bannerbannerbanner
Серафима

Эдуард Дипнер
Серафима

Полная версия

Дома-мазанки лепятся из простого и доступного материала – самана. Просто роется неглубокая яма, в обнажившуюся глину насыпается полова – мелкая соломенная труха – наливается вода, и босые ноги перемешивают глиняное тесто. Затем оно нагружается в сбитую из досок форму без дна. К вечеру форму нужно аккуратно снять, а через два дня высохший на солнце саман готов. Новая мазанка длинной узкой кишкой лепится к торцу старой, заглубляется на три штыка лопаты – для тепла и чтобы добраться до тяжелой темно-красной глины. Пол тщательно выравнивается и убивается до гладкой плотности.

Теперь нужно идти к председателю – выпросить досок для крыши. Председатель ругается: «Где я вам найду? Всем подавай доски, у меня на ферме крышу нечем ремонтировать!» – «Михал Петрович, в менэ ж диты пид воткрытим нэбом, менэ ж житы нэма где!» – «Что ты мне со своими детьми?! У всех дети, а досок нет! Ладно, пиши заявление, будем решать на правлении». И когда драгоценные доски наконец получены, сверху насыпается земля потолще для тепла. Дом готов, теперь нужно добыть кусок стекла (где добывали несуществующее в окружающей природе стекло – про это ничего не известно, но ведь как-то доставали!) и сколотить из остатка досок дверь, повесить на прорезиненных, из уворованного куска транспортерной ленты петлях.

Подслеповатые окошки мазанок смотрят на дорогу, а двери выходят на другую сторону, в проходную улочку, уплотненную печной золой и нечистотами, выплеснутыми поутру из поганого ведра. Нет, основной контингент жителей бегает по нужде до ветру, за пирамидами кизяка, аккуратно сложенными напротив, но стариков и малых детей без обувки ведь не выгонишь в осеннюю слякоть. А зимой в буран так занесет, что сутками не выберешься…

Ближе к речке дымит труба сельской пекарни, а правее, за краем поселка, – скотская ферма и ток с веялкой-лобогрейкой для обмолота зерна. К речке прилепилось зеленое пятно огородной бригады, а дальше, за крышами клуба и школы, тянутся за горизонт засеянные золотящиеся поля и совсем на горизонте угадываются точки вагончиков. Это Красный Стан – полеводческая бригада колхоза «Трудовой».

Начинаясь сразу за школой, на запад к Красному Стану тянется серо-зеленая широкая лесополоса из азиатской желтой акации. Ее еще называют караганой. Густо сплетясь гибкими тонкими прутьями ветвей, кустарник крепко держится узловатыми корнями за землю, сопротивляясь степным ветрам, даря детворе сквозистую тень и свистульки из своих узких стручков. А за спиной, на востоке, до самого горизонта вздымаются и опадают волны выжженных солнцем холмов. Серые юркие ящерки греются на камнях, да черные степные гадюки прячутся в колючих зарослях.

Десять лет назад, в безжалостном тридцать первом, привезли сюда и выгрузили под чужое небо четыре десятка семей, непокорных большевикам, раскулаченных кубанских казаков и несколько семей осетин. Никому, даже историкам, неизвестно, чем провинились перед советской властью добродушные и домовитые осетины, может быть, взаимной нелюбовью к грузинам? Спецпереселенцы – такое клеймо получили эти согнанные с родных мест люди с крестьянскими граблями-руками и жилистыми, пропеченными до черноты шеями, изрезанными глубокими морщинами. Этими руками и было построено все, что стало называться колхозом «Трудовой» – передовым в районе.

– Переночуете пока в клубе, а сейчас – в баню! – объявил боровичок-комендант. – А я пока с председателем потолкую.

Это было блаженство – сбросить с себя заскорузлую, завшивевшую одежду и мыться, мыться. Неважно, что в бане прохладно и корявые каменные плиты холодят ноги, зато горячей воды вволю и можно отмыть вагонную грязь. Нашелся у кого-то обмылок, справить мелкие постирушки, но уже торопит толстая у́тица-банщица: «Давайте кончайте, еще мужикам помыться. Да воду закрывайте, выхлебаете воду всю, мужикам не хватит!» В просторном клубе чисто выметено, настоящие электрические лампочки светят ровным светом, можно устроиться на двух сдвинутых лавках. И тут сюрприз: ездовый, тот придурковатый, внес на вытянутых руках стопкой четыре буханки хлеба.

