bannerbannerbanner
Иные песни

Яцек Дукай
Иные песни

Полная версия

Говорила ли она что-то? Он не слышал за хрипом собственного дыхания.

Задрожал, когда княжна возложила руку ему на голову. Погладила по волосам. Склонилась к нему, он чувствовал это, хотя и не смотрел.

– Встань.

Он должен встать, встанет, не будет смешон перед ней, она хочет, чтобы он встал.

Встал.

– Понимаешь ли теперь, каков порядок мира?

Кивнул.

Она неожиданно захихикала, хлопнула его ладошкой по плечу, он почти физически почувствовал изменение Формы – выдохнул, отступил на шаг, поднял веки.

Она усмехалась шаловливо, избалованная девчонка, не старше его самого.

– Хочешь увидеть Сады?

В ответ он лишь проказливо ощерился.

Господин Бербелек заметил их, выходящих в боковую дверь, его сын и внучка князя, и указал взглядом Шулиме. Та кивнула.

– Как мотылек к огню.

Они как раз говорили о политике, он старался перевести разговор на союз Иоанна Чернобородого с Семипалым, Чернокнижник обязательно возник бы в нем, раньше или позже. Когда так и случилось, она на миг удивила его нескрываемым ядом в словах; впрочем, он тотчас разъяснил это впечатление холодной мыслью: именно так она и должна маскироваться.

– Сын козла, – бранилась она. – Помет Шеола! Подумай, как выглядела бы Европа, если бы не это вонючее отродье. Не могу понять, отчего против него не объединятся, почему его наконец-то не изгонят! Но нет, всегда только ссоры, однодневные перемирия, бумаги, бумаги и бумаги, конечно, никто не встречается друг с другом лицом к лицу, не пожимает рук, не испробует искренности другого. Кратистосы – это понятно, не могут встретиться никогда; но короли, высокая аристократия, владыки Материи? У них есть сила, они могли бы это сделать. Но нет, подражают, идиоты, кратистосам, все по-старому: через посредников и посредников посредников – и потом все удивляются, отчего Чернокнижник снова победил, почему поймал в свою сеть еще одного.

Царь-кратистос Семипалый, владыка Вавилона и близлежащих стран, оставался едва ли не единственным воистину искренним союзником Чернокнижника – в отличие от неисчислимых орд тех, кто приносил Чернокнижнику клятвы, поскольку не мог их не принести. Семипалый стоял с ним плечом к плечу еще со времен Войн Кратистосов, соединил свою Форму с его при изгнании кратисты Иллеи. Союз Семипалого с Иоанном Чернобородым означал усиление политической связи между Малой Азией и Македонией. Почти полностью отрезал от непосредственной помощи с Востока независимые государства Западной Европы.

– Лицом к лицу… – пробормотал Бербелек. – Тогда бы покорялись ему еще быстрее.

– Ох, прости, что я разбередила эту рану, эстлос, – сказала Шулима, сжав его плечо, и, когда б не это пожатие, он был бы уверен, что она насмехается над ним; так же лишь нахмурил брови, смешавшись. Она опустила бокал на подставленный лакеем поднос и снова взяла Иеронима под руку. – Прошу простить, если… Я, конечно, прекрасно знала, кто ты, еще только увидев тебя впервые – тогда, на приеме у Лёка; ты меня не заметил, эстлос. Весь вечер ты напивался в углу, хотя и это – без убеждения, ушел трезвым. Печальный конец героев, подумалось мне. О ком читаешь в исторических трудах – того лучше не встречать воочию, всегда лишь разочарование. Но теперь я понимаю больше. Ты не сломлен, эстлос, тебя нельзя сломать. Ты лишь отступил внутрь крепости, сдал внешние шанцы. – Она сжала ему руку снова. – И я хотела бы увидеть, как ты снова поднимаешь знамя.

