли они, кажется, «Тартюфа» и «Мнимого больного», которых будут играть в Малом театре…

Гордясь своей догадкой, я стал еще пристальней разглядывать французов, пытаясь определить, кто же из них играет Тартюфа… Впрочем, вру! Ну зачем я вру? С первой минуты появления этих французов я не сводил глаз с высокой, стройной и самой юной, лет двадцати, блондинки с живым и полным жизни лицом, ярко, под Лайзу Миннелли, накрашенными глазами и огромными черными ресницами. На ней был короткий лисий жакет, черные бархатные брюки клеш и туфли на каблуках, и она чуть ли не на голову возвышалась над мужчинами той труппы, но дело было не в ее росте или стройной фигуре, а в каком-то лихом, веселом, жизнерадостном потоке энергии, который, словно пульсируя, исходил от ее лица, смеха и жестов. А мне в ту пору было 35, и летел я в Вильнюс ни больше ни меньше как по личному приглашению Донатаса Баниониса. Что, как мне в то время казалось, означало решительный перелом в моей киношной карьере. Наконец-то, думал я, после пяти лет неудач, отчаяния и прозябания на окраинах кинематографа я прорвался в большое кино – в фильме «Открытие», который запущен по моему сценарию на Свердловской киностудии, будут сниматься самые крупные звезды советского кино: Донатас Банионис, Жанна Прохоренко, Ирина Печерникова, Миша Кононов, Володя Ивашов…

Тут следует сделать короткое отступление и представиться: мол, я, имярек и так далее, был с юности помешан на кинематографе, ради кинокарьеры бросил журналистику, окончил ВГИК и т. п. Но в действительности начало моей киношной карьеры складывалось куда занятней этого беглого перечня, и мне просто жаль втискивать это начало в несколько сухих строк introduction. А потому вернемся к фабуле моего французского романа, а с представлением героя разберемся потом.

Итак, чуть ли не все самые крупные звезды советского кино согласились тогда, в 73-м, сниматься в фильме «Открытие», причем согласились несмотря на то, что этот фильм делала Свердловская (а не столичная) студия и начинающий, а не именитый режиссер. И согласились потому, что им понравился сценарий – мой сценарий! – что наполняло меня особой гордостью. При этом легендарный Банионис поставил условие, что будет сниматься, если автор сценария прилетит к нему на несколько дней для небольшой доработки одного-двух эпизодов. Ну, от такого успеха у любого начинающего сценариста могла закружиться голова, а при головокружении от успехов, как вы понимаете, никакие морозы не страшны – даже крещенские. Ведь еще вчера я был никто, нет – хуже, чем никто, – я был автором двух провалившихся фильмов, жил без прописки по углам у своих знакомых и перебивался порой на рубль в день. А сегодня – Банионис, Ивашов, Вильнюс, Паневежис! Я снова хотел колоть на морозе дрова, обтираться до пояса снегом и целоваться на лыжной тропе! И потому даже в аэропорту я стоял тогда в легкой куртке нараспашку, а свою огромную и роскошную волчью шапку, которую за неделю до этого мне подарили на Свердловской студии, держал в дорожной сумке вместе с плиткой шоколада и парой яблок, которые я, опытный пассажир Аэрофлота, всегда брал с собой в дорогу.

А напротив, в двадцати метрах от меня, стали – я видел – уже подмерзать эти французы, ледяной панцирь летного поля уже прожег морозом подошвы их кожаных туфелек, и ядреный русский ветерок уже прихватил их французские носы и уши.

А уборщица все подметала салон самолета.

А «моя» парижская блондинка уже загарцевала от мороза на ветру.

И тогда я, джентльмен советский, вытащил из сумки свою новенькую шапку-ушанку, черно-серебристый волчий мех которой был эдак сантиметров в пять толщиной, и на замерзших ногах, как на ходулях, пересек двадцатиметровую нейтральную полосу меж двух миров, прошел сквозь притихшую от удивления группу французов и, не говоря ни слова, надел эту шапку на голову изумленной блондинке. Кто-то из французов зааплодировал, сама блондинка что-то защебетала в знак не то протеста, не то благодарности, но я не понимал по-французски ни слова, а потому повернулся и пошел прочь, к «своим».

Правда, и стоять белой вороной среди притихших «своих» было тоже неловко, и я отправился бродить по летному полю, делая вид, что меня вообще интересуют отнюдь не француженки, а стоящие на соседних стоянках «антоны» и «тушки».