– Вот, приседатель Михал Петрович споряжение дал. Токо што с пекарни.

Буханки были круглые и высокие, как купеческий кулич, с загорелым сводом и хрустящими золотистыми корочками вокруг, еще горячие, дивно, по-довоенному пахнувшие. И мякиш был настоящий, хорошо подошедший и пропеченный.

– Щас свет отключат, движок у нас, – сказал ездовый; лампочки дружно мигнули и погасли.

Рано утром свет включили, и тут же пришел председатель Михаил Петрович Попов, плотный, в яловых чистых сапогах, в черном председательском пальто с серым каракулем на воротнике и папахе. С ним был заместитель и писарь, старый дед Негода.

У Попова была обкомовская бронь от призыва на фронт. Там, в обкоме, знали, что без Попова передовой колхоз

«Трудовой» рассыплется, как карточный домик. Только Попов мог справиться с горластыми и своенравными кубанцами, только Попов мог сдавать хлеба почти вдвое больше, чем другие. В прошлом месяце его и еще четырех председателей вызвали в Караганду в обком партии. Заседание вел второй секретарь, по сельскому хозяйству.

– Вы, товарищи, все знаете, какое трудное время переживает наша страна. Немецко-фашистские захватчики напали на нашу Родину. Они думали сломить нас, но в своей речи седьмого июля товарищ Сталин сказал, что победа будет за нами, и весь советский народ сплотился вокруг нашей партии и нашего вождя товарища Сталина. Нам предстоит ответить на указания нашего вождя и взять на себя повышенные социалистические обязательства. Сейчас по всей стране проходят собрания и совещания, на которых коммунисты и беспартийные становятся на вахту и берут новые, повышенные рубежи. Очередь за нами. Что мы будем докладывать центральному комитету нашей партии? Начнем с колхоза «Трудовой». Давай, Михаил Петрович, слушаем тебя. Да не вставай ты, совещание у нас рабочее. Говори по делу.

– Да нет, я лучше встану. Труженики нашего колхоза, несмотря на то, что на фронт ушли наши лучшие работники, со всей ответственностью откликнулись на призыв товарища Сталина и берут повышенные обязательства на пять процентов против государственного плана.

Второй секретарь даже со стула вскочил:

– Ты, Михаил Петрович, что, поиздеваться над нами хочешь? Пять процентов! А кто же страну кормить будет? Кто наших бойцов на фронте кормить будет? Вон, полУкраины под немцами! Меньше чем двадцать процентов я и слушать не хочу. Так и запишите в решение: колхоз «Трудовой» – двадцать процентов.

Уже закончив совещание и проходя мимо, второй тронул Попова за рукав: «Зайди ко мне на минуту». Они были давно знакомы, еще когда второй работал в районе, заведовал сельским хозяйством, забрал комсомольца Попова в свой отдел, рекомендовал в партию, выдвинул в председатели.

– Ты, Миша, зазнался, что ли? Текущего момента не понимаешь? Что за речи ты ведешь, какой пример подаешь? Ты пойми, в какое время живем. Сейчас шутки в сторону, сейчас чуть что – и по законам военного времени! Знаю, что у тебя одни бабы да старики остались, по всей стране так. Выстоять нам, Миша, надо. Понял? Как там дочка твоя, красавица? Замуж не выдал еще?

– Да только школу закончила, восемнадцать будет скоро. Парни вьются, хоть кнутом отгоняй.

– Эх, не был бы я женат, да помоложе, право слово посватался бы. Ну, иди, некогда мне, супруге привет. А людьми мы тебе поможем, дай срок.

И вот теперь он смотрел на эту помощь. Горе одно, ртов голодных больше, чем рабочих рук. Да и те городские, столичные, к сельской работе негожие. На ферму доить коров не пошлешь.

– Бухгалтером кто-нибудь работал?

– Я работала, – вызвалась маленькая Мила, жена Артура.

– Как фамилия, как звать? Запиши, Негода, Васильева Людмила, оформишь ее в бухгалтерию.

