bannerbannerbanner
полная версияМотылек в бамбуковой листве

Ян Михайлович Ворожцов
Мотылек в бамбуковой листве

Глава 3. Золотой паланкин

Ламасов перебежал разлинованную, мокрую и черную, как масляная сковорода, бесконечно-длинную полосу проезжей части; перед ним, проскочившим нежданно на парковочную зону, затормозил выезжавший оттуда с жутким возмущенным гудением автомобиль, усиленно светя ему в нистагматические глаза бледно-голубыми фарами. Варфоломей отмахнулся и, подпрыгивая, вскочил по невысоким ступенькам универсама – непрерывно напевая, – открыл дверь в ликероводочный, мимолетно заметив бесплотное, просвечивающее, с разлитой по венам и артериям кровью, прозрачное отражение в стекле, где наравне с ним отразилась покрытая белоснежным лоском поляна с заброшенной, унылой, небезопасной площадкой для игр.

– …Таганка, все ночи, полные огня!

С ходу Варфоломей направился к рыжеволосой, полнотелой женщине, с двумя подбородками и линиями на жирной шее.

– Таганка, зачем сгубила ты меня?! Я твой навеки арестант, погибли мудрость и талант – занудной дряхлости обман! – в твоих стенах!

– Что это вы, товарищ лейтенант, подвываете?

– Здравствуй, Ульяночка, – бодро проговорил Ламасов.

– Наше вам с кисточкой, Варфоломей Владимирович.

– Значитца так, Ульяна, – Ламасов распахнул куртку.

– Вот так сразу?

Просунул руку за пазуху, вытащил бутылку в полиэтиленовом пакете и с глухим стуком поставил, двигая блюдце для мелочи.

– Давай-ка, душенька моя, Ульяночка, ты мне расскажешь в мелочах, детально и основательно, кто у тебя сегодня литровку взял? Или, может быть, вчера… для Ефремова на поминки…

Варфоломей вытащил диктофон и нажал кнопку записи.

– А что это бутылка-то… в пакете каком?

– Улика это, Ульяночка.

– Какая улика?

– Убийство, Ульяночка, убийство. Ефремова застрелили.

Рыжеволосая, полнотелая, с румяными щеками, побледнела как Ефремовский труп. Обескровилась моментально, и будто даже волосы ее, огненно-рыжие, живые, привлекательные, с завитушками, поблекли тотчас, весь сок весенний, эфелиды на румяном округлом лице, в пятки ушло все, вся кровь до капли, будто взяли ее двумя большими пальцами в накрахмаленных перчатках, да сдавили как пипетку, и одной-единственной, сплошной, громадной обезжиренной каплей жизнь в ней упала, отжали ее, так что не осталось живого, теплого, а лишь холод.

– У-уф, Варфоломей Владимирович, вы что это… Вы ж меня не пугайте так, вы меня до седины прежде возраста доведете!

– А я вас и не пугаю, я вам факты излагаю, и надеюсь, уж больше, чем надеюсь, что и вы мне их изложите.

– Ефремова? Егора Епифановича… Убили?

– Да, Ульяночка, так что помогите мне состыковать, что к чему, потому что кружок подозреваемых – ого-го! – не хилый. И все, понимаете, мутно, абстрактно, а пока я ни одной фигуры конкретной не вижу, никто не вырисовывается перед взором моим, а время-то – оно ведь, понимаете, не ждет! – не на что ориентироваться нам, следователям и оперативникам, вот я и надеюсь, что вы моим ориентиром на темном-темном пути предварительного следствия будете, прошу вас, Ульяночка… ну?

Ульяна сложила ладони, губы сомкнула до белизны:

– Как вам… Кто, спрашиваете, бутылку покупал?

– Да. Спрашиваю. Сам Ефремов?

– А знаете, нет… Был один.

– Вот, он-то мне и надобен. Опишите все, что помните.