Минут через пятнадцать, когда от мороза у меня уже ломило уши и онемели колени, уборщица покинула наконец самолет, спустившись по трапу с видом Хрущева, отправляющегося в отставку, и французы тут же ринулись в спасительное тепло. Издали я видел, как «моя» парижанка оглянулась на верхней ступеньке трапа, ища, наверное, хозяина волчьей шапки, но я поспешно отвернулся к шасси какого-то ТУ, показывая свою полную индифферентность. И только когда вслед за французами и наши пассажиры – все до последнего – зашли в самолет и стюардесса взбежала по трапу и стала закрывать дверь, я на почти отмерзших ногах вернулся к самолету.

 

– Быстрей! Закрываю! Где вы ходите? – крикнула мне стюардесса.

Я поднялся в самолет. Весь первый салон был занят иностранцами, а аборигены сидели в хвостовом салоне, и мне пришлось идти сквозь ряды французов, уже оттаявших в самолетном тепле и оттого снова защебетавших на своем «же-ву-ля-фам», как птицы на весеннем базаре. Возможно, часть их щебета имела отношение и ко мне, но я прошел сквозь этот гомон, не поднимая глаз и так быстро, что едва успел заметить свою блондинку в седьмом ряду, у окна. А она меня, я думал, и вовсе не заметила, что слегка ущемило мое самолюбие.

Тут взревели турбины, зажглась грозная надпись: «НЕ КУРИТЬ! ПРИСТЕГНУТЬ РЕМНИ!», стюардесса раздала конфеты-сосульки, и новенький ТУ-134 рванулся от грешной московской земли – резво и мощно, как молодой скакун из постылой конюшни. От его крутого взлета нас даже вжало в сиденья. Но едва мы взлетели и ТУ стал на свою поднебесную беговую дорожку, а на табло погасла грозная надпись насчет «не курить» и «пристегнуть ремни», как из первого салона вынырнула французская переводчица с моей шапкой в руках. Найдя меня взглядом, она подошла ко мне:

– Это ваша шапка? Спасибо.

– А кто эти французы?

– Это труппа «Комеди Франсез», – подтвердила она мою догадку. – У них турне по Союзу – Вильнюс, Питер и Москва. Хотите с ними поговорить?

– Нет, спасибо.

Разве мог я признаться, что не говорю ни по-французски, ни по-английски, вообще ни на каком «же-ву-ля-фам», кроме русского?

Переводчица ушла, а я всю дорогу пытался сосредоточиться на своем сценарии и сообразить, какой именно эпизод не устраивает Баниониса. И не то чтобы меня уж очень беспокоила необходимость поправок, за три года «пробивания» сценария сначала через Госкино РСФСР, а потом через Госкино СССР мне пришлось сделать в нем такое количество переделок, что первоначальный замысел превратился чуть ли не в свою полную противоположность и я даже не совсем понимал, почему наши лучшие актеры так легко соглашались играть в этом фильме. Но все-таки Банионис это тебе не редактор Госкино, говорил я сам себе, достав из сумки свой сценарий, давай пройдемся по эпизодам…

Однако ничего не получалось! Высокая блондинка в бархатных брюках в обтяжку, с живым и веселым круглым личиком и огромными черными глазами Лайзы Миннелли застила мне мой сценарий и не давала сосредоточиться. Тревожный внутренний озноб – первый признак влюбленности – холодил душу, как игольчатый московский воздух совсем недавно холодил легкие. И я уже клял себя за то, что не пошел с переводчицей в первый салон знакомиться с той блондинкой. Черт его знает, а вдруг и через переводчицу я смог бы затеять какой-нибудь умный разговор о кино, о Мольере, о французских режиссерах. И якобы между прочим вставить, что у меня, мол, сам Банионис снимается! Показал бы свою образованность, олух эдакий! А теперь поздно, теперь уже не попрешься туда со своим «Здрасте, я ваша тетя, не хотите ли познакомиться с преуспевающим советским драматургом?». А в Вильнюсе эти французы выйдут из самолета первыми и укатят – ты ее даже не увидишь, растяпа!

