bannerbannerbanner
Октябрь 1917. Кто был ничем, тот станет всем

Вячеслав Никонов
Октябрь 1917. Кто был ничем, тот станет всем

Для левых партий все офицеры были плоть от плоти старого режима. Большевик Шляпников писал: «Кадровое офицерство и генеральский состав в массе своей были крепко связаны с царским строем. Весь офицерский быт как в армии, так и в обществе был обеспечен различными привилегиями. Вся сумма этих привилегий в рядах армии превращала офицера из командира в полного господина над солдатами, а последних делала бесправными рабами»[576].

Между тем российская армия была всесословной: не существовало «классового» различия между офицерами и солдатами. «Вынянченные денщиками, воспитанные на гроши, а то и на казенный счет в кадетских корпусах, с ранних лет впитавшие в себя впечатления постоянной нужды многоголовой штабс-капитанской семьи, наши кадровые офицеры стояли к народу, конечно, ближе, чем большинство радикальной городской интеллигенции»[577], – писал Степун. В российской армии мирного времени было 30 тысяч офицеров. К осени 1917 года – 225 тысяч. Безвозвратные потери офицерского состава к этому времени достигали уже 60 тысяч человек. То есть война потребовала привлечения 300 тысяч офицеров, что окончательно уничтожило какие-либо сословные перегородки в офицерском корпусе.

«Нашего рядового офицера, с его нищенским материальным положением, никак нельзя было причислить к «буржуазии», – отмечал Головин. – Однако в Русской Армии существовало между офицерами и солдатами одно различие, которое не проявляется столь резко в армиях других государств. Русский офицер, в силу полученного им образования, являлся по отношению к солдату «интеллигентом»… Темные народные массы в каждом интеллигенте видели своего рода «барина»[578].

Лукомский сокрушался: «С первых же дней революции левая печать обрушилась на них, изображая их как извергов, насильников, врагов народа, наемников Царской власти, опричников. Вся пропаганда в войсках была направлена к тому, чтобы дискредитировать офицеров, восстановить против них солдат. Все распоряжения Временного правительства сводились к уменьшению влияния офицеров на солдат, к лишению офицеров какой бы то ни было власти»[579].

Настроения офицерства в тылу хорошо передают воспоминания полковника лейб-гвардии Финляндского полка Дмитрия Ивановича Ходнева: «Положение многих не выбранных на командные должности офицеров, в том числе и мое, было очень незавидное: мы должны были обязательно оставаться в батальоне и находились под угрозой перевода в стройроты – рядовыми; при полной анархии и безначалии, кои тогда царили в Петрограде, это могло случиться легко… В конце концов комитет учебной команды поставил у дверей моей квартиры пост дневального с винтовкой… За офицерами следили и ограничивали их свободу. Выходя из своей квартиры, я постоянно был опрашиваем: куда, к кому и для чего иду… Выходить из дому не хотелось: повсюду мерзость запустения, беспорядок, грязь, красные флаги, распущенные солдаты и матросы. Не тянуло и в родное собрание: наш чудесный двуцветный зал в стиле Александровского empire был обращен в грязный заплеванный сарай…

В витринах лучших магазинов («Аванцо», «Дациаро») были выставлены портреты «героя-революции» унтер-офицера Кирпичникова с георгиевским крестом на груди. Эту высшую награду, жалуемую за храбрость и мужество в боях с неприятелем, он заслужил в самом Петрограде, предательски убив из винтовки своего начальника, доблестного штабс-капитана Лашевича и выведя солдат на улицу, на сторону мятежников. И эту высшую для воина награду он получил от военного министра, члена Государственной думы А. И. Гучкова, по усиленному ходатайству министра юстиции, члена Государственной думы А. Ф. Керенского»[580]. В начале 1918 года Кирпичников будет расстрелян на Дону при попытке вступить в Добровольческую армию Корнилова – именно за этот свой «геройский поступок».

Выборы командиров ставили офицерство более чем двусмысленное положение. Вот как это выглядело глазами рядового – писателя Ивана Андреевича Арамилева (Зырянова): «Выбирали офицеров. Не знаю, кто инициатор этого приказа. С сегодняшнего дня армии как боевой единицы нет. Я лично чрезвычайно рад. Только я удивляюсь разуму теперешних правителей. Часть кадрового гвардейского офицерства совсем не показывается в казармы и занимает выжидательную позицию, втайне мечтая о восстановлении монархии. Часть сочувствует революции и искренне, но робко, пытается сблизиться с солдатской массой. Часть карьеристов и интриганов подленько заискивают перед солдатскими «вождями». Нужно было выбирать командиров из второй группы, но, к сожалению, в большинстве пролезли представители третьей»[581].