Ульяна чуть скривила непроизвольно рот и поглядела вверх:

– …я помню, что раньше не видела его тут, молодой совсем, не старше пятнадцати-шестнадцати лет, росту вот такого, – женщина подняла дрожащую ладонь. – И убор головной запомнился, знаете, какой евреи носят, шапочка на макушке, ермолками, их, по-моему, называют? Это мне сразу в глаза бросилось. Не то чтобы я против евреев, но он мне просто-напросто странным показался, идет такой, весь из себя, в куртке черной, кожанке – будьте-нате, ишь ты, думаю, герцог какой, пальцы большие в карманах брюк, как свистун какой петушится! – а у самого куртка-то старье заношенное, да и кожзаменитель небось. Краска какая-то облезлая. И штаны старые, джинсовые брюки, а на ногах темно-коричневые полуботинки. Я ему, думаю, и конфету не продала бы… но вот, понимаете, Варфоломей Владимирович, как он со мной заговорил, то я почему-то к нему доверием прониклась. Вежливо говорил, и поздоровался добродушно, и дня доброго пожелал, и попрощался, и без толики фальшивости, непринужденно. Думаю, может, я просто поторопилась с выводами? Что ж… я и сама не без греха! Волосы, вот, у него были нестриженные, за уши зачесанные.

Ламасов покачал головой:

– Ну, так не пойдет. Имя не назвал, не? Что конкретно говорил?

– Нет, не называл. Я ему и литровку-то продала, потому что он мне заявил – это вот, мол, Ефремову на поминки Тараса.

– Вспомни… умоляю, вспомни, Ульяночка, светоч ты мой благодатный в беспросветной ночи, с акцентом он говорил?

– А как тут понять? По-русски говорил… никакого акцента.

– Нет, Ульяночка, ты себя не убеждай, ты лучше припомни, может, он шепелявил, картавил, в нос говорил или что?

– Слушайте, Варфоломей Владимирович, у нас тут, – Ульяна себя красноречиво, звучно по шее указательным пальцем щелкнула, – у нас тут публика такая, да простит господи, у нас покупатели все шепелявят, заикаются, хрипят от пьянства!

– Да, пожалуй.

– Но вот у мальчика, который Ефремову бутылку брал, у него речь хорошая, вежливо он говорил со мной.

– Бог с тобой, Ульяна.

– Ну как, сдала я экзамен, товарищ профессор?

– Ты фрукта опиши. Физиономию, до волоска подробно, разглядывала ж, небось, личико-то миловидное, юношеское?

– Ну да, а почему нет? Лицо худое, без жирного блеска, без воспалений всяких, кожа чистая, бледно-белая, глаза карие, кажется… светло-карие глаза.

– Ну, ты не портфолио для журнала мод составляешь, не на том внимание акцентируешь, Ульяночка, скажи-ка лучше, что необычное было во внешности… может быть, татуировка, травмы какие лица, переносица сломана, косоглазие. Или родимые пятна какие или одного-двух зубов недостает, если что глаз твой заприметил, мне любая деталь – как собаке кость!

– Нет, не припоминаю, простецкий парень, ничего запоминающегося, таких пруд пруди у нас на районе.

– И все же ты его вон как запомнила. А ты не поинтересовалась, откуда он Ефремова знает?

– Куда уж там – у меня тут в обеденное время поток клиентуры. Пьющий у нас народ, Варфоломей Владимирович, безбожно пьющий. Это уже отдельная армия какая-то – все в алкоголики идут. Скоро аж по красной площади маршировать будут.

– В обеденное время, говоришь? Это в котором часу?

– Ну, между часом и двумя.

– И не показался он тебе возбужденным, нервным?

– А я что – ниже прилавка не заглядывала.

– Эрекция, Ульяна, не единственный критерий.

– Вы меня не смущайте.

– Ладно, образ мимолетный как вспышка молнии я выхватил из тьмы.

Ламасов выключил диктофон, убрал в карман, взял бутылку в пакете и издевательски-шутливо проговорил:

– Вот, барышня, незадача у нас с вами получается, мы, значит, несовершеннолетним спиртное продаем?

– Для Ефремова ведь! Я ведь знаю, что он молодежь за продуктом присылает – а пусть побегают, чем сидят. Ну теперь везите меня в псарню свою гестаповскую, храбрый герр фюрер, я ведь первая преступница на районе! По мне следственный изолятор уже который год слезы льет – не нальется! Вот так и говори с вами.

– Да я шучу же, шучу! – побожился Ламасов.

– Смешно шутите, модест мусорский. Обижаете меня.

– Понахваталась ты, Ульяна, словечек от клиентуры своей. У вас телефон поблизости есть? А то мне бы скорый звоночек…

– А мы закрываемся с минуты на минуту, уже времени много.