Однако судьба любит олухов, поверьте, я проверяю это уже полстолетия. В Вильнюсе, когда нас, советских, выпустили из самолета куда позже французов и я, обреченно вздохнув по поводу своей тупости, вышел на трап снова последним, я вдруг увидел всю эту группу французов прямо перед собой. Оказывается, по случаю их прилета самолет подкатил вплотную к аэровокзалу, где стояла небольшая трибуна, с которой литовский министр культуры приветствовал прибытие труппы театра «Комеди Франсез» на литовскую землю. При этом он, хотя и министр культуры, читал свою речь насчет укрепления литовско-французских культурных связей тоже через переводчицу. Но я не стал его слушать, а, проходя мимо французов, отыскал взглядом свою блондинку. Черт возьми, она стояла возле самой трибуны и – спиной ко мне! Что делать?

Да, господа, иногда и олухов посещают светлые мысли. К сожалению, это случается реже, чем нам хотелось бы, но все же…

Я остановился, открыл свою дорожную сумку, вытащил из нее большое ярко-красное яблоко и – «Пардон! Пардон!» – плечом раздвинув ряды французов, вручил его своей вторично изумленной блондинке. Поверьте, это было очень красивое яблоко. Я не знаю, какое яблоко вручил Еве змей-искуситель в раю, но думаю, что мое яблоко выглядело не хуже. Во всяком случае, на этот раз моя француженка, глядя на это яблоко, просто онемела и изумленно захлопала своими огромными ресницами. Между тем на трибуне литовский министр продолжал свою официальную речь насчет дружбы народов и культур, и тут моя француженка, придя в себя, вдруг глянула мне в глаза долгим, пытливо-вопросительным взглядом. Но я уже повернулся и пошел прочь, к выходу из аэропорта на стоянку такси.

Я уходил, унося в душе этот ее враз посерьезневший вопросительный взгляд – тот самый взгляд, которым женщины отмечают свой неожиданный интерес к мужчине, спрашивая «А может быть?» не столько у объекта этого интереса, сколько у самих себя. Да, я знал цену и силу этого взгляда – именно так одна из эпизодических героинь моего сценария «Открытие» посмотрела однажды на героя фильма академика Юрышева, которого предстояло играть Банионису. И этот взгляд так возмутил заместителя министра кинематографии РСФСР Глеба Нифонтова, что он не только зарубил первый вариант сценария, но еще и пригласил меня в свой роскошный кабинет в Китайском проезде, вытащил из ящика стола толстый блокнот и, горой нависая над своим письменным столом, зачитал мне 28 (двадцать восемь!) страниц своих замечаний по поводу практически каждой сцены в моем семидесятистраничном произведении. При этом все его замечания сводились к тому, что «в вашем сценарии, молодой человек, все персонажи постоянно проявляют друг к другу какой-то нездоровый сексуальный интерес. Вот вы пишете тут, что академик Юрышев летит в Заполярье на испытание какой-то сложной и чуть ли не ядерной установки, а в самолете, в ночном рейсе, когда все пассажиры спят, на него с каким-то странным интересом смотрит юная девушка, сидящая напротив. Что вы хотите этим сказать? И почему этот рейс ночной? Зачем вы создаете этот интим? Почему во всех ваших сценах, даже в самых рабочих, присутствует это сексуальное напряжение?»

Помню, я в упор смотрел на этого борова от советской культуры, пытаясь найти в его кирпичном лице хоть намек на затаенную иронию, но не находил ничего, кроме тупой выразительности штукатурки. Все кинематографисты страны злословили в те времена за его спиной о том, что этот управляющий российским кинематографом создал в своей жизни лишь один фильм – дипломную вгиковскую десятиминутку о вреде аборта под названием «Ах, зачем я это сделала!» и был при этом мужем одной из самых красивых женщин страны – актрисы Руфины Нифонтовой, и никто не сомневался в том, какими талантами он покорил сердце и все прочие части прекрасного тела Руфины. И вот именно этот Нифонтов теперь кастрировал мой сценарий! Но, может быть, даже ему – специалисту по киноабортам – не удалась тогда эта операция, не зря же все звезды советского кино, которым послал свердловский режиссер Халзанов мой сценарий, тут же согласились в нем сниматься!

Я вышел из вильнюсского аэровокзала, унося в душе, как первую победу, взгляд юной парижанки, полный напряженно-вопросительного интереса к моей особе! Если и в самом деле существует, как говорят ученые, «третий глаз», которым люди мгновенно опознают среди тысяч встречных ту или того, кто предназначен им судьбой, то я могу сказать, что мой «третий глаз» опознал такую в той француженке, а ее «третий глаз» на универсальном языке телепатической связи ответил мне серией многоточий и вопросительно-восклицательных знаков.