Многие офицеры были вынуждены радикальным образом менять свою судьбу. «Ко мне в посольство пришли три офицера Литовского полка… Все трое пожелали вступить в британскую армию и были готовы служить рядовыми»[582], – записал Нокс. Но многие уже были готовы организоваться и начать защищаться. В начале апреля среди офицеров Ставки появилась идея создания «Союза офицеров армии и флота», который взял бы под свой контроль уже шедший на фронте и в тылу процесс создания офицерских союзов. Алексеев одобрил идею созыва офицерского съезда.

Деникин расскажет Керенскому про офицеров: «В самые мрачные времена царского самодержавия опричники и жандармы не подвергали таким нравственным пыткам, такому издевательству тех, кто считался преступниками, как теперь офицеры, гибнущие за Родину, подвергаются со стороны темной массы, руководимой отбросами революции.

Их оскорбляют на каждом шагу. Их бьют. Да-да, бьют. Но они не придут к вам с жалобой. Им стыдно, смертельно стыдно. И одиноко, в углу землянки не один из них в слезах переживает свое горе… Неудивительно, что многие офицеры единственным выходом из своего положения считают смерть в бою»[583].

Во фронтовых частях в первые дни после Февраля ситуация была более управляемая, чем в тылу. Генерал-лейтенант Николай Николаевич Шиллинг, командовавший 17-м армейским корпусом, подтверждал, что «вся окопная служба начала протекать так же, как и раньше, солдаты несли свои обязанности по-прежнему отлично: никакого своеволия или неисполнения своих обязанностей не замечалось… Солдат очень смущало, да и подтрунивали они частенько, что у них военный министр, как они говорили, штафирка, просто «господин» Гучков, да и как же это, недоумевали они, он, господин Гучков, будет бывать среди войск, а форма-то будет у него что ни на есть штатская; чудеса, говорили они у нас творятся, подождем, мол, что будет дальше»[584].

Как отмечал Головин, «большая дисциплинированность войсковых частей, стоявших лицом к врагу, а также то боевое товарищество, которые установились в предшествующие годы между солдатами и офицерами, замедляло процесс разложения этих частей». Но это был вопрос времени. Разложение шло из ближнего тыла, который был свой для каждого из фронтов. В худшем состоянии оказались армии Северного фронта, которым после увольнения Рузского командовал генерал от кавалерии Абрам Михайлович Драгомиров. «Здесь особенно сильно сказывалась непосредственная близость Петрограда, главного очага разлагающей заразы»[585]. Особые опасения командования, как подтверждал Деникин, вызывало «состояние – не то автономное, не то полуанархическое – Балтийского флота и его баз – Гельсингфорса и Кронштадта, из которых второй служил вместе с тем и главной базой анархо-большевизма»[586].

 

На Западном фронте Гучков немедленно сменил главнокомандующего Эверта, без должного восторга встретившего Февраль, на генерала Гурко. Фронт, тянувшийся между Десной и Припятью, представлял наибольшую стратегическую значимость как для России, так и для Германии. Но и там флюиды разложения стали проявляться, заносимые, правда, не из Петербурга, а из Москвы, второго по значимости революционного центра.

Юго-Западный фронт Брусилова простирался от Припяти до Молдавии. «Это операционные направления, не встречая в общем серьезных преград, выводили нас на фронт австрийских войск, боевые качества которых были много ниже германских; тыл Юго-Западного фронта был сравнительно устроен и богат»[587]. Именно здесь прославили свои имена Брусилов, Корнилов, Деникин, Каледин. Армии Юго-Западного фронта сохраняли боеспособность – «в Киеве, находившемся у них в тылу, дольше держался порядок»[588].

На Румынском фронте, которым командовал генерал от инфантерии Дмитрий Григорьевич Щербачев, после неудачной кампании 1916 года российские войска закрепились по Дунаю, Серету и Карпатам. «Горный, непривычный для равнинного жителя театр войны угнетающе давит на психику войск; часто слышатся голоса «заберите нас с этих проклятых гор», – жаловался Щербачев. – Продовольственные затруднения, создавшиеся благодаря тому, что приходится базироваться на одну железнодорожную линию, усиливают это недовольство. То, что мы ведем борьбу на территории Румынии, истолковывается как борьба «за Румынию», что также не встречает сочувствия»[589]. Между нашими 4-й и 9-й армиями располагались румынские части, которые сохраняли высокий боевой дух, но были плохо обучены и крайне слабо снабжались своим правительством. Но с точки зрения боеспособности войска Румынского фронта оставались наиболее надежными.

Как и взаимодействовавшие с ним Черноморский флот и Дунайская флотилия. Адмирал Колчак, как писал Керенский, «быстро приспособился к новой ситуации и потому смог спасти Черноморский флот от тех кошмаров, которые выпали на долю Балтийского»[590]. Деникин отмечал, что «флот считался все же достаточно боеспособным, чтобы выполнить свою задачу – владения Черным морем, в частности блокаду турецкого и болгарского побережья и охрану морских путей к Кавказскому и Румынскому фронтам»[591]. Командовавший речными силами Дуная адмирал Дмитрий Всеволодович Ненюков уверял, что ему тоже «удалось сохранить видимость дисциплины и работы, когда повсюду уже был полный развал»[592].

Кавказской армией после отбытия великого князя Николая Николаевича командовал другой Николай Николаевич – генерал от инфантерии Юденич. Его подчиненный генерал-майор Евгений Васильевич Масловский утверждал: «Генерал Юденич был полон активности, обладал высоким гражданским мужеством, широтой военного взгляда, способностью к правильной оценке обстановки и упорством в достижении цели… Кавказская армия могла смело ожидать новой кампании, чтобы окончательно уничтожить турецкое военное могущество»[593]. Будущий маршал СССР Иван Христофорович Баграмян утверждал, что «общее состояние войск противника на Кавказском фронте в сравнении с нашим было значительно хуже, так как голод, холод и различные эпидемии вызывали большие потери в их личном составе. Настоящим бичом турецкой армии стало массовое дезертирство аскеров»[594].

Однако уровень боеготовности всех без исключения фронтовых частей день ото дня снижался. Разладилось снабжение армии, что следовало ожидать, учитывая бедственное состояние экономики и транспорта. Гурко жаловался: «В первые месяцы революции снабжение не просто ухудшилось, но даже совершенно прекратилось»[595].

Вносили свой вклад новые демократические институты в армии. Лукомский, уехавший из Ставки в конце марта, чтобы возглавить 11-й армейский корпус со штабом в Везенберге, делился впечатлениями: «Я ежедневно получал донесения от начальников дивизий, рисовавших положение в самых мрачных красках, указывавших, что образовавшиеся в частях войск комитеты решительно во все вмешиваются; занятий части войск производить не хотели; дисциплинарную власть начальствующие лица применять не могли; комитеты стремились получить в свое распоряжение все экономические суммы частей войск… Вся выходящая в Петрограде пропагандная литература в виде всевозможных воззваний, листков и проч. уже на следующий день после выхода была в частях моего корпуса»[596].

Фронт охватила эпидемия братания, которую поддерживало и германское командование, и противники войны внутри страны. Сообщение с Рижского фронта: «По всему поведению немецких солдат было видно, что первые вести о русской революции в окопах противника были приняты восторженно, с горячими надеждами на близкий мир. С 5 марта утра на снегу уже запестрели на синей бумаге германские прокламации: «Солдаты. В Петрограде революция… Русский народ. Проснись. Отверзи очи. Вся беда от Англии и т. д. и т. д…» Немцы буквально зачарованы нашей революцией»[597].

Нокс изучил этот вопрос и пришел в ужас: «Немцы направляли на встречу с русскими специально проинструктированных в их Генеральном штабе людей. Немецкие посетители, уходя с русских позиций, прихватывали с собой хлеб и фотографии русских укреплений. Русский крестьянин во время ответного визита рассказывал все, что он знал о своих войсках, и возвращался к себе счастливым и пьяным»[598].

Войтинский замечал, что «по ту сторону фронта братания ни в малейшей степени не ломали «проклятой дисциплины казармы-тюрьмы». Ломка происходила лишь с одной стороны, разбивалась, дезорганизовывалась лишь та армия, которая должна была защищать российскую революцию. Солдат-окопник чувствовал, что заключить мир – дело нелегкое. А «братание» – это было просто, близко, доступно. Вышел за проволоку – и «братайся». Не будет больше стрельбы, не будет больше опасности быть убитым или раненым. Начальство мешает братаниям? Значит, оно-то и затягивает войну»[599].

Разложению фронта способствовали и приходившие из тыловых гарнизонов пополнения. Капитан Левицкий, воевавший на Кавказском фронте, утверждал: «Они часто приходили без офицеров, разогнав или перебив их в пути. Это было не что иное, как разбойничьи банды, с явно грабительскими замашками, вкусившие уже прелесть лозунга «Грабь награбленное»[600].

В конце марта в Ставке появился министр земледелия Шингарев и заявил, что в связи с продовольственным кризисом с довольствия нужно снять не менее миллиона ртов. Уже 5 апреля Гучков подписал приказ об увольнении из внутренних округов солдат старше 40 лет на сельхозработы, а 10 апреля – вообще всех солдат старше 43 лет, в том числе – с фронта. Деникин считал, что тем самым началась фактическая демобилизация армии, что имело катастрофические последствия: «Никакая нормировка не могла уже остановить стихийного стремления уволенных вернуться домой, и массы их, хлынувшие на станции железных дорог, надолго расстроили транспорт. Некоторые полки, сформированные из запасных батальонов, потеряли большую часть своего состава; войсковые тылы – обозы, транспорты расстроились совершенно: солдаты, не дожидаясь смены, оставляли имущество и лошадей на произвол судьбы; имущество расхищалось, лошади гибли»[601].

 

Дезертиры составляли порой до 60 % выдвигавшихся на фронт маршевых частей. «Этот уход шел многими путями, – пояснял Головин. – Уходили под предлогом болезней, причем солдатские толпы штыками заставляли врачей эвакуационных пунктов выдавать им свидетельства об увольнении. Уходили под предлогом участия в солдатских комитетах, чисто фиктивных командировок. Наконец, просто дезертировали». До революции средняя заболеваемость в армии составляла 100 тысяч человек в месяц, после – без всяких эпидемий – 225 тысяч. Число солдат, явно или замаскированно дезертировавших, превышает с февраля по октябрь более двух миллионов военнослужащих. По существу говоря, это была своего рода фактическая демобилизация армии»[602].

Алексеев 16 апреля информировал Гучкова: «Дезертирство не прекращается… Дисциплина в армии падает с каждым днем все больше и больше; виновные в нарушении воинского долга относятся к грозящим им уголовным карам с полным равнодушием, основанным, по-видимому, на ожидаемой безнаказанности… Авторитет офицеров и начальников пал, и нет сил восстановить его… В армии развивается пацифическое настроение»[603].

Какова была военная стратегия Временного правительства? Большого значения это не имело. Как писал Деникин, «всякая стратегия этого периода, какова бы она ни была, разбивалась о солдатскую стихию. Ибо от Петрограда до Дуная и до Диалы быстро распространялось, росло и ширилось разложение армии»[604].

Нельзя сказать, что Временное правительство совсем не отдавало себе отчета о складывавшейся ситуации. Вот мнение генерала Гурко: «Они понимали, что разложение армии означает только одно – победу Германии и конец нынешнего свободного состояния страны. С другой стороны, им было ясно, что восстановление армии снова отдаст страну в руки высшего военного руководства, чего они боялись даже больше, чем германского нашествия, поскольку это означало бы несомненное устранение от власти демагогов»[605].

Первым серьезным испытанием новой, революционной армии стало немецкое наступление в конце марта в районе деревни Стоход – в 25 верстах к северу от железной дороги Ковель-Сарны. Удар был ограниченный, но суровый. Пресса сообщала: «Германская атака была подготовлена сильным артиллерийским огнем и газовыми волнами… В итоге наши потери определяются в 20–25 тысяч человек, причем, согласно германскому сообщению, противником было взято в плен полтораста офицеров и 9500 солдат»[606]. Начался разбор полетов.

«Ставка и буржуазная печать пытались взвалить на новые революционные порядки ответственность за неудачу, – замечал Войтинский. – А солдаты говорили об измене начальства, уверяли, что генералы продали неприятелю планы позиций»[607]. 7 апреля в полусотне километров от германских позиций начался Съезд делегатов Западного фронта, председателем которого избрали большевика (!) поручика Бориса Павловича Позерна – в недалеком прошлом московского адвоката с хорошо подвешенным языком. Он напрямую обвинил в случившем на Стоходе высшее командование, организовав обращение 25 живых свидетелей генеральского предательства.

Немцы даже не подумали развивать свое наступление, а германская пресса не спешила трубить о победах. С чего бы так? Главное, что на протяжении 1917 года спасало российскую армию от разгрома, – самоограничение Берлина, который предпочел беречь и без того ограниченные силы и просто ждать саморазложения России, лишь слегка подталкивая ее к миру ограниченными военными ударами. Людендорф считал «своей обязанностью следовать указаниям имперского канцлера, чтобы не явиться помехой реально появившимся надеждам на мир. В дальнейшем верховное командование запретило предпринимать какие-либо операции на Восточном фронте… В апреле, мае и начале июня наше общее военное положение не было столь блестящим, чтобы мы могли стремиться к усиленным боевым действиям на Восточном фронте. Правительство опасалось также, что наш переход в наступление может приостановить развал России»[608]. Немецкое командование боялось спугнуть удачу.

Экономика свободного падения

Вопрос о том, как смена режима может повлиять на российскую экономику, похоже, вообще никого не волновал. Собравшийся 2 марта Совет съездов представителей торговли и промышленности призвал «забыть о партийной и социальной розни, которая может быть сейчас на пользу только врагам народа, теснее сплотиться вокруг Временного комитета Государственной думы и предоставить в его распоряжение все свои силы»[609]. Олигархи поддержали революцию. По решению властей были резко снижены цены на продовольствие, газеты сообщали, что масло продавалось по 1 рублю вместо трех, а яйца по 40 копеек вместо 2 рублей 20 копеек. Продовольствия хватит ненадолго.

Какова была социально-экономическая программа новой российской власти? Поразительно, но у общественных деятелей, уже несколько лет претендовавших на то, чтобы стать правительством, никакой программы не оказалось. В опубликованной 5 марта первой декларации Временного правительства, где определялись приоритеты его работы, не было ни слова не об экономике, не о социальной политике, не о земельном вопросе. Инициатива выдвижения социально-экономических вопросов исходила в основном от Петросовета. И общее направление мысли было в сторону резкого усиления госрегулирования, то есть – прочь от рынка.

Соломон Меерович Шварц (Моносзон), меньшевик, в 1917 году издававший журнал «Страхование рабочих и социальная политика», а затем выпустивший исследование об экономической политики Временного правительства, справедливо замечал: «Идея государственного регулирования народного хозяйства становится почти с первых дней революции основной общей идеей экономической политики, выдвигавшейся главным образом меньшевиками, поддерживавшейся эсерами, встречавшей часть глухое, частью открытое сопротивление предпринимательских организаций и буржуазных партий и, с другой стороны, наталкивавшейся на растущее сопротивление большевиков»[610]. Партия Ленина считала, что надо не усиливать регулирование, а устанавливать советскую власть.

Не было стратегии (или хотя бы обсуждения) путей расширения производства, зато появилось множество планов перераспределения. Конфискации начались уже 12 марта. Земли, леса, реки, озера, находившиеся в распоряжении кабинета императора, и все его доходы признавались госсобственностью и передавались в ведение министерства земледелия. Недра земель, рудники, заводы, прииски, принадлежавшие кабинету, переходили министерству торговли и промышленности. Те же меры были распространены на удельные земли императорской фамилии. 16 марта Временное правительство объявило государственной собственностью уже все земли, имущество, предприятия и капиталы дома Романовых[611].

Соображения о необходимости экономической стратегии впервые прозвучали только на созванном в конце марта Всероссийском совещании Советов рабочих и солдатских депутатов, где единогласно была принята резолюция «О хозяйственном положении страны». Временному правительству «для предотвращения неминуемой катастрофы» предлагалось: «1) Планомерно регулировать всю хозяйственную жизнь страны, организовав все производства, обмен, передвижение и потребление под непосредственным контролем государства. 2) Отчуждить всю сверхприбыль в пользу нации и ограничить все виды капиталистического дохода строго определенными нормами. Рабочему же классу должны быть обеспечены достойные условия существования и труда, которые и дадут ему возможность проявить максимум напряженного и интенсивного труда для спасения страны»[612]. Доклад об этой резолюции Временное правительство заслушало 7 апреля, но не нашло в себе силу взять на себя решение столь всеобъемлющей задачи.

Впрочем, никакой системы государственного регулирования создано не было. Экономическая политика Временного правительства как таковая отсутствовала. Началась стремительная экономическая деградация.

Сначала страна просто не работала, потому что все бастовали. 5 марта Петросовет принял решение прекратить всеобщую политическую стачку, признав «возможным ныне же приступить к возобновлению работ в петроградском районе с тем, чтобы по первому сигналу вновь прекратить начатые работы». 9 марта Совет констатировал, что, «за небольшими исключениями, рабочий класс столицы проявил поразительную дисциплину, вернувшись к станкам с такой же солидарностью, с какой он оставил их несколько дней тому назад, чтобы подать сигнал к великой революции». Но на ряде предприятий забастовки продолжались, коль скоро «старая власть еще полностью не рухнула», война не закончилась, а 8-часовой рабочий день еще не введен.

10 марта Совет еще раз призвал вернуться к станкам. После этого работа вроде как началась. Но, постановив восстановить работы, Совет одновременно призвал пролетариат быть готовыми «по первому сигналу снова бросить», а пока – «вырабатывать экономические требования». «Как позвано, так и услышано, так рабочие и вернулись: не к станкам, а больше – хулиганить, – писал Александр Исаевич Солженицын. – Редко где работа началась по-настоящему, но и там собирались на митинги, требовали оплатить им полностью дни революции и вообще повысить оплату. Где волынили, не становились к станкам, где работали попустя руки, зато на каждом заводе измысливали свои новые требования, а пуще всего не подчинялись мастерам, оскорбляли их и даже вывозили на тачках. Или требовали уволить директора. И такое пошло дикое: что мастера теперь должны быть не по званию своему, а самими рабочими выбраны, хоть из рабочих же. Но это уже был – конец всякого завода».

Такая же участь ждала и инженерно-технический персонал. «В эти недели инженеры попали так же, как и офицеры в первые недели революции, – только не было у них револьверов и шашек, которые бы отобрать, а такая же подсечная немочь лишила их всего обычного образа правления и права: они не могли расставлять рабочих, направлять, указывать, а каждый раз в виде ласковой просьбы: исполнят рабочие – хорошо, а не исполнят – ничего не поделаешь. Пока в Петрограде еще только готовились хоронить жертв революции – а на петроградских заводах вот убили двух инженеров (и с десяток избили)»[613].

В сводке министерства торговли и промышленности за март говорилось об «обезглавливании» предприятий по всей стране: «Рабочими, служащими, различными революционными организациями удаляются нежелательные руководители и ответственные лица – управляющие, мастера, технический персонал, администрация, заведующие отдельными отраслями производства. Причины удаления самые разнообразные – обвинения политические, экономические и личного характера…»[614]

Круг протестующих постоянно рос. Абрам Гоц, которому чаще других приходилось общаться от имени Петросовета с забастовщиками в столице, жаловался Чернову:

– Все принялись бастовать напропалую, прачки бастуют уже несколько недель, приказчики, конторщики, бухгалтера, муниципальные, торговые служащие – часто с докторами во главе, – портовые рабочие, пароходная прислуга.

Сам Чернов констатировал: «В любой отрасли промышленные забастовки грозили стать перманентными. Со своей стороны предприниматели вопияли о ненасытности рабочих. Грозили локаутами и порой пробовали к ним переходить. Им в ответ росли протестующие вопли рабочих о накоплениях во всех отраслях индустрии, военных прибылях. Взаимная ненависть обоих сторон разгоралась и предвещала пожар гражданской войны, которой никакими заклятиями никто остановить был бы не в силах»[615].

Практически на всех предприятиях развернулась борьба за 8-часовой рабочий день. Первым, как ни странно, откликнулся… Гучков, который, казалось бы, должен был быть заинтересован в повышении выпуска оборонной продукции (можете себе представить меры по сокращению рабочего дня в разгар Великой Отечественной войны?!) «Несмотря на военное время, Гучков немедленно ввел на всех государственных оборонных предприятиях 8-часовой рабочий день, – восхищался Керенский. – В результате его инициативы этот распорядок стал нормой и на промышленных предприятиях всего частного сектора»[616].

По предложению министра торговли и промышленности Коновалова 10 марта между Петросоветом и обществом фабрикантов и заводчиков, желавших любой ценой сохранить свои предприятия на ходу, было заключено соглашение: «1) Впредь до издания закона о нормировке рабочего дня вводится на всех фабриках и заводах восьмичасовой рабочий день (8 часов действительно труда) во всех сменах, причем накануне воскресенья работы производятся 7 часов; сокращение часов работы не изменяет размера заработка и сверхурочные работы допускаются лишь с согласия фабрично-заводских комитетов. 2) Фабрично-заводские комитеты (советы старост) избираются на основе всеобщего и т. д. избирательного права». Для разрешения конфликтов создавалась «центральная камера», составленная «в равном числе из представителей совета рабочих и солдатских депутатов и общества фабрикантов и заводчиков»[617]. Формально соглашение касалось Петрограда, но вскоре распространилось на всю страну.

В Москве, где Общество фабрикантов и заводчиков сопротивлялось введению 8-часового рабочего дня, он появлялся явочным порядком, а 18 марта эта практика была санкционирована задним числом решением Моссовета. Та же волна прокатилась по всей России, принимая где-то петербургскую, где-то московскую форму: либо заключалось соглашение с предпринимательскими организациями, либо 8-часовой рабочий день вводился явочным «революционным» порядком и санкционировался актом местного Совета[618]. Бубликов подметил, что «лозунг восьмичасового дня в России был понят довольно своеобразно. Например в Царицыне его истолковали так, что в него должен входить и один час на обед, и 15 минут отдыха в каждом часе работы. Иначе говоря, получается вместо восьмичасового 5½-часовой рабочий день. Все конторщики и служащие заводской «администрации» потребовали себе уже прямо шестичасового дня. Углекопы-забойщики стали работать по четыре-пять часов в день, а число выходов на работу понизили кое-где до четырех в неделю. «Чего мне стараться? С меня довольно зарабатывать. Да и водки не купишь. Так на что деньги?» Сухой закон никто не отменял.

Восприняв «европейский» 8-часовой рабочий день, Россия и не думала о введении европейского числа праздников. «Праздники остались русские. Отпали, правда, царские дни, но зато прибавились разные революционные праздники, да митинги, да комитеты (все всегда в рабочее время). Но и без этих добавочных прогулов число праздничных дней в России грандиозно – более 100 в год. Всякие Ильины, Николины дни, «престолы», Параскевы-Пятницы, родительские субботы и т. д. В этом году к ним относились с особой бережностью: Ильин день всюду праздновался, даже там, где о нем прежде забывали»[619].

На промышленных предприятиях начал устанавливаться рабочий контроль. Уже 7 марта трудящиеся крупнейшего оборонного завода «Арсенал» приняли решение: «Всякое распоряжение администрации, касающееся внутренних распорядков завода, должно получить санкцию коллектива»[620]. О требованиях рабочих можно составить впечатление по материалам совместной Государственной комиссии по улучшению материального положения железнодорожных служащих, мастеров и рабочих, которая заработает под руководством Плеханова. Рисуя ужасающую картину «критического материального положения», трудящиеся настаивали на удвоении и утроении зарплаты, индексации жалованья для компенсации инфляции, дополнительной оплате за работу в праздничные дни, введении месячного отпуска, согласования увольнений с профсоюзом[621].

Свои порядки стали устанавливать повсеместно возникшие в марте фабрично-заводские комитеты, официально легализованные 23 апреля. Они быстро обрастали аппаратом, на крупных предприятиях в них работали комиссии и секции: продовольственные, милицейские, культурно-просветительные, хозяйственные, даже приемные, которые ведали вопросами найма трудящихся. Фабзавкомы диктовали размер зарплаты, давали добро на сверхурочные работы, предоставляли отпуска[622].

576Шляпников А. Семнадцатый год. Кн. 3. М. – Л., 1927. С. 83.
577Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. С. 413.
578Головин Н. Н. Российская контрреволюция в 1917–1918 гг. Т. 1. М., 2011. С. 75
579Лукомский А. С. Очерки из моей жизни. Воспоминания. С. 340.
580Ходнев Д. Февральская революция и запасной батальон Лейб-Гвардии Финляндского полка. С. 283–285.
581Арамилев В. В. В дыму войны: Записки вольноопределяющегося. 1914–1917 годы. М., 2015. С. 221.
582Нокс А. Вместе с русской армией. С. 548.
583Деникин А. И. Очерки русской смуты. Кн. 1. Т. 1. С. 520.
584Шиллинг Н. Н. Из моих воспоминаний с 3 марта 1917 г. по 1 января 1919 г. // 1917 год в судьбах России и мира. С. 329.
585Головин Н. Н. Российская контрреволюция в 1917–1918 гг. Т. 1. С. 64.
586Деникин А. И. Очерки Русской Смуты. Кн. 1. Т. 1. С. 285.
587Там же. С. 291.
588Головин Н. Н. Российская контрреволюция в 1917–1918 гг. Т. 1. С. 64.
589Деникин А. И. Очерки Русской Смуты. Кн. 1. С. 368.
590Керенский А. Ф. Россия на историческом повороте. С. 195.
591Деникин А. И. Очерки Русской Смуты. Кн. 1. Т. 1. С. 295.
592Ненюков Д. В. От Мировой до Гражданской войны. Воспоминания. 1914–1920. М., 2014. С. 252.
593Масловский Е. В. Великая война на Кавказском фронте. 1914–1917 гг. С. 405, 398.
594Баграмян И. Х. Мои воспоминания. Ереван, 1980. С. 45.
595Гурко В. Война и революция в России. С. 364.
596Лукомский А. С. Очерки из моей жизни. Воспоминания. С. 337, 338.
597Биржевые ведомости. Вечерний выпуск. 1917. 29 марта. № 16159.
598Нокс А. Вместе с русской армией. С. 539.
599Войтинский В. С. 1917-й. Год побед и поражений. С. 101.
600Левицкий В. А. На Кавказском фронте Первой мировой. Воспоминания капитана 155-го пехотного Кубанского полка. 1914–1917. М., 2014. С. 520.
601Деникин А. И. Очерки Русской Смуты. Кн. 1. Т. 1. С. 284–285.
602Головин Н. Н. Российская контрреволюция в 1917–1918 гг. Т. 1. С. 69, 70, 71.
603Шляпников А. Семнадцатый год. Кн. 3. С. 74–75.
604Деникин А. И. Очерки Русской Смуты. Кн. 1. Т. 1. М., С. 295.
605Гурко В. Война и революция в России. С. 365.
606Русские Ведомости. 1917. 28 марта. № 69.
607Войтинский В. С. 1917-й. Год побед и поражений. С. 49.
608Людендорф Э. Мои воспоминания о войне 1914–1918 гг. С. 431.
609Известия Комитета петроградских журналистов. 1917. 3 марта. № 8.
610Шварц С. Материалы о развитии программ экономической политики в 1917–1918 годах // Фельштинский Ю. Г., Чернявский Г. И. Меньшевики в революции: Статьи и воспоминания социал-демократических деятелей. М., 2016. С. 327.
611Бурджалов Э. Н. Вторая русская революция. Москва. Фронт. Периферия. С. 354.
612Всероссийское совещание Советов рабочих и солдатских депутатов. 29 марта – 3 апреля 1917 г. М. – Л., 1927. С. 305–306.
613Солженицын А. И. Наконец-то революция: Из «Красного Колеса». С. 625, 624.
614Бурджалов Э. Н. Вторая русская революция. Москва. Фронт. Периферия. С. 386–387.
615Чернов В. М. Перед бурей. Мн., 2004. С. 328, 329.
616Керенский А. Ф. Россия на историческом повороте. С. 157.
617Известия. 1917. 11 марта. № 12.
618Мельгунов С. П. Мартовские дни 1917 г. С. 477.
619Бубликов А. А. Русская революция. С. 105–106.
620Революционное движение в России после свержения самодержавия. С. 468.
621Розенберг У. Государственная администрация и проблема управления в Февральской революции // 1917 год в судьбах России и мира. С. 126–127.
622Бурджалов Э. Н. Вторая русская революция. Москва. Фронт. Периферия. С. 384.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47  48  49  50  51  52  53  54  55  56  57  58  59  60  61  62  63  64  65  66  67  68  69  70  71  72  73  74  75  76  77  78  79  80  81 
Рейтинг@Mail.ru