– Ну-ну, не торопи события, Ульяна, время еще терпит.

– Пройдите за прилавок, телефон у нас здесь.

Ламасов снял трубку, открыл блокнот и набрал номер.

– Надо вам еще что?

– Тишину и покой, Ульяночка. Т-с-с… Минуту.

– Кому звоните-то?

– Мужичку одному, Кузьмичу Эдуарду… Тихо. Ты поди, погуляй, не для чужих ушей разговор у нас напрашивается.

Варфоломей ждал ответа.

Откашливающийся голос прохрипел:

– Алле!

– Здравствуйте, я с Эдуардом Кузьмичом говорю?

– С ним… со мной, бишь.

– За поздний звонок извиняюсь, но не пугайтесь, меня зовут Ламасов, я лейтенант милиции, звоню вам уточнить по поводу Акстафоя, Алексея Андреевича.

Голос недоуменный, вопрошающий, медленно понимающий:

– Акстафоя? А что Акстафой… погодите, вы из милиции?

– Да. Вы с Акстафоем знакомы?

– А его, сукина сына, что – того? – ну… тюкнули?

– Убили, хотите сказать? Нет, он жив-здоров.

– Я уж обрадовался, что на земле нашей православной чище стало – но нет! Ох, товарищ лейтенант, огорчаете меня!

– Значит, вы с Акстафоем знакомы.

– Да я эту погань, свинью, кровососа этого… вора, попрошайку жалкого, христарадника! Знаться не хочу с ним…

– Даже так?

– Так! Тьфу-тьфу на таких людей, они не люди – а скоты, выкидыши порченые, лживое гнилье! Да и не знался бы ни с ним, ни с его женушкой. Оба хороши, обкорнали меня как барана, как овцу остригли, два кошелька им всучил по доброте душевной, божились и клялись, что в конце месяца вернут, рыдали мне в фуфайку, соплями да слезами уговаривали, а потом – ни слуху, ни духу ихнего паршивого, нечистого. Акстафой уволился от нас, теперь поди найди труса! Мне что ж, гоняться за ним?

Ламасов спокойно молчал. Голос прервался, умолк, замешкался:

– А вы, говорите, лейтенант… как вас?

– Ламасов.

– Так вы по какому вопросу? А то я тут пустился в философствования…

– Собственно, я только поинтересоваться хотел по поводу Акстафоя.

– А что я ему… что он? Нет у меня для него слов лестных!

– Понимаю. Вам, например, какую сумму Акстафой должен?

Кузьмич, казалось, только и дожидался, что кто-то спросит:

– Они со своей женушкой затасканной, мымрой, меня на сорок пять тысяч раскрутили, дважды им давал, выудили из меня две зарплаты, чтобы ей штрафы гибэдэдэшные оплатить, по крайней мере, так мне они навешали, а кто знает, на что деньги ушли – может, на кайф какой, на наркотики, верно? Жуть, что Акстафой ваш, что жена его – в сексе ходит надушенная, наодеколоненная, да и он как олух, воры! Вот теперь зажимают денежки мои – как хохлатая яйцо! Что ж их люди знакомые содержать должны, паразитов этих, эту грязь в обличье человеческом? Все пахать должны на них, скажите мне! Ради чего они землю нашу топчут, марают своими похабщинами, что из детей их получится? По какому праву они отцами и матерями становятся? Кто им дозволение выписал? Вот вы мне скажите! У них отнять надо… отрезать, стерилизовать, оскопить, кастрировать как собак надо! Пользы от них – как от греха первородного!

 

Ламасов с серьезным видом покивал.

– Нет у меня охоты, Эдуард, на такие философские темы полемизировать, да и не в моей компетенции вопросы эти…

Но Кузьмич гнул свое:

– …надо было мне под видеозапись с них клятвенную брать у нотариуса! Но житуху я ему попортил, на рану соль насыпал, как оно в народе говорится, репутацию его подгноил, теперь от него люд честный шарахается как от прокаженного, только завидят – бегом прочь! Потому как знают люди, уж если Акстафой с разговорами вдруг лезет к тебе, то, в конце концов, даже если издали зайдет, то под финал – денег выклянчит обязательно! Это натура у него такая, а мне даже стыдно было бы и денег-то у него взять – я ж чувствую, что такие, как Акстафой, ничего своего не отдают. Одолжится он у другого Иванушки, так и будет круговорот крови циркулировать у должника. Одни долги другими долгами гасит – а долгов меньше не становится, но ему хоть бы хны!