– Еще нужен учетчик-заправщик в тракторную бригаду, – он остановился перед Симой. – Как звать-то?

– Серафима. Только я никогда…

– А детей у тебя сколько, Серафима? Пятеро? И как ты их кормить собираешься? Грамотная? Писать-считать умеешь? Пойдешь в учетчики-заправщики. Работа трудная, ответственная, зато и трудодни у тебя будут – по два с весны до осени и по одному зимой. Как раз детей и накормишь. Запиши, Негода.

Внимательно осмотрел Иосифа Михайловича.

– Лет сколько?

– Шестьдесят пять.

– О! То, что нужно! Есть тут у нас хозяйственная бригада, по разным делам. Шесть баб. Все языкастые, сладу с ними никакого нет, всяко пробовал. Как звать-то? Михалыч, значит. Назначаем мы тебя, Михалыч, бригадиром хозяйственной бригады. Человек ты, вижу, интеллигентный, будешь бабами командовать. Только построже с ними, а то съедят, бабы-то.

Очень быстро Попов разобрался с остальными. Кого – в школу, кого – в детский сад.

– Ну вот. Негода вашим поселением займется, мы вчера позанимались тут, уплотнили кое-кого. Значит, так. Школа у нас начальная, четыре класса, кто постарше, будет учиться в Осокаровке, там интернат, и жилье, и питание. Хлеба будете получать по пятьсот граммов на работающего, триста – на иждивенца. Малых детей устроим в ясли или детсад. Что еще? Да, выдай им, Негода, по листку бумаги, пусть напишут заявление в колхоз. В воскресенье – собрание, будем принимать. Все, мне недосуг, я, Негода, в поле. Будут звонить из района, скажешь, сев озимых через неделю закончим.

4

Война – противоестественное и бессмысленное безвременье человечества. Для человека естественно любить и быть любимым, строить дом, рожать и растить детей, радоваться и скорбеть. Для человека естественно создавать плоды земные и духовные и делиться ими с другими. Для человека неестественно убийство и разрушение. Тысячелетиями тяжким умственным трудом человечество строило здание Цивилизации, по каплям выдавливая из себя первобытные звериные инстинкты, провозглашая Законы, выделяющие Человека из Природы:

 

Не убий!

Не укради!

Не возжелай чужого!

Не прелюбодействуй!

Не создавай себе кумира!

Что же происходит с людьми, почему эпидемия безумия охватывает миллионы и миллионы людей при слове война и миллионы бросаются разрушать тяжко построенное здание? Убийство человека становится подвигом. Захват чужого и грабеж становятся доблестью. Насилие становится нормой жизни. И люди создают себе зловещих, кровавых кумиров.

В годы войны исчезают простые плоды цивилизации.

Спички.

Мыло.

Соль.

Человек отброшен в первобытье и заново учится добывать огонь, освещать жилище и соблюдать начала гигиены.

Как произвести огонь без спичек? Для этого древний человек изобрел кремень и кресало. Кресало – плоский кусок железа (очень хорошо подходит зуб от колхозной косилки) – высекает из твердого белого камешка – кремня – снопик желтых искр. Для трута годится клочок ваты, вытащенный из полы стеганой телогрейки. От попавшей искры вата занимается вонючим черным дымком, и теперь его нужно раздуть до красноты. Чтобы превратить ядовитый дым в пламя, делается самокрутка из газеты и мелко нарубленной соломы. Самокрутка сипит, дымит сизым дымком, от которого першит в горле и слезятся глаза. И только после последней отчаянной затяжки вспыхивает язычком пламени. Теперь робкий огонек нужно бережно лелеять, кормить полосками газеты, соломенными стебельками, мелкими веточками, защищая от ветра и собственного кашля. Но еще долог путь слабого костерка до волны согревающего тепла.

В казахской степи кусок дерева – недоступное богатство. Растопка для печки – курай – перекати-поле, гонимое осенним ветром по степи. Незаметный и скромный, проводит он все лето, цепляясь корешками за скудную почву, и дожидается осеннего дня. Этот день приходит, и, подчиняясь зову предков, срывается курай в безумный и отчаянный побег. Сколько хватает глаз, катятся по степи сухие стеблистые шары, перегоняя друг друга, чтобы разбросать свои семена, дать в степи новую жизнь будущей весной. В этот день все мальчишеское население выходит на ловлю курая. Сухие шары ловят, нанизывают на веревку, уминают, собирают в сарай.