Они уже вышли на западную террасу. Хмурые стражники стояли здесь вдоль каменной балюстрады, в поднятых руках держали белые лампионы.

Господин Бербелек старался искоса следить за Шулимой – не поворачиваясь к ней; тени от лампионов обманывали – что означает эта легкая улыбка? иронию, милосердие, презрение? Во время оно по такой ломаной лирике из уст женщины господин Бербелек решил бы: она хочет оказаться покоренной, молит об этом. Теперь же только вспоминал свои давнишние впечатления.

Но, как видно, такова была ее Форма: вечерний придворный флирт. А может, и вправду, мысль о возрождении бывшего героя сыграла на амбициях эстле Амитаче, ибо есть ли большее удовлетворение для женщины, чем разбудить мужчину в мужчине, может, она и вправду…

Он встряхнулся.

– У меня есть знакомые в Византионе, – сказал господин Бербелек сухо. – И мы обменялись письмами насчет тебя, эстле.

Она не разжала хватку. Отвернулась слегка, глядя на ночную панораму Воденбурга и моря. Он не отводил взгляда от лица Шулимы. Усмешка ее исчезла, но и только; не выдала себя. Может, он сделал ошибку, блефуя? Момент был подходящим.

Ждал, когда она скажет хоть что-то, бросит контробвинение, рассмеется, заплачет, станет нагло отрицать, хоть что-нибудь. Но нет, ничего. Он медленно высвободил руку, отступил. Вынул махорник. Лакей подал огонь. Господин Бербелек затянулся дымом. Шулима так и стояла, вглядываясь в Воденбург, постукивая ногтями в белых напальниках по шершавому камню балюстрады.

Когда она наконец двинулась, то поймала его врасплох. Прежде чем Бербелек успел сосредоточиться, женщина стояла перед ним, глаза в глаза, дыхание в дыхание – склонилась сквозь дым к Иерониму.

– Полетишь со мной в Александрию? – спросила тихо.

Он не отвел взгляда; может, это было ошибкой. («Значит, там ее и убьешь».)

– Да, – ответил он.

Она быстро поцеловала его в щеку.

– Спасибо.

И отошла, энергично стуча каблуками.

Он медленно докурил махорник.

* * *

Алитэ уснула уже в экипаже. Портэ отнес ее в кровать. В Авеле же слишком многое еще бурлило. Даже когда господин Бербелек заставил его усесться в одно из кресел библиотеки, юноша все продолжал потягиваться, хрустел пальцами, закидывал ногу за ногу, меняя их раз за разом, а то и забрасывал их на подлокотник, насвистывал под нос, а в перерывах бил себя ладонью по бедру – сам не отдавая себе в том отчета. Некоторое время Иеронима это забавляло, пока он не задумался над источником своей веселости и не вспомнил о вскрытых втайне письмах. Отведя взгляд, он сглотнул горькую слюну.

Тереза принесла черный чи, он поблагодарил и подал сыну горячую чашку.

– Ты ведь понимаешь, что у них таких игрушек – сотни? – проворчал господин Бербелек, не глядя на Авеля.

– У кого?

– У них. Придворных сирен.

– Как эстле Амитаче? – парировал Авель.

– Да, – спокойно ответил господин Бербелек, садясь в кресло наискосок.

Они однажды уже разговаривали здесь. Из-за повторения места, времени и жестов они вернулись в ту же самую Форму, ночь соединялась с ночью, сказанное с несказанным. Изменилось ли что-то между ними? Что ж, Авель уже не обращался к нему на «вы».

– Да, эстле Амитаче, эстле Неург, они, – сказал господин Бербелек, пригубив соленый напиток. – Почему аристократия заключает браки лишь в своем кругу? Ибо невозможно равенство чувств между псом и его хозяином: псом овладели, хозяин – владеет. Конечно, зверя можно выдрессировать так, чтобы тот искренне его полюбил.

Авель покраснел. Долго вертел чашку, не поднимая взгляд.

– Знаю, – пробормотал он наконец. – Но я ведь тоже благородной крови.

– Потому она вообще захотела с тобой развлечься. Ибо раб не удовлетворил бы ее. Допускаю, что ты поддался слишком легко, и во второй раз она тобой уже не заинтересуется. В Бресле ты никогда не сталкивался с высокой аристократией?

– Нет. – Он отставил чашку, взглянул на отца. – Но ведь у тебя большой опыт, ты жил меж ними, был одним из них, верно?

Господин Бербелек покивал, игнорируя задиристый тон Авеля.

– Через некоторое время перестаешь верить в истинность других людей. Если в твоем присутствии они ведут себя как безвольные предметы – предметы они и есть. С предметами не разговариваешь, предметы не одаряешь чувствами, самое большее – коллекционируешь их. Ищешь общества других подобных тебе; с радостью приветствуешь всякого, кто хоть немного тебе противится. В эти короткие моменты ты не одинок. Румия – у нее еще есть надежда, прости ее.

– Он поэтому тебя пощадил? Потому что ты сопротивлялся?

– Кто? Ах, он.

– Поэтому?

Господин Бербелек глянул на часы. Скоро два. Тереза, выходя, прикрыла дверь библиотеки, заперла ночь снаружи. Все спят, мрак окутывает столицу, нас отделяет от него только мерцающее пламя пирокийных огней под матовыми абажурами, это подходящий момент. Господин Бербелек – чашка с недопитым чи в левой руке, правая на сердце – наклоняется к сыну и начинает говорить.

ε. Как Чернокнижник

Огнива перестали высекать искры, спички перестали гореть, из кераунетов и пиросидер не удавалось выстрелить – по этому мы узнали, что прибыл Чернокнижник.

Первые самоубийства среди солдат случились уже на следующий вечер. Шел второй месяц осады, под моей властью оставалось человек семьсот, не считая шести тысяч жителей Коленицы, оставшихся в своих домах. Никто не вел счет самоубийствам горожан.

В то время я ходил в морфе великого стратегоса, войска присягали на верность, едва лишь меня увидев, битвы выигрывались, стоило мне лишь взглянуть на поле, приказы исполнялись еще до того, как я договаривал последние слова, я чувствовал, как керос прогибается под моими стопами, я был выше семи пусов ростом, в Коленице не нашлось настолько большого ложа, было мне двадцать четыре года, и никогда ранее я не проигрывал битвы, армии, замки, города, страны – все лежало предо мной, не осталось мечты достаточно великой. А затем прибыл Чернокнижник.

Тебе б нужно знать, отчего я вообще уперся в Коленицу. Главнокомандующий армии Вистулии, фельдмаршал Славский, по поручению Казимира ІІІ, планировал контрнаступление вдоль Карпатского хребта, готы же должны были нажать с севера и оттеснить силы Чернокнижника назад на линию Москвы. На картах это выглядело классической подковой: противник либо отступает, либо сражается на два фронта, где поражение на любом из них одинаково трагично, или же рискует атаковать мнимо неприкрытую середину, будучи уверен в ловушке, которая тотчас захлопнется в смертельный котел. Однако, чтобы провести это юго-восточное контрнаступление, Славскому нужны были сильные войска – состоящие из ветеранов, и он собрал их, двух— и трехкратно ослабляя отряды, находящиеся внутри «подковы». В Мартиусе у меня было три тысячи человек, в Априлисе – осталась неполная тысяча. Славский планировал грамотно: даже при таком ослаблении обороны стратегосы Чернокнижника оказались бы совершенно безумны, чтобы ударить в центральную твердыню Вистулии. Мы надеялись, что они отступят. Как знаешь, не отступили.

 

Апрелиус мы продержались без особых проблем. Я ежедневно поднимался на вершину коленицкого минарета, с него открывался прекрасный вид на пригороды и поля, до самой пущи. Несколько недель я высылал еще и регулярную конную разведку, в ближних селениях в бассейне Вистулы на линии в тридцать стадиев стояли наши посты, поддерживалась и постоянная связь с Краковией. По сути, я отвечал за тысячестадиевую линию фронта, от Бротты до Церебужа, мне подчинялась и большая часть гарнизонов Мазовии. В теории, то есть согласно стратегии Славского, я должен был получать от них и из штаба ежедневные рапорты о продвижении войск Москвы и при первых же признаках отступления двинуть вслед за ними весь центральный фронт; получается, я был главнокомандующим Армии Запад, и именно так мое поражение и описано в книгах. Но рапорты изначально доходили редко и с опозданием, если вообще доходили, а свои посты и дозоры мне пришлось отозвать, когда враг подтянул крупные силы, однажды ночью сжег три села, это была граница разумного риска. Разъезды тоже возвращались потрепанными. Из допросов захваченных «языков» я знал, что на нас идет Трепей Солнышко, внук Ивана Карлика, с десятитысячной уральской ордой. Конечно, я сразу послал нарочного в Краковию, поскольку это была информация, позволявшая говорить, что они решились на фронтальный удар; я надеялся, что тотчас подойдут подкрепления. Подкрепления не подошли, мы остались отрезанными, Трепей вошел глубоко, захватил все мосты и броды перед нами и позади нас. Пришлось полагаться на голубей. Но это уже была лотерея. Москвияне привезли с собой искусно подморфированных ястребов, девять из десяти посылаемых птиц те перехватывали еще в небе над Коленицей, мы видели, как рвут их в пух и перья. Так или иначе, но Славский приказывал «удерживать город любой ценой», Коленица оставалась ключевым пунктом, наступающий не мог оставить ее в тылу, не мог и обойти – и именно поэтому ее поручили Иерониму Бербелеку.

Мы прекрасно подготовились к осаде. Я еще накануне стянул демиургосов ге для ремонта крепостных стен, устроил припасы, углубил колодцы. Также в Коленице издавна обитал полудикий текнитес сомы, до Мартиуса никто даже не заболел. Потом начались перестрелки, пиросидеры гремели днем и ночью, жертв было не избежать. Но я верил, что Трепей терял намного больше народу, со мной были хорошие солдаты, хорошие аресы, умелые пушкари, мы всегда доставали дальше, стреляли точнее, разбивали пиросидеры и пороховые склады москвиян. Те однажды попытались пойти на приступ, мы отбились практически без потерь. Боевой дух оставался на высоте, в моем войске боевой дух всегда оставался на высоте. Я провел две ночные вылазки, сжег им часть лагеря. Было лишь вопросом времени, когда к нам подтянется Славский – с подкреплениями, либо сомкнув окружение с юга. Правда, с противником пришел демиургос метео, с неделю не падало ни капли дождя, все высохло до звона. Они рассчитывали на пожары – но я замечательно вышколил горожан, разрушения оказались минимальны. Мы держались.

С началом Маюса подкрепления и вправду начали подходить – подкрепления к Трепею. Я смотрел с минарета, как разбивают лагерь на окружающей Коленицу равнине, ряды одинаковых одноцветных шатров на самом горизонте. Ничего хорошего не выходило из их подсчета, а сильнее того ужасали шеренги невидимые, скрытые за горизонтом. Эти новые привели с собой бегемотов и разнообразных уральских какоморфов, черное семя ферм Чернокнижника – явственный знак, что близится и сам Иван Карлик с основными силами. Гули, выроды, множоры, выморфированные из зверей в людей или – еще страшнее: из людей в зверей. Спускали их с цепей на закате, те подходили к стенам, подбирались к самым башням, некоторые умели говорить, шептали на темных языках из безлунной тьмы, солдаты нервничали, стреляли вслепую, пустая трата пироса. Выродов стали перебрасывать к нам за стену – катапультами, мертвых. Трепей хотел ударить по городу болезнями, которые те переносили в своих брюшных мешках, натянутых как кожа на барабанах. А мы, раз уж те спустили на нас какоморфов, поняли, что это будет долгая осада. Может, были среди них и безумные текнитесы, которые преднамеренно распространяли на Коленицу больные антосы, короны распада Формы; но сомневаюсь, для войска тянуть с собой кого-то такого всегда серьезный риск, безумцев невозможно контролировать по определению, первой рушится дисциплина. А может, наш текнитес тела жестко держал нас в своей ауре. В любом случае, эпидемия не началась.

У меня с самого начала был продуманный план бегства. Ударить в неожиданный момент, быстрый прорыв – и рысью на запад. Главной проблемой, конечно, оставались гражданские, их я бы так спасти не сумел. Мои сотники, впрочем, предоставляли аргументы чисто военные: здесь, сидя в окружении, я просто зря растрачиваю свою армию, в то время как одни боги знают, что происходит в большом мире, не пала ли Вистула под кнутом Карлика, Святовид под сном Чернокнижника, кто знает, могли бы перевесить нашу чашу весов, я бы мог.

В четвертую неделю Маюса прошел слух о поражении главных сил Славского, о том, что король Казимир сбежал из Краковии, а Святовид скрывается в западных пущах. Этого невозможно было бы еще почувствовать, но люди так сильно поверили в слух, что получалось – все едино, правда или нет, боевой дух начал падать. Я произнес несколько речей; помогало лишь на время.

С началом Юниуса уже и сам я чувствовал, что близятся перемены. Это стало невозможно скрыть от людей, хватало бросить на землю горсть палочек, и половина всегда падала в каком-то геометрическом узоре, квадрат, октагон, пентаграмма, звезда, знаешь – печати Чернокнижника. Горсть палочек, песка, замутить воду, пустить дым… Он близился, к чему отрицать, должно быть, вышел с Урала в начале весны, наверняка миновал уже Москву, шел на запад, прямо к нам.

По крайней мере в его короне мне не грозили бунты и паника среди напуганных людей, с каждым днем росли дисциплина и послушание, вскоре коленичане падали предо мной ниц, чуть ли не сапоги лизали. Сперва я возмущался, но позже антос Чернокнижника вцепился и в меня, через неделю я приказал выпороть какого-то несчастного купца, когда тот не стал бить передо мной челом. Небо было ясным, горячая синева вистульского лета, но все знали, что это лишь подлая ложь Материи.

Лагерь Ивана Карлика разбухал вокруг города, точно язва вокруг открытой раны. Ночью – огни, музыка; праздновали. Они перестали нас обстреливать, и это беспокоило сильнее всего. Я подумывал об очередной вылазке, добыть языка, узнать, какие у них планы, что происходит. Последний голубь добрался до нас шесть недель назад, мы были отрезаны, мир вне окоема, открывающегося с башни, не существовал.

Потом огнива перестали высекать искры, спички перестали гореть, пирос не взрывался. Стражники на ночных дежурствах принялись спрыгивать со стен, прямо в лапы хихикающим гулям и выродам. Солнышко, то есть Карлик, отвел свои войска к самой границе пущи, теперь осада превратилась во что-то совершенно иное. В сумерках перед воротами встал герольд. «Сложите оружие и откройте ворота – и он дарует вам жизнь. Так или иначе, но вы падете к его стопам, живыми или мертвыми. Он прибыл. Он ждет. Отворите ворота. Один лишь порядок в мире, один владыка. Се – его тень. Отворите ворота. В Коленицу прибыл кратистос Максим Рог!» Я приказал арбалетчику застрелить герольда и расстреливать всех следующих, под какими бы цветами они ни пришли.

Максим Рог, Чернокнижник, Уральский Великан, Вечный Вдовец, кратистос-сюзерен Москвы, черная легенда Европы, герой сотен романтических драм, червь истории, тысячеименный непобедимый ужас – впервые я увидел его утром четвертого Квинтилиса. С минарета, сквозь подзорную трубу. Он одиноко ехал посредине ничейной земли между окопами Ивана Карлика и стенами Коленицы, объезжал город. Сидел верхом на каком-то рогатом зооморфе с черной как уголь шерстью и с высоким, выгнутым хребтом, тот происходил от верблюдов либо хумиев, и лишь через какое-то время до меня дошли истинные пропорции увиденного: чтобы сидеть на столь огромном звере, человек, которого я видел, и сам должен быть не меньше восьми пусов ростом. А к тому же он казался скорее крепким широкоплечим силачом, нежели костистым худышкой. Было жарко, одет он оставался лишь в белую рубаху и штаны. Я не видел лица, только гриву темных волос, черные заросли. Единожды он повернул ко мне голову, я уверен, что увидел меня, это невозможно, но я был уверен, чуть не выпустил подзорную трубу. Ты должен понимать: ему уже тогда хватило бы лишь взглянуть на меня. Сходя с башни, я считал ступени как минуты, оставшиеся до казни. Я знал – он выиграет. Знал, что у меня нет шансов. Следовало открыть ворота. Это был Чернокнижник.

Солдаты тоже его видели; ему это и нужно, осада превратилась в схватку по навязыванию воли, Форма против Формы. Я огласил очередную речь: «Не позволю распространяться страху, попытки бегства будут караться смертью. Они не войдут сюда, если только мы не впустим их сами. Ждать! Помощь в пути!»

Чернокнижник кружил вокруг города, как волк вокруг костра, день за днем, ночь за ночью, одинокая фигура на пустом поле, постоянный, будто черная звезда, солнечные часы поражения. С каждым часом мы все сильнее впадали в его антос. Не знаю, такова ли его корона или он просто выбрал для нас именно такую морфу, но то, к чему шел керос Коленицы, окончательная его Форма… Нас притягивала пустота, ничто, недвижность, омертвение, тишина и совершенный порядок смерти. Бывало ли у тебя такое чувство – вдруг понимаешь, сколь противоестественно, странно и пугающе то, что ты вообще живешь, что дышишь, движешься, говоришь, ешь, испражняешься, что за абсурд, что за извращение, мерзость теплого тела, слюны, крови, желчи, это кружит внутри, обращается в мягких органах, но не имеет права, не должно, приложи руку к груди, что там, что бьется, боги, этого же нельзя выдержать, трепет и отвращение, вырви, уничтожь, сдержи, верни земле.

Он пережевывал нас.

Я выходил на пустые улицы, уже как бы не у меня одного хватало сил, чтобы взбираться на башню, осматривать стены, проверять посты, сказать по правде, нечего было проверять, те, кто на них еще оставался, оставались не по обязанности или от страха передо мной, но поскольку это не требовало никаких усилий, решений, импульса воли; они уже почти не жили. Часто я не мог отличить мертвых от спящих, не ели, не пили, засыпали в моче и говне. Когда однажды вечером я вернулся в казармы, то застал моего заместителя и трех сотников спящими за штабным столом; затем понюхал их кубки: они не спали, выпили растворенный в вине миндальный яд.

Квинтилис перешел в Секстилис, я уже не мог ни во что одеться, всё оказывалось слишком большим, закатывал штанины, затягивал пояс, подрезал рукава, с какого-то трупа снял сапоги. С другими происходило то же самое, люди жаловались на это и раньше; и все же большинство вообще не обращало на такое внимания – ходили нагими, давно перестали надевать доспехи. Я пробовал сохранять дисциплину хотя бы среди офицеров. Никакие угрозы не действовали. Я взял за обычай ночные прогулки, не мог уснуть в той огромной кровати, ходил, подсматривая, подслушивая, что за настроения, о чем говорят – солдаты и коленичане. Но к тому времени уже нечего было подслушивать, свободная беседа стала настолько же редкой, как и смех, Формой Коленицы сделалось Молчание.

Я не мог понять, отчего они не атакуют, захватили бы стены первым же штурмом, никто бы не встал на защиту. Разве не знали, разве не знал Чернокнижник? Вместо штурма – дни, недели, месяцы в его короне, город и люди, убивал ли он нас, нет, убивали ли мы себя сами, нет, просто подобие смерти победило подобие жизни. Так же и с деревьями, травами, зверьем – скорчившимися, бледными, сухими, если и живыми, то – умирающими. Только кратистос сумел бы в такой ауре удерживать свою Форму.

Сказать правду, я даже не слишком-то помню то время, память будто выжгли. Конечно, и речи не было, чтобы не уступить, не верь книгам. Тогда уже не было речи ни о чем. Вероятно, если бы их кто-то поднял, приказал отворить ворота… Но уже ни у кого не осталось сил. Я считал удары своего сердца, чтобы убедиться: все еще существует какое-то «я» и какой-то Иероним Бербелек, хоть какой-то. После уже узнал, что в последние дни я оставался единственным живым человеком в Коленице, по крайней мере – единственным в сознании: представляешь, насколько я был в себе, если не помню о тех днях ничего. Единственное: призрачно огромное Солнце в ясной синеве небес.

 

Ну и, конечно, последние воспоминания, когда он уже вошел в город. Теперь я думаю, что он искал меня. Знал обо мне – ему сказали, кто здесь командует. Поскольку это – пойми – это единственная победа для кратистосов: не через уничтожение, измождение, бегство врага, но только через его добровольную клятву. Насколько вообще наши поступки в этом мире можно называть добровольными. Таков их триумф.

Он вошел один, это совпадает с легендой, он всегда входит первым, принимает под свою руку. Я не уверен, учуял ли я и выступил ли ему навстречу, или же это он нашел меня там, на улице. Полдень, жара, никакой тени. Я увидел его, выходящего из-за поворота, он был пешим, в левой руке нагайка, похлопывал ей ритмично по ноге. Шаг за шагом, медленно, это была прогулка виктора, и каждое место, которым он прошел, каждый дом, который миновал, каждая вещь, на которую взглянул – мне и вправду мнилось, что я вижу эту бегущую сквозь керос волну морфы, – каждая вещь отныне была более Чернокнижником. Он застал меня сидящим на земле, и, пока он ко мне приближался, я пытался подняться на ноги. Я давно уже ничего не ел, о еде было и не помыслить, скорее всего, так и остался бы на четвереньках, знал, что должен остаться на четвереньках, на коленях, головой в пыли, целовать ему ноги, когда приблизится, так следовало поступить, все к тому шло – попытайся понять, хотя это лишь слова, – когда я поднял голову, он возвышался на половину неба, се великан, он перерос род людской, мы не доставали ему и до плеча, до груди, он – над, мы – под, земля, пыль, грязь, на коленях, на коленях – попытайся понять – ему ничего не нужно было говорить, он стоял надо мной, нагайка о ногу, тук-тук, я что-то бормотал, возможно, стонал мольбы, слюна на подбородке, голова свешивается, но продолжал вставать, нога, рука, опираясь и трясясь, он стоит, ждет, я чувствовал его запах, как миндаль на устах самоубийц, может, запах его короны – попытайся понять, сам я не понимаю, – я встал, поднял взгляд, полуослепший, взглянул ему в глаза – небесный цвет, смуглая кожа, он усмехнулся из-под усов, что должна была означать та усмешка, снится мне до сих пор, усмешка кратистоса-триумфатора. Понимаешь ли ты это? Он сказал бы слово, и я вырвал бы себе сердце, чтобы его удовлетворить.

Я плюнул ему в лицо.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38 
Рейтинг@Mail.ru