– Понимаю, понимаю.

– Вы Акстафоя заставьте мне деньги вернуть, потому что я человек сам небогатый и на человечность его понадеялся, все-таки плакали, умоляли, и я, дурак-дураком, поверил цирку их!

– Вы знаете, по какому адресу Акстафой проживает? Мне бы с ним пообщаться.

– Откуда мне знать? А знал бы, душу бы вытряс из него! Из этого слизняка худосочного, а я еще к нему по доброму, как к сотоварищу…

– Значит, адрес не подскажете?

– Увы, нет.

– А кто знать может?

– Вы жену его спросите.

– А за пределами семьи?

– Да один Бог знает, с кем Акстафой водится. Наверное, сам по себе – никому с таким ничтожеством не хочется якшаться.

– А вы с Акстафоем давно знакомы, давно дружите?

– Дружу? Вот отмочил! Не дружу я. Да я с ним едва знавался, пару месяцев и по работе только, он себя прилично вел, пока не отчубучил мне такую гнусность! А может, и еще кому-то. Но мне такие в кругу друзей – не упали, знаете ли, на одно место! И я считаю, что мнение мое – справедливо. Да вы любого спросите человека адекватного, здравомыслящего, с принципами непоколебимыми, все как один живописуют вам мою картину. Потому как нельзя, ну нельзя же человеку жить так!

Варфоломей кивнул и сказал:

– Ваше право. А сына Акстафоя не знаете?

– Лично не знаком, но Акстафой говорил… Глеб, вроде, его зовут. Я-то думал, что такие как Акстафой браком вообще не сочетаются или только для того, чтобы дырку удержать при кровати, а детей – под аборт пускают или в тазу топят как котят. Не позавидуешь пацану, с таким-то папашей, чему он его научит? Да и пьющая баба никому хорошей матерью не будет! Глеб этот, наверное, беспутный самодур, как папашка его…

– А у кого-нибудь еще Акстафой деньги мог одалживать или одалживал? Может, имена подскажете?

– В списочке имен, наверное, наберется не меньше, чем пассажиров на Титанике, да я только одного себя и знаю.

– Ясно. А вы где проживаете?

Он назвал адрес.

– Далековато, м-да.

– Что, простите?

– А если б вы Акстафоя убить задумали, то как убивали бы? Судя по отношению вашему, не голыми руками пачкаться?

Кузьмич зычно, сдавленно гаркнул:

– Что за вопросы такие?! Вы из милиции или откуда? Все, я больше вам – ни слова не скажу!

– До свиданья, Эдуард. А по Акстафою я погляжу, что можно с ним сделать… если им кто-нибудь другой не занялся.

– Я с вами не говорил!

Ламасов положил трубку и, как в детском логопедическом кружке, пощелкал языком, имитируя цоканье конских копыт.

– Ай-яй, Алексей, что ж вы, в самом деле, до беды доводите.

– Вы сказали что, Варфоломей Владимирович?

– Я, Ульяна, человеку в который раз поражаюсь – что за существо это такое. Беспардонное, безразличное. В силу каких причин?

– Ой уж не знаю, Варфоломей Владимирович… Но вы того, кто Егора Епифановича убил, поймаете?

– Буду делать, гражданочка, что в моих силах, а там поглядим, в чью пользу обстоятельства выстроятся.

– А за что убили-то… ограбить хотели? Или что…

– Пока не могу ничего конкретного сказать. Но что не ограбление – это точно.

– А я вам обязательно позвоню, Варфоломей Владимирович, если в памяти что всплывет, или если опять увижу мальчонку, который для Егора Епифановича керосинку покупал…

Женщина покачала головой, запирая на ключ кассу.

– Ничего святого в убийцах нет, ничего святого!

– Только дух, Ульяночка, и свят.

Ламасов двинулся к двери, попрощался с Ульяной и вышел.

Глава 4. По пятнам на шкуре

Психотропные, непрерывно движущиеся, как черви, фигуры перемещающейся влаги на лобовом стекле стремительно оживают в сиянии набегающих по встречной автомобильных фар.