А основное топливо – коровий кизяк, бережно собранный и тщательно высушенный. Кизяк долго сопротивляется, выгоняет снопы серо-желтого дыма и, наконец, накаляется красным свечением. Теперь печку нужно загрузить углем. Кусковатый, горячий уголь из карагандинских шахт нужен Родине, и до степного поселка доходит только угольная пыль. Чтобы превратить ее в топливо, пыль замачивают в ведре и руками, женскими руками, лепят черные колобки. Колобки шипят в печке, плюются и неохотно загораются. Теперь, наскоро ополоснув руки, можно бежать на работу. Поздно вечером после работы удается попросить у соседей уголек на розжиг, а утром все начинается сначала – кресало, вата, самокрутка, курай, кизяк, угольные колобки, бегом на работу.

Мыло в военные годы заменяется щелоком. Степная вода из колодца очень жесткая, превращает волосы в колтун, не расчесать, и ее смягчают золой из печки. Остывшую золу в ведре заливают водой, размешивают, снимают поднявшуюся серую пену. Теперь щелок нужно аккуратно слить, дать ему отстояться. Все делают женские руки. Жилистые, черные от въевшейся грязи, с обломанными ногтями, шелушащиеся, покрытые цыпками, обмороженные и пораненные, пахнущие навозом и соляркой, безмерно уставшие женские руки. Женские руки, спасшие страну.

Науку выживания, всю, с начала до конца, предстояло пройти Серафиме, хрупкой женщине из Москвы.

Семью, пятеро детей, двое стариков, всего – восемь, поселили в отдельной хате. Хлипкая, низенькая дверь (нужно будет обить чем-нибудь для тепла), Иосифу Михайловичу пришлось согнуться в пояс, три глиняные ступеньки вниз, на пыльный глиняный пол, два с половиной метра до противоположной стены с маленьким слепым окошком, видно только ноги проходящих, четыре метра в длину. Справа от входа – печка с лежанкой, широкой, длинной, до самой стены. На этой благословенной лежанке вповалку, тесно на войлочной подстилке поместилась вся детвора. Для взрослых – топчаны – по три занозистых доски на саманных подставках. Они составляли всю мебель хаты – заменяли и столы, и стулья, и кровати.

На пропитание Попов выделил полмешка несеяной муки и бутыль масла, остро пахнувшего семечками. Кроме того, в поселковой пекарне по записи отпускается хлеб по норме. Поселковский хлеб – лучший в округе. Там, в пекарне, царствует Сабанов – пожилой осетин, кудесник хлеба. Если сабановскую буханку, пышную, одетую в венчик кружевной хрустящей корочки, еще горячую, нарезать ломтиками и сдобрить ломтик несколькими каплями желтого пахучего масла, то нет в мире ничего вкуснее.

Семьдесят лет прошло с тех пор, но я до сих пор ощущаю нёбом этот божественный вкус, мои ноздри ловят этот запах.

Угомонились дети, в хате – вязкая ночная тишина. Симе не спится. Ребристые топчанные доски режут бока, но она терпит, не шевелится, не разбудить бы кого… Завтра утром – на работу. Завтра отправить Нину и Фредю на учебу в Осакаровку… И как там они будут одни? Риммочке все хуже и хуже, бедная девочка, завтра ее нужно показать фельдшеру, врача у них здесь нет. Никаких вестей от Оси. Как там он? Здесь хоть крыша над головой и тепло, а ему, наверное, хуже…

* * *

Ося, как он умел ухаживать! В Москву пришел нэп, и после серых, тревожных и голодных революционных дней, откуда взялось, все вокруг ожило, закрутилось, зашумело. Ося повел ее вечером на Тверскую в только что открывшийся трактир, он теперь стал называться ресторан. Сима долго отказывалась: «Ну как я пойду, я никогда не была в ресторане, там, говорят, очень много народу, и одеть мне нечего, нет, я не пойду, я боюсь, и зачем ты это придумал, лучше посидим в кафе-мороженом». Но Ося был непреклонен. Он такой, как задумает что-нибудь, упрется, не отговоришь.