С этой душевной добычей я подошел к стоянке такси, дождался машины и сказал водителю:

– Вообще-то мы поедем на автовокзал к автобусу в Паневежис. Но сначала – вы видите этот интуристовский автобус? В него садятся иностранцы, видите? Так вот, поезжайте за ними, я хочу знать, в какой гостинице они остановились.

– А кто они? – спросил шофер.

– Это французы, артисты, парижский театр. Их встречал ваш министр культуры.

– Ну, тогда они только в правительственной будут жить, нигде больше, – уверенно ответил шофер, трогая машину вслед за отчалившим из аэропорта «Икарусом». – Это на горе, новая цэковская гостиница, туда всех иностранцев селят.

Он оказался прав – спустя десять минут автобус с французами взвился по горе над Вильнюсом и остановился под бетонным козырьком новенькой многоэтажной гостиницы, от которой даже снаружи несло всем импортным – размерами окон, глянцевой обработкой стен, плавным изгибом фасада. Французы высыпали из автобуса и ушли в отель, а я укатил в такси на автовокзал…

В тот же вечер, далеко за полночь, мы с Банионисом выпили все спиртное, какое было в его доме. Я не знаю, как это получилось, – ни я, ни тем более Донатас не были пьяницами, и я никогда не знал за собой способности выпить враз такое количество алкоголя. Но, может быть, в тот вечер наша интуиция (или «третий глаз»?) как-то сразу перевели нас из области осторожного знакомства в сферу полного доверия и ожесточенной критики советской власти, и по этому случаю Донатас настежь открыл дверцы своего бара, где на манер ракетных снарядов торчали бутылочные головки армянских и французских коньяков, финской водки, крымских ликеров, молдавских вин и рижских бальзамов. Согреваемые эликсирным теплом этих напитков, мы принялись обсуждать мой сценарий, Донатас стал выспрашивать, кто такой академик Юрышев и откуда он взялся, и тогда я рассказал ему историю своего собственного тайного открытия – почти археологического. Еще в студенческие годы, во время учебы на сценарном факультете ВГИКа, я к нищенской своей стипендии (22 рубля в месяц) подрабатывал журналистикой. Будучи внештатным корреспондентом «Комсомолки» и «Литгазеты», я получил тогда доступ в спецхран Ленинской библиотеки – ну, не в самый, конечно, секретный отдел этого спецхрана, но в «девятую» (если мне память не изменяет) комнату, где сидели только профессора и академики и откуда можно было попасть в служебную картотеку – то есть полную картотеку книг, имеющихся в библиотеке.

А время было – 1963–1965 годы, разгар хрущевской оттепели, и библиотекарши смотрели сквозь пальцы на то, что именно заказывала «девятая» комната, – важно было лишь отыскать нужную книгу в картотеке, правильно заполнить формуляр-требование, и вы могли получить что угодно – и Фрейда, и Троцкого, и Шустова, и Бердяева. Но меня в ту пору интересовала история Сибири и Заполярья, куда я постоянно летал в командировки то к первооткрывателю тюменской нефти Фарману Салманову, то на алмазные прииски Якутии, то в Хибины…

И вот, роясь в «Сибирских вестниках», «Отчетах Географического общества Его Императорского Величества…» и прочих пожелтевших узкоакадемических изданиях, я наткнулся на фантастическую по занимательности историю открытия Норильского месторождения редких металлов. Даже сейчас, спустя тридцать лет и не имея под рукой своих рабочих блокнотов (они погибли-пропали на Шереметьевской таможне во время эмиграции из СССР), я могу почти уверенно пересказать многие эпизоды, поразившие тогда мое воображение. Представьте себе постреволюционную Россию 1917–1919 годов, Гражданскую войну, восстание чехов в Сибири, армию Деникина на юге, англичан в Мурманске и Архангельске и армию адмирала Колчака в Омске. И вот в этом Омске появляется молодой геолог из Питера Николай Урванцев – высокий, веселый и напористый здоровяк. Он добивается приема у самого Колчака и рассказывает адмиралу о перспективах открытия угля в Заполярье – мол, с помощью этого угля можно будет преодолеть Северный морской путь! И – из золотого запаса колчаковского правительства получает деньги на экспедицию для поисков угля и меди у берегов Северного Ледовитого океана. А вечером того же дня в местном офицерском ресторане Урванцев знакомится с юной женой какого-то штабного полковника и – прямо из ресторана, от мужа-офицера увозит ее к себе на квартиру. А еще через пару недель эта юная питерская аристократка отправляется с Урванцевым по Енисею на север, к берегам Ледовитого океана – искать уголь и медь! Честное слово, это чистая правда, я не только своими глазами вычитал это в пожелтевших книгах Ленинской библиотеки, но и держал в руках отчет-дневник той экспедиции, написанный самим Урванцевым и его молодой женой.