Скелетоподобные очертания осветительной арматуры вдоль трассы. Протирающие лучи стеклоочистителей прыгают перед замыленными глазами водителя. Полушарие, опутанное электролиниями, вращается как в турбине со сжатым паром. Лик господень в профиль в окне пятизвездочной гостиницы неба. Металлический блеск декабрьских сумерек, отлитый в неопределенную форму. На спидометре указатель колеблется между пятьюдесятью и шестьюдесятью километрами в час.

Журавлев, сидевший за рулем, припарковал служебный автомобиль у многоквартирного дома на улице Сухаревской, пустынной и безлюдной. Данила, всю поездку наблюдавший за расстилающейся панорамой, вдыхал разгоряченный обогревателем воздух, наполнявший его неприятным теплом, которое опускалось в пустой, ноющий, окислившийся желудок и возвращалось обратно, растекаясь из ноздрей напалмовой струей и рисуя на остывшем боковом стекле бесцветные узоры, напоминающие рентгеновские снимки. Данила глядел из окна, вслушиваясь в поверхностную вибрацию покрышек, соприкасающихся с асфальтовым покрытием; он наблюдал за отдаленными, переменчивыми глубинами неба, утопающего в собственном растворе трупной синевы; неба, тщательно ощупываемого, пальпируемого лучами прожекторов; неба, отодвинутого вдаль электрически-статичным, бесчувственным сиянием осветительной арматуры мостов, перекинувшихся над водоканалом.

Журавлев, повернувшись к задумавшемуся Даниле, оценивающе, неторопливо, внимательно поглядел на него.

– Данила Афанасьевич, может, мы сами к Черницыну…

– Пойдемте, – сдержанно распорядился Данила.

Курносый Журавлев, широкоплечий Синицын и кряжистый, компактный, как складной нож, напряженный Данила, втроем, друг за другом, поднялись по этажам и остановились у двери. Большим пальцем Данила нажал на холодную, гладкую, как пуговица, кнопку звонка – и все трое оживились, услышав прерывающийся серебристый звук, приглушенный, быстро затерявшийся в колодезной глубине квартиры Черницына.

– Дома никого нет, – предположил Журавлев.

– Тихо, – буркнул Синицын.

Данила, не отрывавший палец от кнопки, опять надавил на нее и не отпускал, пока поступающий перезвон не дошел до ума, до самой сути квартирных жильцов, а потом опустил руку.

– Кто там? – спросил женский голос.

– Меня зовут Данила Афанасьевич Крещеный, – громко и четко представился Данила. – Я следователь от прокуратуры.

– Кто-кто?

– Я следователь, фамилия – Крещеный, а как вас зовут?

– Тамара, – ответила женщина.

– Ваш муж Черницын, Ярослав Львович? Он сейчас дома? Не могли бы вы пригласить его, я хочу переговорить с ним…

Дверной замок щелкнул. Данила отступил на шаг.

– Здравствуйте, Тамара, виноват, что мы к вам в темные часы, но дело неотложное, я Крещеный, следователь от прокуратуры, а это – мои сослуживцы, Журавлев и Синицын.

– А что случилось?

– Я к вашему мужу Ярославу.

Белокурая, запахнутая в халат женщина, придерживая дверь миниатюрной, белой ладошкой, отрешенно поглядывала на пришедших, а потом недвусмысленно, рассеянно ответила:

– Умер мой муж, – и вроде даже слегка удивилась тому, что ей приходится говорить об этом, что смерть Ярослава не общеизвестный факт, а нечто столь ничтожное, малозначимое.

Данила снял шапку и небрежно пригладил волосы.

– А-а… Умер?

– В августе еще, на Новодворецком кладбище похоронили его, у него рак мочевого пузыря диагностировали, давным-давно уж, примерно пять лет как. Его лечащий врач сказал, мол, это профессиональное заболевание, – женщина отступила на шаг, приглашая растерявшегося Данилу войти. – Вы пройдите…

Данила повернулся к Журавлеву и Синицыну:

– Непорядочно гуртом к одной женщине вламываться, вы в машину возвращайтесь или подождите меня минуту-другую.

– Угу, – буркнул Синицын.

– Подождем, – ответил Журавлев.

Данила неуверенно, снедаемый неясным предчувствием, на негнущихся ногах, шагнул в стиснувшийся коридор и прикрыл дверь, не сводя глаз с коротенькой, хрупкой женщины.