Целый день мучилась, страдала, надела лучшее свое платье, белое в горошек, у мамы выпросила красивую зеленую кофточку, новые туфли, на пуговку застегиваются. Жмут, хоть плачь, и за что такое наказание? Лучше бы дома посидели.

Ося с букетом цветов в руках приехал на извозчике, и Сима ахнула: белая рубашка, черный фрак, взятый напрокат, и галстук-бабочка. В ресторане Сима сидела, стиснув руки, и не притронулась к еде, только стакан лимонада выпила. Было душно и накурено, пели и плясали цыгане, а люди за столами кричали, размахивали руками. Официанты, половые, в белых рубахах с полотенцами через плечо сновали в проходах с блюдами в руках. Сима робко попросила: «Ося, пойдем?» – «Ну погоди, смотри, как интересно, ты поешь, я же заплатил!» И Сима страдала, мучилась, терпела… Как жмут эти новые туфли… А за соседним столом двое с раскрасневшимися лицами, один другого за грудки схватил, сейчас подерутся… «Ося, пойдем…» – «Ну подожди еще пять минут».

Потом Ося достал билеты в Малый театр. Ося играл в футбол в команде «Пищевик», у него было много знакомых везде, куда ни пойдешь с ним, даже неловко. Смотрели Островского «На всякого мудреца довольно простоты». Играли Яблочкова, Массалитинова, Царев. Сима обмирала от восторга, а Осе почему-то было скучно, он томился, зевал и еле выдержал до конца.

– Ося, ну как ты можешь, это ведь такие артисты, они так прекрасно играют! Никакой фальши, прямо как в жизни!

– Ну что там интересного? Ходят по сцене, говорят. Вот мне обещали в театр Мейерхольда, наши ребята там были, говорят, очень интересно.

В театре Мейерхольда ставили «Ревизора» Гоголя. Сначала на сцену вышел полуголый человек с бритой головой, покрашенной желтой и зеленой красками. Он оскалил жабий рот и закричал:

– Джентльменов будем кушать! – и прыгал лягушкой, непристойно, а зал смеялся и хлопал.

А потом вышли чиновники в зеленых мундирах и стали в чехарду прыгать друг через друга.

– Ося, пойдем, – попросила Сима.

Весной двадцать пятого Ося сделал ей предложение, уже второй раз.

– Мы знакомы уже восемь лет, надо мной друзья смеются, а ты никак не решишься. Симочка, меня через две недели призывают на службу в армию на целый год, и я хочу, чтобы мы поженились.

– Никогда, никогда в жизни не дам своего благословения за этого! – сказала мама. – Симочка, ты посмотри, какие люди на тебя поглядывают! Ты ж у меня красавица, мы тебе такого найдем, этот Йосип в подметки не годится.

Да есть уже на примете, солидный, красивый. Да ты знаешь его, Боровков Семен, столько увивался за тобой, а ты…

– Мама, я люблю Иосифа, и никто больше мне не нужен.

А папенька молчал. Папа сильно изменился в последние годы. Летом восемнадцатого к нему на Лесную пришли два комиссара в черной скрипучей коже, с маузерами, предъявили декрет. Ганя читать не стал, только спросил: «Где тут расписаться?» Потом молча вытащил из кармана ключи от лавки и лабаза, бросил на стол, повернулся и вышел. Шел пешком через всю Москву, только к ночи дошел в Максимково. Катя весь день места себе не находила, как чувствовала, бросалась к двери на каждый стук, а Гани все не было.

Он пришел затемно. Катя посмотрела на него в дверях, все поняла, захлопотала, повела, как маленького, в дом, раздела, уложила в кровать. Три дня все ходили по дому на цыпочках. Папа не ел, не пил ничего. С тех пор – как воздух из него выкачали. Сидит молча, потухший, слова из него не вытащишь. Начал у него болеть живот, все больше и больше. Катерина повезла его в Москву, оказалась язва желудка. Положили папу в Склифосовского, вырезали две трети желудка. Стал Ганя у Катерины двенадцатым ребенком. Кормила Ганю жиденькой манной кашкой и черничным киселем. А он все молчал, и ничего его не интересовало.