Именно этот дневник потряс меня больше всего. Почти два месяца – с конца мая по июль – отряд Урванцева на лодках, лошадях и оленях добирался с полным геологическим снаряжением и запасом продовольствия до заполярных тундр в районе нынешнего Норильска. Где-то здесь, знал Урванцев, еще в конце прошлого века существовали небольшие угольные и медные копи, потом полностью заброшенные. Он нашел эти копи только к осени, накануне наступления зимы и полярной ночи, когда пора было отправляться обратно. Но Урванцев не мог возвратиться из экспедиции, ничего не сделав! И он уговорил своих рабочих (и жену) остаться в Заполярье на зиму! То была первая в истории зимовка геологов за Полярным кругом. Они построили какую-то хижину-хибару (на фото эта хижина была ниже человеческого роста) и всю зиму бурили в тундре геологические шурфы – искали уголь и медь.

 

Знаете, если бы я сам не бывал в Заполярье, возможно, эта история и не произвела бы на меня особого впечатления. Но в том-то и дело, что именно в ту пору я уже изъездил на вездеходах и оленях и облетел на вертолетах чуть не весь Ямальский полуостров и хорошо знал, что такое Заполярье зимой. Это – доисторическая жуть абсолютно голого замороженного марсианского пейзажа, это – минус пятьдесят по Цельсию и ветер, сдувающий с ледяных торосов коросту снежной пыли и режущий вам этой пылью лицо, глаза, легкие. От ледяного ветра и холода не спасают ни меховые комбинезоны, ни ненецкие парки. После нескольких минут пребывания в этом чудовищном морозильнике вам хочется только одного – срочно, немедленно домой, к теплу, к батарее парового отопления, к стакану горячего чая. За любые деньги!

Как можно было удержать тут на всю зиму рабочих и юную жену – я не знаю.

Но к весне рабочие Урванцева взбунтовались. И не только потому, что у Урванцева уже нечем было платить им жалованье, но и вообще – им тут все обрыдло, они рвались к жене начальника или домой, на материк! И теперь Урванцев и его юная жена ложились спать, держа в спальном мешке браунинг, а рядом – охотничий карабин. А затем, весной, большая часть рабочих сбежала, а жена Урванцева – одна! – пешком (пешком! из Дудинки!) отправилась в Омск просить у Колчака денег на продолжение экспедиции. Но Колчака уже не было в Омске и вообще – в живых. 7 февраля 1920 года большевики расстреляли его в Иркутске. И тогда Урванцева отправилась из Сибири в Москву, пробилась там к наркому Орджоникидзе, показала ему образцы заполярных руд и – представьте себе! – теперь уже от большевиков получила деньги на разведку угля и меди в Заполярье!

И в то же лето эта фантастическая женщина проделала обратный путь: Москва – Енисей – Заполярье. Пешком, на лодках, на лошадях, на оленях. С новым отрядом рабочих, с новым запасом продуктов…

Теперь, став значительно старше и, возможно, несколько умней, я понимаю, что сценарий нужно было писать именно о ней, а не об Урванцеве. Но в те бездомные и нищие годы я занят был самоутверждением и меня интересовала цена прорыва – стоимость, которую ученый платит за свое открытие. Открытие Норильского полиметаллического месторождения обернулось для Урванцевых сначала громкой славой, а потом, в 1937-м, арестом и ссылкой на каторжные работы туда же, в норильские рудники. Но помимо этого типичного и даже символического для тех лет поворота событий была в том открытии и еще одна любопытная подробность. Черт возьми, думал я, а кто же был самым первым открывателем норильских руд и угля? Кто заложил здесь самые первые угольные шахты и копи, к которым так стремился Урванцев? Почему Урванцев был так уверен в том, что здесь, в норильских тундрах, лежат промышленные запасы редких металлов и угля – то есть не какие-то мелкие жилы, а мощные пласты? В конце концов, кем он был тогда, этот Урванцев? Юным двадцати(с-чем-то)летним адъюнкт-геологом, желторотым выпускником не то Московского, не то Петербургского университета…