– Вы разувайтесь, проходите…

– Я от вас могу звонок сделать?

– Да ради Бога.

Данила снял обувь и прошел в комнату к телефону.

– Спасибо. И еще раз извините, что потревожил.

– Вы ведь не по своей воле, работа у вас такая.

Данила промолчал – с глупой улыбкой кивнул.

– …мой Ярослав аппаратчиком ацилирования работал на анилинокрасочном производстве, третий разряд у него был, – вяло, несколько гнусавя, проговорила Тамара, и чувства ее показались Даниле какими-то сдавленными, выхолощенными, пустыми, бессодержательными, и она невольно, причудливо выгнув кисть, устало, круговым движением, массировала грудь пониже ключиц. – Никогда он не жаловался на работу, меня горячо любил. Но как у него лечащий врач рак обнаружил, он в другого человека превратился. Будто моего Ярослава из его кожи вытащили, как из мешка, что ли, а вместо него какую-то непонятную, бесформенную подделку запихнули. Замкнулся он в себе, в церковь ходил постоянно, молился втихомолку, словно молитва это нечто постыдное, пошлое. Запирался от меня в ванной, а я слышала – как плачет он, хнычет, хоть он и старался струей воды перебивать плач-то свой…

Данила смущенно покивал, по-идиотски поджимал губы, шаря ладонью в поисках телефонной трубки и глядя на женщину.

– У Ярослава отец, Львом звали, на третьем десятке от рака скончался, а Ярослав тогда тринадцатилетним мальчиком был. Вы представляете, какая это травма психологическая для ребенка? Ярослав всю жизнь боялся, что как Лев Валерьевич умрет. А Ярослав мой человеком впечатлительным был, я ведь его со школьной скамьи знаю – остались в нем переживания эти, бренчали, покоя не давали, напоминали о себе постоянно, как вот последняя монетка в копилке, которую не вытряхнуть никак, не выковырять, ни пальцем, ничем, не достать никаким методом, только разбить если, расколоть молотком. Мы вот пытались судиться с предприятием, где Ярослав работал, чтобы ему лечение оплатили, ссылались на то, что он заболел из-за контактирования с веществами онкогенными или как их правильно… Но что толку-то? Процессы судебные, даже ерундовые, где черным по белому писано, могут затянуться на десятилетия! У моей подруги муж, Виктор Олегович Головачев зовут, через семь лет судебных тяжб с владельцем автомастерской здоровье угробил нервотрепками, из-за некачественного автомобильного ремонта, аварийную ситуацию спровоцировавшего, а владелец не хотел ему деньги уплаченные возвращать – тридцать тысяч, всего-навсего! – и вот, семь лет! А все из-за тридцати тысяч рублей! Ярослав эту историю тоже знал, подруга моя, Алла, нас с Ярославом на протяжении семи лет в курсе событий держала, поэтому нам известно, чем в итоге заканчиваются судебные процессы, и никто никому уступать не будет до самого финала, и даже когда решится все – на-те вам, вот постановление! – и тогда бесконечные апелляции, обжалования, бесконечно, как облака в небе…

Данила кивнул.

– Раньше в могилу ляжешь, чем правосудия дождешься, – продолжала женщина. – И ведь ни рубля, ни копейки, ни листка фигового Виктор Олегович не увидел, представляете? Зато сколько по судам, по нотариусам, по адвокатам, с ума себя свел планированиями, задумками, замыслами, одного нанимал, другого, третьего – все профессионалы они; туда звонил, сюда звонил, лазейки в законодательстве выискивал, как и что, и где должника принудить можно расплатиться, ведь и суд уже постановление вынес, что виновен однозначно, и уплатить постановили, и судебные приставы извещение доставили, а никто не шевельнулся! И ведь семь лет жизни отдал…

 

Они помолчали минуту.

– А я ведь Ярослава старалась отговорить от того, чтобы судиться с начальством его – думала, может, болезнь сама уйдет, без лечения ведь он как-то жил! Да и кто сказал, что обязательно, непременно умрет – где написано такое? На роду, что ли? Да это не свидетельство! Но Ярослав и слушать не хотел, он с какой-то компанией сомнительной спутался, меня к себе на пушечный выстрел не подпускал, даже из кровати нашей на диван перешел спать, а потом – как обухом по голове! – на него и обвинения в убийстве милиционера того, Тарасом, по-моему, звали, повесили дружки-то его! Хотя я клялась-божилась, что Ярослав мой и перышка воробьиного не обронил, волоска на мышином брюшке бы не тронул, а милиционеры ваши – не поверили ни слову моему, ни одному моему!