Иосиф Михайлович надел лучший свой костюм, долго брился бритвой «Золинген», точил ее на туго натянутом ремне, подставлял подбородок и щеки под одеколонную струю, маленькими ножничками перед зеркалом подстригал усы, расчесывал на косой пробор жесткие седеющие волосы. С Гаврилой Степанычем они заперлись и долго о чем-то разговаривали.

Сима сидела ни жива, ни мертва. Ося усидеть не мог, ходил взад-вперед, а Катерина ушла в свою горницу и дверью хлопнула. Только нянюшка суетилась, хотела всем угодить. Медленно ходил взад-вперед круглый латунный маятник в больших, в человеческий рост, часах на стене напротив, бросая тусклые желтые блики на пол. Часы громко били каждые полчаса, Сима вздрагивала, всматривалась в стрелки и не могла понять, сколько же прошло времени. Наконец дверь открылась, и они вышли оба, и папа был веселый и улыбался.

– Ну, дети мои, – сказал папа, – благословляю вас.

Катерина, ты где?

Мама выскочила из-за двери.

– Нет моей воли! – начала было, но папа сказал раздельно:

– Ка-те-ри-на! – и она осеклась, засморкалась в фартук. – Только чтоб венчались. В церкви.

А нянюшка уже несла большую икону из свяченого (так она называла) угла.

Венчались в маленькой, еще не закрытой большевиками церкви в Болшево. Свадьба была простая, только свои. И то, что шиковать-то! Вон, время-то какое настало, нэп большевики прикрыли, опять ничего не купишь, вот-вот снова голод начнется. А в апреле молодые уехали в Баку. Там Осе предстояло служить в войсках ОГПУ. Там родилась у Симы дочь, беленькая куколка с льняными кудряшками.

* * *

Риммочка умерла через четыре дня. Еще в дороге она простудилась и сильно кашляла, а утром горела, металась и бредила, звала маму. Сима завернула ее в одеяльце и отнесла в поселковую больничку. Фельдшерица, жалостливая пожилая баба, только покачала головой: «Воспаление легких. Такая крошка. А что я могу поделать! Кроме стрептоцида и хинина у меня ничего нет. Ну, будем надеяться на милость божию».

У Риммочки дежурили попеременно Сима, дедушка, бабушка. Больничка была маленькой, тесной, здесь лежали и дети, и взрослые. Было душно, и стоял тяжелый дух эфира, фекалий и нечистого человеческого тела. Оттилию Карловну тошнило, она плакала и жаловалась. Пришлось Симе и Иосифу Михайловичу сменять друг друга. Прикладывали к горячему Риммочкиному лбу влажную тряпку, поили из бутылочки теплой водой. Фельдшерица Федоровна была одна на всех. Она жила здесь же, в больничке, и уходила в свою комнатку только поспать. Целый день металась, делала повязки, носила горшки, кормила, поила, убирала за больными. А ночью, на четвертый день Риммочка взметнулась и затихла.

Похоронили ее на поселковом кладбище, за клубом. Целый день Иосиф Михайлович долбил лопатой тяжелую степную глину. Что это за тяжкая, несправедливая доля – дедам хоронить своих внуков! Проклятое время, испытывающее людей, ставящее их на грань выживания. Сколько еще им, оставшимся в живых, предстоит вынести? Крохотное тельце Сима завернула в одеяло. На дощечке химическим карандашом Иосиф Михайлович вывел четким бухгалтерским почерком:

 

ВЕРНЕР РИММА

1939–1941

* * *

Сима встает рано, до света. Еще все спят, а она пешком идет в полеводческую бригаду на Красный Стан за пять километров. Она – учетчик-заправщик. С деревянной ходулей – саженем – она промеряет, что вспахано и засеяно бригадой. Шагает и шагает двухметровый сажень по дну крайней борозды вдоль вспаханного поля, и с ним шагает Сима. Одиннадцать, двенадцать… Двадцать три… Не сбиться со счета, а то придется все заново… Сорок пять, сорок шесть… Ноги уже не слушаются, а до конца поля еще далеко. Досчитаю до ста и там передохну. Сима слюнит химический карандаш и в тетрадке делает заметку. Нужно дойти до конца вспашки, а потом замерить поперек. А поперек идти еще труднее. Ноги приходится вытаскивать из борозд, в самодельные чувяки, подвязанные бечевкой, чтобы не свалились, набивается земля. Спасают толстые носки, что вяжет на весь колхоз из грубой овечьей шерсти соседка-осетинка. Еще нужно промерять деревянной линейкой глубину вспашки, должно быть не менее четырнадцати сантиметров.

Целых полдня она замеряет работу вчерашнего дня, еле притаскивает к вагончику гудящие от усталости ноги. Теперь – самое тягостное, подсчет итогов. Сажени продольные умножить на сажени поперечные, перевести в гектары. Подсчитать, кто из трактористов выполнил, кто не выполнил норму. За выполнение нормы трактористу – три трудодня, не выполнил – получай один трудодень. Да еще нужно снять остатки керосина, проверить расход керосина по норме, и сидит Сима до вечера, испещряет тетрадку расчетами.

Норма вспашки на трактор – три гектара в день. А как выполнить эту норму на стареньком, изношенном колесном СТЗ? Трактористы сплошь – бабы, почти всем за тридцать, молодым такую работу не осилить. В полевую страду они живут на Стане безвылазно. Рано утром они подымаются, с трудом разминая негнущиеся руки-ноги, расталкивают, за ноги стаскивают с нар мальчишек-прицепщиков: «Грицко, хватит дрыхнуть! Царствие небесное проспишь!» – «Ой, тетка Матрена, дай еще хвылыну поспать!» – «Яку таку тэбе хвылыну, твою мать? А ну вставай, гаденыш, робыты треба!»

Гришке – тринадцать, он малорослый и худющий, от пыли и грязи волосы у него слиплись в колтун, тощие руки – в незаживающих цыпках. Глаза от земляной пыли красные и гноятся. Отец у Гришки ушел на фронт в сорок первом, мать работает на ферме, да все болеет, а троих меньших кормить надо, и Гришка – за взрослого, зарабатывает трудодни. Его шатает на ходу, а с утра нужно заправить трактор – пять ведер керосина из бочки за забором донести до трактора, подать тетке Матрене наверх. Ведра оттягивают тощие мальчишечьи руки, керосин плещется. «Ты что, паразит, проливаешь горючку? Вот я матери твоей скажу! Она тебя отлупит, скотину». Еще ведро воды – в радиатор.

Теперь – завести клятого сэтэзэшку. Заводится он от шнура. Ночью было холодно, масло в картере схватилось, не провернешь, и тетка Матрена наворачивает на палку тряпье, сует в масло, факелом отогревает картер, отворачиваясь от едкого дыма. Отогретый двигатель начал проворачиваться, но заводиться не хочет, кашляет, пускает сизые кольца. Раз за разом Матрена дергает и дергает шнур, ругает всеми словами и клятый трактор, и клятого директора МТС, и клятую судьбу свою. «Тетка Матрена, дай я спробую». – «Ну, давай, Грицко, все руки мне оборвал, паразит». Чудо свершается, с третьего раза у Гришки трактор пускает верх черную струю дыма и взрывается ревом. «Гришка, беги на кухню, да на меня возьми, я счас прогрею и прийду».

Земля сегодня тяжелая, пахать придется на первой скорости, а это значит, часов восемь – девять, чтобы выполнить норму. Все девять часов Гришка будет сидеть на прицепном плуге, ерзая на жесткой стальной седушке, отплевываясь от пыли, протирая глаза. Его задача – следить, чтобы плуги не зарывались глубоко и не выскакивали из пашни, а еще – когда трактор доходит до конца клина – рукояткой поднять плуги из пахоты, пока трактор разворачивается, и опустить в начале. И Гришка тянет рычаг подъемника изо всех своих мальчишеских сил, а ночами ноют и мозжат мальчишеские руки, дрожат от тряски.

Медленно ползет, грохочет и дребезжит трактор, а Матрене нужно следить, ворочать тяжелую стальную баранку, чтобы направляющий посох точно шел по борозде, иначе – огрех, придется заново проходить пахоту, запахивать огрех. Осеннее солнце светит в глаза, Матрена клюет носом, и пошел трактор вправо, вправо. Тогда Гришка соскакивает с плуга, догоняет трактор, длинной, припасенной заранее палкой колотит по кожуху. «Тетка Матрена, тетка Матрена, проснись, трактор из борозды ушел!». Поздно вечером, если не сломается, не заглохнет трактор, возвращаются Матрена с Гришкой на Стан, и Гришка гордо сидит за рулем. Через год ему самому можно в трактористы.

Вечером сходятся трактористы, окружают Симу.

– Ну, как там у меня за вчера?

– У тебя, Матрена, норма есть, даже с запасом, а вот у Гали – не хватает до нормы, и много.

– Как не хватает, ты что это? Есть у меня норма! Сама проверяла, это ты ошиблась!

– Смотри сама. Вот мои замеры. На третьем участке – это твоя пахота? Твоя, я по глубине и по огрехам вижу, что твоя. Ноль девяносто два от нормы. Не веришь – пойдем, перемерим.

– И пойду, ты мне все время недобираешь! Думаешь, муж погиб, так и со мной всяко можно?

Галину всю трясет от горя, от нечеловеческой усталости, от беспросветности этой жизни. На прошлой неделе она получила похоронку на мужа, остались трое малых детей да инвалидка-свекровь. Всех их надо кормить, а трактор ей достался никудышный, все время перегревается, нужно доливать воду и давать ему остыть. И они идут с Симой в темноту перемерять, но Галина останавливается и горестно машет рукой.

– Ладно, Симка, не будем перемерять, верю тебе, да вот только скажи мне, чем я кормить своих буду?

Они возвращаются в балок, и всем скопом решают, как помочь Галине.

– Давай так, Сима. Ты сказала, у меня там больше нормы. Так засчитай мои излишки Гальке, а что не хватит – натянешь. Ты баба умная, цифири свои и погоняй. А то вон Галька от горя изошла вся.

Сима возвращается домой в темноте, унося с собой тетрадку с записями тяжкого труда этих женщин. Завтра ей предстоит выложить председателю, кто как работает, и председатель будет ругаться, как будто она, Сима, виновата, что ломаются трактора, что нет запчастей, что на исходе женские силы и что горючку надо срочно подвезти, не хватит до конца работ. А сегодня ее ждут голодные рты детей и двух стариков.

* * *

Ветер и вправду стал усиливаться, кидать в лицо снежную крупу. «Ну да ладно, не пропаду, не замерзну, одета я хорошо, руки только мерзнут, но можно засунуть их рукав в рукав тяжелого брезентового плаща». Председатель велел выдать, спасибо. Главное, не сбиться с дороги, ее все больше переметает. Прямо, прямо, еще километра четыре – и поселок.

Вчера Симу вызвал в правление Попов.

– Серафима, завтра – на Красный Стан, там два дня снегозадержанием занимаются. Все перемеришь тщательно, и сними остатки солярки. Вечером мне доложишь. Утром раненько пойдет туда подвода. Негода, кто завтра едет? Титаренко? Вот с ним и поедешь.

Снегозадержание – это вспашка снежного наста. Зимой ветер гуляет по степи, сдувая выпавший снег, обнажая незащищенную ковылем пашню, выстуживает ее. Первые весенние солнечные лучи высушат эту землю, а подоспевший ветер поднимет пыльное облако, сдует плодородный слой, и незаживающими язвами покроется земля. За двадцать лет жизни в этом краю кубанские хлеборобы научились задерживать снег. За вспаханную бороздку цепляется поземка, растут снежные валки, их нужно еще раз вспахать, и тогда весной земля напоится талой влагой, будет хлеб!

Сегодня с утра Сима перемеряла и перемеряла зимнюю пахоту, спорила и ругалась с бригадиром. Дед Титаренко уже поел похлебки на бригадной кухне и ждал ее.

– Симка, я тя долго ждать не буду, вона, глянь, что собирается, буран будет к вечеру, – дед разомлел от еды, и его потянуло на разговоры. – Вот, Симка, ты мне скажи. Про вас говорят, что вы выковырянные. А я все думаю, как это выковырянные, откуль вы выковырянные?

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24 
Рейтинг@Mail.ru