Я еще глубже зарылся в картотеку Ленинской библиотеки и в пожелтевшие пыльные фолианты геологических сборников Сибирского отделения Академии наук. И через месяц выкопал наконец сведения о самых первых норильских медных и угольных копях, которые, оказывается, были заложены там сибирским купцом и промышленником Стасовым в самом конце девятнадцатого века. Но что это мне давало? Точнее, что это могло дать молодому Урванцеву? Как эти несколько строк в огромном фолианте Сибирского отделения Академии наук – даже если они и попали тогда на глаза юному адъюнкт-геологу – могли вдохновить его мчаться из Москвы в Сибирь, к Колчаку и уговаривать министров колчаковского правительства выдать ему, мальчишке, чуть ли не миллион золотых рублей на заполярную экспедицию?

Я чувствовал, что здесь есть какой-то пробел, какая-то загадка, которую не раскрыли даже мемуары Урванцевых, опубликованные крошечным тиражом после их реабилитации в шестидесятые годы. И тогда я взял в «Комсомолке» командировку в Норильск и там, на окраине этого самого северного в мире города на сваях, нашел местного «Пимена» – бывшего зека, оставшегося тут после освобождения из лагеря. Такие «Пимены» – фанаты краеведческой истории – есть в каждом городе, и Норильск не оказался исключением из этого правила. Я пришел к этому старику, который и летом сидел в своей квартире в валенках, и после третьего стакана чая сказал ему в упор:

– Я в восторге от подвига Урванцевых. Я преклоняюсь перед их мужеством и героизмом. Я немею, когда читаю, как везли их сюда зеками в 1938 году – на каторгу и именно в тот город, который возник благодаря их открытию! Но мне не дает покоя одна загадка – что привело сюда Урванцева в самый первый раз? Откуда Урванцев узнал об угольных копях факторщика Стасова?

– А в самый первый раз Урванцев был здесь еще в студенческие годы, с сыном факторщика Стасова – как бы на геологической практике, – сказал мне этот старик, и в тот же миг все стало на свое место, и первый вариант фильма «Открытие» разом стал раскручиваться за окном той норильской квартиры на фоне полярных сопок, покрытых на верхушках свежим июньским ягелем, а в низинах – пролежнями лежалого прошлогоднего снега. Словно сдвинулись фигуры на старой пожелтевшей фотографии, ожили, заговорили ломкими от мороза голосами и схлестнулись в яростной борьбе за тундру, за власть, за женщину…

Я улетел в Москву и за пару недель написал первый вариант сценария, который, наверное, уже давно сгнил где-то в архивах Свердловской киностудии. Но мне не жаль его – это был, я думаю, лишь поверхностный набросок. Впрочем, студия забраковала его тогда вовсе не из-за художественных недостатков. А потому, что к тому времени, к 1972 году, уже закончилась хрущевская оттепель, наступила пора нового закручивания гаек, и сценарий о бывших зеках, даже если они первооткрыватели заполярных месторождений, первопроходцы Новой Земли и герои других арктических эпопей, был уже, как тогда говорили, «непроходим».

Но вот второй вариант этого сценария мне жаль от души. Потому что, вынужденный переделывать свое «Открытие», я оторвался от реальной истории и свернул совсем в другую колею – стал искать знакомства с современными учеными, познакомился и подружился с академиком Кнунянцем, основателем советской химии фтора, побывал в его и в других научных институтах, а затем заперся под Москвой в коттедже болшевского Дома творчества Союза кинематографистов и написал сценарий о том, как юный и ярый коммунист-ученый Сергей Юрышев, открывший в двадцатые годы заполярное месторождение цветных металлов, делает в тридцатые годы открытие, которое может стать основой создания абсолютного оружия, чем-то вроде не то атомной, не то водородной бомбы. Но… будучи уже членом правящей элиты и видя, во что выродился большевистский режим, он скрывает это открытие от Сталина, от советской власти и вообще от всего человечества. Скрывает, чтобы не дать «вождю народов» оружия для завоевания всего мира.

Однако проходит время, вырастает и становится ученым его сын, и – уже в шестидесятые годы – этот сын находит старые тетради отца и с напором юного Урванцева прет к созданию тяжелого анселия… Иными словами, в 20-е годы Сергей Юрышев подарил коммунистам медь, молибден, серебро и уголь Заполярья, а в 60-е его сын рвется подарить им абсолютное оружие, но отец, старый сыч и академик, пытается помешать этому…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru