ЧерновикПолная версия:
Ян Евгеньевич Кушнир Живое Оружие. Погружение
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

Ян Кушнир
Живое Оружие. Погружение
Глава 1
Я перестал считать дни. Моё восьмилетнее тело, сына старосты, тащили на спинах те, кто ещё мог волочить закованные в кандалы ноги.
Возможно, из жалости. Или из клятвы роду. Они не дали мне сгинуть у той ямы, полной тёплой болотной жижи. А может, всё решило моё требование.
Я просто попросил у караванщика воды. Обычной воды. Для тех, кто оказался слаб и дал сковать себя цепью.
Со мной не стали церемониться. Не взглянули на возраст. Ятаган конного надзирателя лёгким взмахом распорол льняную рубаху и плоть под ней. Боль была такой острой и чистой, что я на миг онемел, увидев мир в белых вспышках.
— Заморыш, знай своё место, — голос надзирателя был спокоен, как скрип телеги. — Воды дадут, когда скажет караван-баша. С его милости. А сейчас — сдохни. Или заткнись.
Я не смог встать. Старшие — те, кто ещё помнил лицо моего отца — кое-как перевязали рану, упросив надзирателя прижечь раскалённым железом самое глубокое место. Я не закричал. Сжал зубы так, что щёлкали челюсти.
— Он не жилец, — сказал один из них, не глядя мне в глаза. — Оставьте его волкам. Сытый зверь — не голодный. Стая не тронет караван.
Но небо, видимо, решило иначе. Меня, упрямого, как муравей, понесли. Те, кто не смог защитить наш острог, теперь спасали сына старосты.
Из детей выжил только я. Лада, моя названая невеста, на третий день пути уснула на ходу и не проснулась. Я нёс её лёгкое тельце через дороги, заваленные пеплом сожжённых деревень. Нёс, пока мои собственные ноги не стали подкашиваться. На привале пришлось рыть ей могилу — руками и обломком палки. Всю ночь. Никто не помог. Никто не сказал ни слова.
А теперь меня несли. Молча. И никто не возражал.
— Ты ведь понимаешь, что нас ведут в земли Хазарского каганата? — спросил один, теперь раб, а прежде бывалый мельник.
— Хазарский каганат? — хрипло отозвался второй, голос которого иссушили ветры дальних дорог. — Зачем им с нами так возиться? Продали бы поволжским басурманам — те второй год в крепости стоят, оброк принимают.
— Слухи ходили в граде: хазары флот свой усилить хотят. И на запад пойти. Вот туда всех невольников и гонят.
— Вот оно как — Мельник опустил взгляд к дороге. — Главное сейчас — выжить. Набраться воли и выжить, спотыкаясь о сухой дорожный дёрн.
Дальше я не слышал разговора — в ушах стоял непонятный шум, потом сознание отключилось.
Очнулся на привале. Грязная ступня конвоира с окостеневшими мозолями легла на мой бок и слегка растолкала не пришедшее в сознание тело.
— Вставай, щенок. Вас самых немощных отсеивают. Иди туда — там получишь пайку. Не успеешь поесть — сутки идти голодным придётся. А дорога в обход гор лёгкой не будет.
Я с ненавистью посмотрел на ногу, придавившую меня, затем перевёл взгляд на конвоира.
— Что, щенок, плетью угостить? Что глазами жжёшь? — Он замахнулся плетью, которой минуту назад указывал направление.
— Нет, плетью меня бить не стоит. Я так понимаю, уже не ваш раб? Просто убери ногу, чтоб я встал.
Конвоир нахмурился, сжал ногу сильнее, будто проверяя, хрустнут ли кости, но бить не стал. Отступил, убирая ступню.
«И когда успели снять кандалы?» — мелькнуло в голове.
Собрав всю волю в кулак, я поднялся. Прихрамывая от натёртых мозолей, побрёл к котлу. Варёное просо на воде. Не солёное, но есть можно. Воды дали напиться вволю.