– Сожалею.

– Они-то, по судам, по городам, по камерам, затаскали его, вот… совсем доконали, последний дух из Ярослава вытрясли! И сопротивляться он уже не мог, даже когда оправдали его, казалось бы, подозрения сняли, он странным стал, солнце ему в глаза, мерещилось, светит, каждый огонек раздражал, и постоянно шторы занавешивал, летом в духоте, за плотными темными занавесками, малейший просвет – уже бессонница у него.

Тамара вдруг тронула себя за покрасневшую шею и прервалась с виноватым видом, Данила поднял трубку и распутал провод.

– Тамара, я поинтересоваться у вас хочу… вы разрешите мне словом обмолвиться? А то я ведь, как-никак, по делу срочному.

– Вот я и гадаю, что за дело у вас?

Данила принялся мямлить, рассусоливать:

– Да… так вот, я, конечно, вашей утрате сочувствую, но я не по личному, а поинтересоваться к вам заглянул. Не помните ли, за прошедшее время, может, кто к вам домой наведывался, кому вы не открыли… или, быть может, звонил? Никто не пытался с вашим мужем связаться? Не угрожал ли вам, не провоцировал ссору?

У Тамары чуть прояснился взгляд:

– Ссору провоцировал? А кто мог… Никто со мной ссору не провоцировал, но что звонками надоедали – это да, такое было, мужчина какой-то, на прошлой неделе еще, спрашивал Ярослава по фамилии, мол, это Черницына квартира? А я ему, что Ярослав умер… но он несколько раз перезванивал, будто не поверил мне или ждал чудесного воскресения Ярослава – да, три-четыре раза звонил! – может, не один и тот же мужчина, не гарантирую, что один и тот же. Ни имени, ни фамилии не назвал, я спрашивала – раз-второй, кто? – а он только трубку клал.

– А вы прикиньте, сколько ему – по голосу, – лет было?

– Мужчина что – это ясно, а возраст – кто ж знать может! Да еще по голосу. Как тут можно сказать с уверенностью.

Данила принужденно-согласно, смиренно кивнул.

– Ну, вы предположите.

– Мужчина был, не мальчик какой.

– Ясно. Соболезную по поводу вашего мужа.

– Спасибо. А у вас супруга есть?

– Умерла, – коротко ответил Данила. – Я номер наберу, сделаю лейтенанту нашему звоночек и сразу отретируюсь…

– Пожалуйста, если надо. У нас с Ярославом детей не было.

– У нас с Софьей тоже – не в таком мире.

– Грустные мысли у вас.

– Отнюдь.

– Может, вам стакан воды принести?

– Не откажусь. Спасибо вам.

Тамара вышла, Данила дозвонился до коммутатора:

– Осечкин, ты? Это Крещеный. Передай Варфоломею, что по Черницыну тупик. Глухой и беспросветный. Он концы отдал еще в августе, но Ефремов с ним, надо думать, искал встречи.

Данила положил трубку, оглянулся и громко сказал:

– Мне уже пора, Тамара, вы дверь за мной закройте, – он прислушался, постоял секунду-другую. – Тамара, я ухожу! До свиданья.

Подумал, засомневался, чертыхнулся и в несколько шагов прошел к кухне, где увидел Тамару, сидящую, содрогаясь, на стуле с перепачканным кровью ножом в правой руке, а на левой – сильно, с горячностью, глубоко располосовано хрупкое, как у девочки, запястье. Кровь струится по пропитавшемуся мягкому халату бирюзово-зеленого оттенка моря, капает на линолеум.

– Не хочу умирать, – сказала Тамара, – и без Ярослава жить! Помогите мне!

Данила громко окликнул товарищей, которые сей же миг вломились в квартиру, а сам осторожно взял нож у не оказавшей сопротивления Тамары, отложил на край стола, приговаривая какие-то нелепые, неподходящие слова. И вдруг ему стало душно, жарко, тошно, заколотилось сердце в тупой, сдавленной, деформированной пустоте, и постепенно пульсирующий, запотевающий, как оттаивающее окно мир начал погружаться влажным, наэлектризованным шаром в пестрое, лучезарное и необъятное гипертоническое марево, в котором очерчивались искристыми каруселями и сказочными качелями созвездия, а потом отовсюду – хлынул густой мрак.

Варфоломей повторил свой маршрут от универсама и вернулся обратно на Головольницкую, где его нетерпеливо дожидался откашлявшийся участковый инспектор, сразу сопроводивший Варфоломея к свидетелю, жившему через улицу, в соседнем доме и, по его словам, наблюдавшему из окна убийцу Ефремова. Варфоломей, конечно, потер ладоши, скомандовав тщедушному участковому – ну-с, веди меня! – к пузатому мужичку по фамилии Пуговкин.

Пуговкин встретил их на пороге своей квартиры и вышел к лейтенанту и инспектору босяком, в футболке и широких трусах, покачиваясь слегка на жилистых кучерявых ножках, непропорционально худых в сопоставлении с верхней половиной массивно-мускулистого туловища.

Варфоломей представился сам и представил участкового инспектора, и сказал:

– Вы, стало быть, по вашим словам, убийцу видели?

– А-то! – сказал Пуговкин. – И не одного – а целых трех!

Ламасов поглядел на инспектора, а тот кивнул на Пуговкина.

– Трое в лодке – уже что-то, – Ламасов снял шапку и отряхнул о штанину от снега. – Ну-с, родной, рассказывайте!

– Вы пройдите, я вам покажу, – Пуговкин зашлепал босыми ступнями по линолеуму. – Пройдите-пройдите, покажу вам, откуда их видел. С кухни, я тут сидел, радио слушал да в окошко поглядывал на зимушку-зиму нашу, да вроде ничего не заподозрил поначалу, пока милиция да скорая не понакатились со всех сторон. Сижу я, значит, а времени и девяти не было, без минуты-двух или ровно девять, не устанавливал тогда… как вижу, какой-то молодой человек выходит из подъезда, где Ефремов жил, направился он влево, вон туда, по тротуару пошел, то есть для меня влево, а так вправо. Казалось бы, подумаешь – большое дело! – ну, субчик как субчик. Посидел я, не ждал ничего, минут пять-шесть, а потом вижу, что как ошпаренный со сковороды, из дома какой-то мужик вылетает, да так что дверь чуть с петель не срывается – и, бац, направо, в переулок ныряет! – а там его и след простыл. Но я странное, недоброе заподозрил, нутром чую, что-то не то, дай, думаю, пригляжусь, а еще через минуту и третий выходит, но неторопливо, уверенно так, вышел, через часть проезжую перешел и с концами, как в воду канул. Я приподнялся, думаю, может, хоть разгляжу лицо, да нет, темно уж было, да и снег сильный…

Варфоломей спросил:

– А между первым вышедшим и вторым – никто больше не входил и не выходил? То есть я хочу знать: думаете, второй, что оттуда выбежал, уже в подъезде был вместе с первым и третьим? Или, может, он зашел только после того, как первый вышел?

– Ну… вы меня в тупик ставите, товарищ лейтенант. Не могу сказать, чтоб я прямо-таки безотрывно глядел на улицу.

– Вот, думаете, по тому, как выбежал второй – скорее он, может, на готовенький труп Ефремова наткнулся, испугался, что Ефремов мертв? И давай деру. Или, все-таки, будучи сам убийцей, с места преступления пытался уйти поскорее?

– Вот уж задачку задали! – Пуговкин поскреб затылок.

– Вы просто подумайте.

– А как тут – с лету-то! – определить? Может это вы, товарищ, и правомочны по походке человеческой виновность в преступлении установить, а мы – Пуговкин, человек рядовой, такими дарами божьими не наделены! Но я думаю еще вот так: испуганный он был, что Ефремова застрелил. Убил, потому и испугался, испугался, может, что сцапают его – вот и убежал.

Варфоломей оценил справедливость замечания:

– Допустим, допустим.

Участковый инспектор, которому надоело молчать, спросил:

– А не видели, когда именно начались эти перемещения?

– Ну, я сам-то и сел покурить, значит, когда только-только первый вышел, так что вот так… Он вышел, а я закурил.

Варфоломей опять перехватил инициативу:

– А скажите еще, в подъезде ведь не горел свет – я правильно рассуждаю? Темно было, верно?

Рейтинг@Mail.ru