Пока глотал тёплую жижу, вспомнилась Лада. Её длинные русые волосы, курносый носик, озорной смех — как она смеялась у реки, когда я заплетал ей косу
— Я вас всех убью, — прошептал я в пустую миску. — Вы все виноваты. Вы утонете в крови.
— О чём задумался, малец? — Рядом присел Бучо, помощник шамана. Неудачник, который так и не прошёл обряд. — набег случился раньше.
— Да так ни о чём. Просто мысли всякие ходят. Вспомнил, как Ладу хоронил. Один.
— Складная девчушка была Пусть небо примет её душу. Ты плохого обо мне не подумай — я бы помог её захоронить, да — Бучо потупился. — Говорят, это её брат привёл хазар на наш острог. Вот народ и отвернулся.
Я замер. Миска выпала из рук.
— Что? — Голос прозвучал хлёстко и чётко, как щелчок кнута. — Что ты сказал?
С шипящим криком я был на нём раньше, чем он успел моргнуть. Пальцы впились в его глотку, большие — в миллиметре от глазниц.
— Повтори! Про брата!
— Я я — Бучо захлёбывался, слюна брызгала на мои руки. — Прости, что не помог с Ладушкой Я простой Бучо, травки собираю, скотину лечу, рыбу ловлю А тебя нёс — это было за честь, понимаешь? Прости
Он разрыдался. Совершеннолетний дылда рыдал, как ребёнок. А я смотрел на него и понимал: мир, в котором я жил, был ложью. И теперь у меня появилась не просто цель выжить. Появился враг. И имя ему — брат Лады.
— Слезь.
Приказ пробился сквозь пелену в ушах и был подкреплён ударом. Плеть со свистом рассекла воздух и обожгла спину — именно там, где рубец едва начал затягиваться. Я почувствовал, как старая рана разверзлась, горячая струйка сукровицы поползла по коже.
Я сполз с Бучо на землю. Тело пронзила дрожь, потом сковала судорога. Никто не подошёл. Не помог встать. Я лежал, вжимаясь в пыль, пока мимо, покачиваясь в такт шагам, проплывали окровавленные спины тех, кого гнали дальше на юг.
Когда подошла наша очередь, я не смог подняться. Удар выбил из детского тела не только волю — саму жизнь. На миг я захотел лишь одного: чтобы всё кончилось.
Но меня подняли чужие руки и швырнули в повозку. Над ней была вмонтирована клетка. Нас там было немного — дюжина мужчин: те, кому от шестнадцати до сорока. Выжимка силы, годная для самой чёрной работы.
— Этот задохлик ещё дышит? — Ближе к вечеру конный конвоир ткнул плетью в сторону клетки.
Сосед, мужчина с обветренным лицом, сунул два пальца мне под нос. — Дышит.
— Дайте ему воды. Мы не похоронная команда, чтоб трупы возить. Если к привалу не очухается — выбросите в ров. Лишние рты кормить не будем.
— Слышал, что говорит конвоир? — Мужчина тряхнул меня за плечо. — Вставай. Сейчас же.
— Ещё немного отлежусь
— Вот, пей. — Он сунул мне в руки бурдюк. — Ты невольно всем помог — выпросил воду. Может, конвоир пожалел. А может, чёрт его знает. Пей быстрее, чтоб все успели.
Я приподнялся, упёрся спиной между прутьями так, чтобы рана не касалась железа, и сделал несколько жадных глотков. Вода была тёплой, пахла кожей и пылью, но казалась нектаром.
Потом закрыл глаза.
И снова увидел тот день.
Нас — детей, стариков, женщин — загнали в амбар. Дверь захлопнулась. Потом — треск, вой пламени снаружи. Мама держала меня за ступни, чтоб вытолкнуть через волоковое окно. Они кричали и задыхались от густого дыма горящей соломы. Мама держала меня, сколько могла; когда руками я зацепился за проём, она отпустила, немного подкинув ладошками, а потом такое красивое, такое родное и милое лицо сожрал дым. Сизый, серый дым.
Спрыгнув с амбарной стены, я забежал за угол, и тут появились они. Я пригнулся, накинул на себя половицу и упал на остывающие трупы.
Я смотрел из щели между туш двух зарезанных бурёнок, ещё тёплых, пахнущих кровью и парным молоком.
Отец был не человек — буря. Работал цепом, как будто молотил не людей, а спелую рожь. Восемь солдат. Я слышал хруст, когда кость под кожаным доспехом не выдерживала удара. Видел, как один, с провалившимся черепом, ещё дёргал ногой, уткнувшись лицом в грязь.
Он зачищал двор, отступая к амбару. Ко мне. Его лицо было незнакомым — сплошной маской ярости и пота.
И тогда пришёл он.
Не бежал. Шёл. В потрёпанном, но чужом, с иголочки, кафтане. На его лице не было ни гнева, ни усилия — лишь холодное любопытство, будто он рассматривал интересного жука.
Отец взмахнул цепом для нового удара — и замер. Как будто ударился о невидимую стену. Звук удара не прозвучал — вместо него раздался глухой, влажный хлопок, будто лопнул пузырь внутри груди. Отец выдохнул струёй крови, споткнулся, опустился на одно колено.
Воин не использовал оружие. Он лишь слегка выбросил вперёд ладонь. Воздух между ним и отцом дрогнул, заволновался, как над раскалёнными камнями.
— Довольно резв, для скотины, — произнёс воин. Его голос был спокоен и звонок. Потом он рассмеялся. Коротко, беззлобно, как смеются над незадачливой собакой. — Кончайте.
Трое копейщиков, до того жавшихся у плетня, ринулись вперёд. Они не кололи с размаху. Подошли аккуратно, как мясники. Первое копьё вошло в бок, под ребро. Отец ахнул. Второе — в бедро, чтобы не дёргался. Третье — уже в почти безвольную грудь.
Он не кричал. Смотрел в ту сторону, где был я. Сквозь щель в тушах. Его взгляд поймал мой — и на миг в нём не осталось ни ярости, ни боли. Только приказ. Железный и тихий. Молчи. Живи.
Потом свет в его глазах погас. Тело обвисло на копьях.
Воин ещё секунду постоял, наблюдая, как кровь отца сливается с кровью коров в общую тёмную лужу. Кивнул, довольный работой, и не спеша пошёл дальше, к горящей избе.
А я смотрел. Вдыхал смешанный запах крови, гари и парного молока. И запоминал. Лицо того, кто ударил, не дотронувшись. Холодные глаза. Звонкий смех. И эту странную, дрожащую рябь в воздухе — то, чего я не понимал.
Тогда я не знал, что это Ци. Я знал только, что это сила, которая убивает, даже не испачкав рук.
Я вздрогнул и очнулся. Дышалось густо — ветер с моря нёс запах соли и тухлой рыбы. Рядом сидел тот же мужчина, с обветренным, как старый дуб, лицом. Молча протянул краюху чёрного хлеба, отломанную ровно пополам.
— Ешь. Надо силы. Чуешь, пахнет морем? — Он кивнул в сторону ветра. — Завтра в порт погонят. Там слабых не держат. Топят, как котят.
Я взял хлеб. Он был тяжёлый, липкий от пота в его ладони. Поднёс ко рту — и снова увидел руки. Мамины. Толкающие меня в проём. А потом — дым. Едкий, сладковатый от горелого мяса, дым. Я резко тряхнул головой, будто отгоняя осу.
— Не трать время на видения, — бросил сосед, не глядя. Его глаза были прищурены, следили за конвоиром у повозки. — Память — петля. Кто в неё лезет — тот и душит себя.
— А за что тогда держаться? — спросил я, и голос прозвучал глухо, будто из-под земли.
— За злость. — Он медленно сжал кулак. Костяшки побелели. — Она не предаст. Не сгниёт. Она — как точильный брусок. Точит тебя изнутри, пока не останешься одним лезвием. С ней не сломаешься.
Я сжал хлеб в руке. Он хрустнул, крошки посыпались на грязные колени.
— И что? Злиться и идти?
— Нет. Злиться и считать. — Он наклонился ближе, его шёпот стал резким, как удар ножом о камень. — Считай шаги до ворот. Считай конвоиров — кто левша, кто хромает. Считай псы — какие злые, какие сытые. Считай, где забор гнилой, где караул меняется с опозданием. Когда час придёт — ты всё будешь знать. А они про тебя — ничего.
— Час чего? — спросил я, уже зная ответ.
— Того, когда ты перестанешь быть скотом. Мести. Побега. Называй как хочешь. Милости тут не жди. Её здесь нет.
Повозка скрипела, лязгали цепи. Смех конвоиров доносился приглушённо, будто из-под толстой воды. Я закрыл глаза. Но теперь не для того, чтобы видеть прошлое. Я слушал. Запоминал. Считал.
Скрип левого колеса — раз в три оборота. Шагов у переднего конвоира — тяжёлых, разбитых: сорок семь до поворота. Запах — соль, рыба, пот, ржавое железо. Слабое место в клетке — третий прут сзади, уже гнулся.
— Я запомню, — сказал я вслух и разломил свою половину хлеба ещё раз. Одну часть протянул назад. — И посчитаю.
Он взял, не глядя. Усмехнулся. Сухие губы растянулись без единой искры веселья.
— Смотри в оба, щенок. Счёт начинается.
Впереди, в предвечерней дымке, выросли стены. Не просто крепость — каменный клык, впившийся в берег. Зубцы башен, чужие флаги с чёрным солнцем. Портовые краны, как скелеты гигантских птиц.
Нас гнали туда. На корабли. На галеры. На смерть в чужих морях.
Но я больше не видел ужаса. Я видел детали. Высоту стены — примерно двадцать шагов моих, если встать на плечи. Бойницы — через каждые пять. Самую длинную тень — от западной башни, после полудня она закрывает весь северный угол.
Повозка вползла под арку ворот. Остановилась. Воздух сгустился от криков, лязга оружия, лая псов.
— Выходи! Живо, твари!
Я поднялся. Рана на спине горела огнём, ноги подкашивались, в ушах звенело от усталости. Но внутри, под рёбрами, уже лежало что-то новое. Твёрдое. Холодное. Острое, как отточенный шип.
«Шаг первый», — мысленно отметил я, спускаясь с повозки. Не как жертва. Не как раб. Как наблюдатель. Как тот, кто уже начал вести свой невидимый, безжалостный счёт.
И этот счёт не остановится. Пока он не будет сведён.
Глава2
Вечер не принёс покоя. Крепость гудела, как растревоженный улей — только вместо пчёл здесь были солдаты. Четвёрки бегом пересекали площадь, строем, с рёбрами ящиков на плечах, с вязами стрел, с бочками, в которых плескалась вода или хуже. Суета была лихорадочной, глаза пробегающих были широки, как у загнанных лошадей.
Нас снова заковали. Кандалы лязгнули на запястьях, сырой металл тут же начал холодить кожу. Старший дежурный патруля, толстый, с нашивками на рукаве, гаркнул так, что уши заложило:
— Живей! Не создавать скопление! Это вам не рынок, шакалье отродье!
Колонна невольников лязгнула цепью и поползла вглубь города-форта. Воздух здесь был плотным, как старая похлёбка. Запах конского навоза, прелой соломы, пота — кислого и сладкого, — и поверх всего горячая, жирная вонь готовой еды. Она щипала ноздри, заставляя пустой желудок сжиматься.
Духота. Влажность. Ни ветерка.
Грудь наполнилась предчувствием чего-то дрянного, липкого, как сырая тряпка на лице.
— Встали! К стене! — разнёсся новый крик. — Сейчас вас разместят в роскошных залах!
Кто-то из наших хрипло усмехнулся, но смех тут же погас под окриком.
— Мы передаём вас под руку господина Бон-Баши. Теперь вы — его собственность. Запомните это имя, если жизнь дорога. — Стражник сделал паузу и указал рукой в конец улицы. — А вот и его доверенный представитель. Этот почтенный человек будет вам прямым начальником. Второй совет, бесплатный: не делайте ему нервов. Не совершайте глупостей. Он этого не прощает.
В конце улицы стоял палантин. Тяжёлый, с занавесками из тёмного шёлка, который даже в этой духоте не колыхался.
Занавески дрогнули. Вышел человек.
Тощий. Как высохшая ветка. Белоснежный халат облегал его так, будто был сшит на скелет. Кожа — жёлтая, как старый пергамент. Губы с синевой, как у утопленника, который долго пролежал в холодной воде. Впалые глаза обведены тёмными кругами — будто их обуглили изнутри.
Он шёл к нам походкой, чуть пританцовывающей, как скоморох на ярмарке. Так здесь ходили важные люди — не спеша, вразвалочку, показывая, что им некуда торопиться.
Он поравнялся с центром нашей цепи. Вынул из глубины халата длинный мундштук, тёмного дерева, с серебряными насечками. Неторопливо набил табаком. Закурил.
Дым поплыл сизыми кольцами. Он посмотрел на нас сквозь него, и гримаса недовольства исказила его лицо, как рябь на болотной воде.
— Лимо, — произнёс он голосом скрипучим, как несмазанная дверь. — Ты снова притащил какой-то мусор. Откуда эти рабы? Бледные, как мешки с мукой. Они хоть неделю в порту продержатся?
Сопровождающий — тот самый, что вёл нас от клетки, — выступил вперёд, согнувшись в поклоне. Его голос стал масляным и льстивым:
— О, господин Тамру! Это великолепные рабы из северных земель! Там снега стоят по семь, по восемь месяцев в году. Оттого кожа у них такая светлая, белая, благородная! Но поверьте, господин, они очень выносливы. Северяне — как железо: его гнуть трудно, но, если согнул — уже не сломается.
Тамру выпустил струю дыма в сторону Лимо, не меняя брезгливого выражения лица.
— Ладно, посмотрим, какой сорт червей ты на этот раз привёз. Время покажет.
Его взгляд скользнул по лицам невольников, холодный, оценивающий, как у торговца скотом.
И остановился на мне.
— А это что за зверёныш? — спросил он, и голос его стал тоньше, острее. — У меня что, детский приют открылся? Лимо, я похож на няньку?
— Нет, господин Тамру, что вы! — Лимо за кланялся чаще, его лоб покрылся испариной. — Но этот он вам бесплатно достался. За него мы не взяли монет. Совсем бесплатно.
— Даже так? — Тамру приподнял тонкую бровь. — Бесплатно? Но зачем он мне? Ты знаешь, что еда сейчас дорогая? А его кормить нужно.
Он замолчал. Докурил, глядя на меня с ленивым любопытством кота, который раздумывает, стоит ли играть с мышью.
— Впрочем — Он щёлкнул пальцами, стряхивая пепел. — Будет кому грязь за мной подтирать. Пусть живёт пока. Может, приспособлю это недоразумение к чему-нибудь полезному.
Он развернулся и, не оглядываясь, пошёл обратно к палантину. Его халат взметнулся, открыв худые икры и вычищенные туфли.
Лимо выдохнул, вытер лоб и зло зыркнул на нас:
— Слышали? Вы теперь собственность господина Тамру. Шевелитесь, северные черви, пока вас тут же не прикопали.
Мы двинулись дальше. Цепь лязгнула, врезаясь в кожу на запястьях.
Но я шёл и считал.
Семнадцать шагов до угла башни. Охрана у ворот: двое. С копьями. Один дремлет. Господин Тамру — хилый, но носит туфли с мягкой подошвой: ходит быстро, но тихо. Лимо — трус. Боится хозяина больше, чем мы.
Счёт продолжался.
Утро началось не с крика петуха, как было в той, прошлой и наивной жизни, где я знал, кто я и где мой дом. Здесь не было петухов. Была сырость, стук деревянного половника о железные прутья и лязг засовов.
Наши "хоромы" оказались размером с боярскую горницу — и правда просторные, если не считать, что одной стеной им служил обрыв, а другой — решётчатая ограда со стороны коридора. Зачем рабам стена, если за ней — море? Зачем им свобода, если за порогом — вода и камни?
Те, кто был здесь до нас, позже признавались: это изощрённая система наказания, придуманная для преступников. Пусть видят море. Пусть слышат волны, крики чаек, чувствуют солёный ветер. Но свободы им больше не вкушать. Никогда.
В этот год преступников почти не было — всех пожирало горнило войны. Но камеры не пустовали: их заполняли такие, как я. Пленные. Трофеи.
Зато морской бриз остужал камень и выдувал вонь, что гнездилась в городских стенах. Здесь пахло солью и свободой — насмешливо, издевательски.
Проходчик с большим ушатом на деревянных колёсах толкал перед собой тележку. Половник бил о решётки камер — гулкий, ритмичный звук, как похоронный звон. Народ подходил, подставлял ладони, получал свою пайку.
Посуда? Кому нужна посуда для рабов? Год назад здесь был бунт — всё разбили. Всё, что можно было разбить. Теперь ели с рук, пили из общего ковша. Справедливо? А кто вообще думает о справедливости, когда у тебя лапы большие и пасть широкая?
Я не стал кривиться. Желудок сводило от голода, и я знал: еда — это сила. Крупа — это топливо. Я заметил положение луны, посчитал удары половника, встал в очередь.
Комья варёной крупы упали в ладони — горячие, разваристые, почти без соли. Я проглотил их, чувствуя, как тепло растекается по пустому нутру. Дождался, пока все напьются, взял ковш, зачерпнул тёплую воду и одним долгим глотком опрокинул в себя.
Ещё не встало солнце, а наша группа уже стояла у входа на судостроительную верфь.
Зрелище было грандиозным.
Доки кипели людьми. Они двигались потоками — организованно, слаженно, будто муравьи в огромном муравейнике. Грузчики таскали тюки и бочки. Стапели — наклонные площадки для постройки и спуска судов — удерживали своими мощными каркасами рёбра начинающего зарождаться фрегата. Он ещё был скелетом, но уже угадывался его будущий хищный силуэт.
— Слушай меня, грязь! — заорал десятник, толстый, с плёткой на поясе. — Вы — чернь. Сейчас вы ни к чему не прикасаетесь, пока я не разрешу. Все выдвигаемся к кранам, вон к тому стапелю. Видите?
Он ткнул пальцем в сторону наклонной площадки, где уже мастерили осадку судна.
— Ваша задача — сделать надстройку для рабочих. Леса должны быть крепкими. Чтобы не качались, как юбка у портовой шлюхи. Ясно всем?
Люди закивали, угрюмо глядя в землю.
— А ты, мелкий, — его палец упёрся в меня. — Идёшь вон туда.
Я поднял голову. Он указал на место, где над стапелем возвышались леса, а рядом с ними виднелась площадка, где скоро будет ходовой мостик или штурманская рубка.
— Видишь вон того, наверху? Вперёдсмотрящего? Пока там пусто, но он скоро будет. Иди к нему. Передашь, что ты прибыл на обучение. Будешь бить склянки.
Я моргнул.
— Склянки?
— Склянки, — он усмехнулся, довольный моим непониманием. — Отбивать время ударами в судовой колокол. Каждые тридцать минут — один удар. Через час — два, и так до восьми. Потом сначала. Будешь отсчитывать время для всей верфи. И радуйся, что другой работы тебе пока не придумали. Бегом!
Я побежал. Ноги несли меня вверх по лесам, доски пружинили под тяжестью, ветер с моря хлестал в лицо.
Внутри билось что-то странное.
Не благодарность. Не облегчение.
Счёт.
Теперь я буду считать не шаги и не удары сердца. Я буду считать время.
А время — это власть. Тот, кто знает, сколько его прошло и сколько осталось, может подготовиться.
Я бежал наверх, к колоколу, к своему новому посту.
И впервые за много дней позволил себе не улыбку, но её тень.
Я вскарабкался на площадку, переводя дух. Леса подо мной ходили ходуном, но я уже привык к неустойчивым поверхностям — после клетки и камня любая доска казалась почти уютной.
Передо мной стоял мужчина. Крепкий, коренастый, с лицом, выдубленным ветрами до цвета старой меди. Руки — как две корабельные дубины, мозолистые, в шрамах. Он смотрел на меня сверху вниз, как смотрят на приблудного щенка: без злобы, но без интереса.
— Господин, — выдохнул я, стараясь, чтобы голос звучал твёрже, чем дрожали колени. — Меня направили к вам.
Он прищурился. Качнулся с пятки на носок, скрипнув досками.
— И зачем ты мне такой красивый и мелкий на посту нужен? — Голос у него был низкий, раскатистый, как дальний гром.
— Куратор велел сказать, что я прибыл в ваше распоряжение для работы скляночником.
Он фыркнул. Коротко, без насмешки — скорее устало.
— Значит, слушай сюда. Отбивание склянок — не просто традиция, а часть судового распорядка. Это сигнал для всей команды. Он обозначает смену вахты, перерывы, приёмы пищи. Если ошибёшься — собьёшь ритм всей верфи. Понял?
— Понял.
— Склянки отбивают по песочным часам. На тридцать минут. Вахтенный юнга переворачивает часы и одновременно бьёт в колокол. — Он говорил чётко, будто вдалбливал гвозди. — Есть особые сигналы. Частые удары — тревога. Три удара подряд — человек за бортом. Или, в нашем случае, какое-нибудь происшествие. Или приезд начальства. При этих звуках всё останавливается. Всё. До одного удара молотком.
Он шагнул ближе, и я почувствовал запах пота, смолы и табака.
— Остальное тебе пока не нужно. Но главное — пока несёшь вахту. Твоя вахта будет состоять из трёх смен по четыре часа. Пока несёшь вахту — не допусти ни разу ошибок. Ни одного пропущенного удара.
Я кивнул.
— Эта должность отличная для будущего юнги. Но удача — обманчивая штука. Ты этого ещё не знаешь, но, уже находясь у склянки, ты нажил врагов. — Он усмехнулся криво, невесело. — Хоть раз пропустишь — тебя лишат должности, высекут плетью и омоют морской водой. Ясно я всё сказал?
— Да, господин. Мне всё ясно.
— Я не господин. — Он упёр руки в бока. — Я старший матрос Гулыга. Запомни это. Обращаться ко мне можешь или как «Старший», или как «Старший матрос Гулыга». Без господ. Здесь мы все одной верёвкой связаны.
— Всё понял, Старший.
— Ну, раз понял, — он кивнул на низкую скамью возле колокола, — присаживайся на баночку. И бди.
Я сел. Доски подо мной были тёплыми от утреннего солнца. Рядом стояли песочные часы — стеклянная колба в деревянном каркасе, песок в верхней части уже почти высыпался. Колокол висел на кованой скобе, тяжёлый, с медным боком, отполированным до блеска бесчисленными ударами.
Гулыга отошёл к краю площадки, достал короткую трубку, закурил, поглядывая на меня краем глаза.
Я перевернул часы.
Песок потёк тонкой струйкой. Я взял верёвку языка колокола, взвесил её в руке.
Время пошло.
Теперь я отмерял время для всех них.
И пусть думают, что я просто мальчишка на побегушках. Пусть считают меня слабым. Я буду бить склянки ровно, не пропуская ни удара.
Верфь дышала вокруг меня: стук топоров, скрип блоков, крики грузчиков, плеск воды о сваи.