bannerbannerbanner
Время магов. Великое десятилетие философии. 1919-1929

Вольфрам Айленбергер
Время магов. Великое десятилетие философии. 1919-1929

Полная версия

Этический акт

На самом деле, как заявил Витгенштейн издателю Людвигу фон Фиккеру примерно через два месяца после возвращения с войны, «смысл книги – этический ‹…›», поскольку работа его состоит из двух частей: «из той, что перед Вами, и из всего того, чего я не написал. И как раз эта вторая часть и важна. Дело в том, что моей книгой этическое ограничено как бы изнутри»[36].

Людвиг Витгенштейн с братом Паулем (в первом ряду слева) и сестрами Герминой, Еленой и Маргаритой (во втором ряду, слева направо)


Семья Витгенштейн в день празднования серебряной свадьбы родителей Людвига 23 мая 1899 года на семейной вилле в Нойвальдегге, Вена. Людвиг – в матроске, крайний справа в первом ряду


Пространство того, что может быть сказано, которое труд Витгенштейна «изнутри» ограничивает средствами логического анализа языка, касается только мира фактов, а значит, единственной области, о какой, собственно, можно говорить осмысленно. Но кáк можно точнее охватить этот мир фактов в его устройстве – это, в конечном счете, задача естественных наук. Стало быть, по убеждению Витгенштейна, – «того, что не имеет отношения к философии» (6.53). На этом фоне проблема, или, скорее, подлинно философское решение, заключается для него в следующем утверждении, а точнее – в чувстве:

6. 52. Мы чувствуем, что, даже когда найдутся ответы на все возможные философские вопросы, основы жизни останутся полностью непостигнутыми. Конечно, тогда не останется вопросов, и это и будет ответ.

Позитивистски настроенный дух эпохи исходил как раз из того, что для собственной жизни имеют значение только те предметы, о которых можно говорить осмысленно и которые можно без сомнений подтвердить в их данности, – так называемые факты. Витгенштейн же, применяя подлинную методическую основу этого чисто научного миропонимания, а именно логический анализ, показал, что на самом деле всё наоборот. Всё, что действительно наделяет смыслом жизнь и мир, в котором мы живем, находится вне пределов того, что может быть непосредственно высказано. Философский подход Витгенштейна был строго научным, но его мораль – экзистенциалистской. Хорошая жизнь зиждется не на объективных причинах, а на радикально субъективных решениях. В чем она заключается, осмысленно сказать невозможно – скорее, она должна показать себя в конкретном, повседневном свершении. Вот на это и решился Витгенштейн в 1919 году.

Возвращение в давний венский мир для него немыслимо – даже если бы этот мир еще существовал. Ни война, ни философия не освободили его от загадки и несчастья, какими он был для самого себя. С войны он вернулся изменившимся, но никоим образом не просветленным. И, чтобы побороть неизбывный хаос внутри, за долгие месяцы итальянского плена в лагере Кампо Кассино постарался составить для себя радикальный план. Во-первых, отписать всё состояние брату и сестрам. Во-вторых, больше никакой философии. В-третьих, жить честным трудом – и в постоянной бедности.

Несчастье без желаний

Непоколебимость, с которой Витгенштейн уже через считаные дни после возвращения приступает к реализации этого плана, вызывает у сестер и брата большую тревогу, в первую очередь – у старшей сестры Гермины. В эти дни на исходе августа она опасается, что еще один брат покончит самоубийством, как покончили с собой Йоханнес († 1902), Рудольф († 1904) и Курт († 1918).

Если старший из братьев, Йоханнес, сбежавший от властного отца в Америку, при так и не выясненных обстоятельствах «утонул» при аварии на воде во Флориде, то родившийся в 1888 году третий сын, Рудольф, в двадцать два года отравился в одном из берлинских ресторанов цианистым калием. В прощальном письме Рудольф объяснил свой поступок скорбью о смерти друга. Согласно другой версии, он полагал, что описанный сексологом Магнусом Хиршфельдом клинический случай «студента-гомосексуалиста» (имени Хиршфельд не называл) разоблачил его, и опасался, что будет скомпрометирован[37]. Особенно героическим трагизмом отличалось самоубийство Конрада, прозванного Куртом, который при отступлении из Италии в последние дни войны в октябре 1918-го пустил себе пулю в висок – вероятно, чтобы не попасть в плен к итальянцам.

Учитывая внутрисемейную ситуацию, можно сказать, что с четвертым из пяти братьев Витгенштейн, Паулем, всё обошлось вполне хорошо. Чрезвычайно музыкальный, как и все отпрыски семейства, он уже задолго до войны готовился к карьере концертирующего пианиста. Музыкальные вечера, которые Витгенштейн-старший устраивал в фамильном дворце, на рубеже веков принадлежали к числу главных событий в жизни венского общества. Молодой Пауль, безусловно, слыл исключительным дарованием. Но в первые же месяцы войны он получает настолько тяжелое ранение, что правую руку приходится ампутировать. Мало того, в конце концов он попадает в русский плен, откуда его удается вызволить лишь в 1916 году. По возвращении домой он тоже всерьез думает о самоубийстве, однако затем находит новый смысл в жизни: с помощью разработанной им педальной техники и благодаря бесконечным упражнениям Пауль учится виртуозно играть на фортепиано одной рукой – так что он действительно может продолжить карьеру концертирующего пианиста – и достигает международной славы.

И вот теперь в критическом положении оказался и младший брат, Люки, как Людвига называют в семье. Ввиду семейного опыта всем кажется разумнее предоставить ему свободу действий. Тем более, что задним числом вся военная карьера Людвига видится сплошной затянувшейся попыткой самоубийства, ведь быстро поднимавшийся по служебной лестнице Витгенштейн постоянно требовал, чтобы армейское руководство направляло его на передний край, на самые опасные участки фронта.

Словно под нажимом, Витгенштейн в своих военных дневниках упорно возвращается к мысли, что лишь в пограничной ситуации непосредственной близости смерти, в предельной опасности для собственного существования проявляются истинный облик собственного «я» и, прежде всего, его истинная вера в Бога, а тем самым – его способность к счастью. Таковы, например, записи летних месяцев 1916 года, сделанные на галицийском фронте, в которых проясняется, насколько тесно в годы войны слились в мышлении Витгенштейна программа логического анализа языка и христианско-экзистенциалистская этика в духе Кьеркегора и Толстого:

Чтобы жить счастливо, я должен находиться в согласии с миром. А это и означает – «быть счастливым».

Я тогда пребываю, так сказать, в гармонии с той чужой волей, от которой кажусь зависимым. То есть: «я исполняю волю Бога»[38].

Страх смерти – лучший знак ложной, то есть дурной жизни[39].

Добро и зло приходят лишь через субъект. А субъект не относится к миру, он есть граница мира ‹…›.

Добрым и злым является, по сути, только «я», а не мир. «Я», «Я» есть глубоко таинственное[40].

В августе 1919-го Витгенштейн, конечно, уже не испытывает страха смерти. Его лишь терзают сомнения относительно подлинно решающего вопроса: находится ли для человека вроде него хорошая, наделенная смыслом, счастливая жизнь вообще в пределах достижимого? Уже 5 сентября 1919 года он приступает к осуществлению второго шага своей программы выживания. Став человеком совершенно неимущим, он поступает на годичные педагогические курсы на венской Кундмангассе, чтобы учительствовать в народной школе. Итак, больше никакой философии. Никогда!

Мартин Хайдеггер в ту пору ничего не знал о новой экзистенциальной программе Витгенштейна. Она бы могла поколебать его новые устои. Ведь он тоже только что вернулся с войны – и хотел только одного: философствовать.

Иные обстоятельства

«Трудно жить философом, – пишет вернувшийся с войны Мартин Хайдеггер 9 января 1919 года своему старшему другу и покровителю Энгельберту Кребсу. – Ведь внутренняя правдивость по отношению к себе и к тем, для кого станешь учителем, требует жертв, и отказов, и боев, которые научному ремесленнику всегда остаются чужды»[41]. Без сомнения, сказано всерьез. О себе, своем мышлении, своем пути. «Я верю, – продолжает Хайдеггер, – что философия – мое внутреннее призвание».

 

Комиссованный в первые годы войны по причине сердечного заболевания (собственный диагноз: «слишком много спорта в юности!»), в ее последние месяцы, с августа по ноябрь 1918 года, Хайдеггер служил метеорологом на фронтовой метеостанции № 414. Во Второй битве на Марне германскому вермахту для применения отравляющих газов были необходимы прогнозы наблюдательной метеостанции, расположенной на возвышенности. В самих боевых действиях Хайдеггер не участвует. Хотя наверняка следит в бинокль за тысячами немецких солдат, выбегающих из окопов навстречу верной смерти. В его личных записях и письмах ужасы войны не упомянуты. Если Хайдеггер и говорит в то время о «жертвах», «отказах» и «боях», то имеет в виду прежде всего свою университетскую и личную ситуацию.

Начиная с зимы 1917-го настоящий фронт для него проходит не в Арденнах, а в собственных четырех стенах. Это не национальный фронт и не геополитический, но конфессиональный. И в самом деле, католическому философу, получающему поддержку от церкви, «жить» – то есть сделать должностную карьеру – весьма тяжко. Особенно если он, как Мартин Хайдеггер, женится на протестантке, да еще и тайком, а главное, если эта женщина, вопреки прежним своим обещаниям, все-таки не хочет ни переходить в католическую веру, ни крестить по католическому обряду ребенка, которого носит под сердцем.

Открытые фланги

Ныне едва ли возможно представить себе, каким скандалом был межконфессиональный брак в 1919 году в узком жизненном и профессиональном окружении Хайдеггера. Особенно переживали его родители-ортодоксы, которых Мартин в трогательных письмах этих месяцев снова и снова заверяет, что, если разобраться, спасение душ их сына и их внука отнюдь не потеряно навсегда.

Итак, его брак создает проблему – а вскоре и сам становится проблематичным. Притом, что, женившись на Тее Эльфриде Петри, сын церковного служки Хайдеггер – по крайней мере чисто экономически – сделал прекрасную партию. Ведь его избранница, приехавшая в 1915 году во Фрайбург изучать политэкономию, происходит из состоятельной семьи из среды достаточно высокого прусского офицерства, – так что в последние годы войны родители жены не раз выручали молодую пару деньгами. По окончании войны, однако, Петри – как и миллионы немцев, они вложили свое состояние в военные займы – терпят тяжелые убытки и оказываются не в состоянии впредь поддерживать фрайбургскую семью[42].

Поэтому в ноябре 1918 года, вернувшись с фронта, Хайдеггер и финансово стоит на краю пропасти. Если он хочет дальше жить как философ, ему срочно требуется стабильный доход, то есть место, – а значит, нужен новый покровитель. От теологического факультета Фрайбургского университета приват-доцент, который, защитил свою диссертацию, получая церковную стипендиию, ожидать уже ничего не мог. В 1916 году его, в церковных кругах считавшегося пока незрелым, а вдобавок ненадежным, несколько раз, вопреки рекомендациям декана Кребса, демонстративно обошли при внутренних назначениях. Теперь оборвалась и эта последняя связь.

И свои университетские надежды во Фрайбурге Хайдеггер полностью возлагает на главу первой философской кафедры и подлинного основоположника и лидера так называемой феноменологии – Эдмунда Гуссерля. Однако Гуссерль – философ чисто научного направления – вызывает у мыслителя, связанного с религией, глубокие сомнения. Стало быть, на первых порах Хайдеггеру в его стремлении приходится туго. В 1916–1917-м старый мэтр вообще не обращает внимания на молодого ученика. Только зимой 1917–1918 годов он начинает к нему присматриваться, а вскоре оказывает ему поддержку. И, с должным пафосом сообщая в упомянутом письме от 9 января 1919 года своему церковному другу Энгельберту Кребсу, что «теоретико-познавательные исследования ‹…› сделали систему католицизма проблематичной и неприемлемой» для него, молодой Хайдеггер, возможно, действительно свидетельствует о решительном повороте в своей биографии. Ну а если смотреть на дело с практической точки зрения, то речь идет о четко продуманном маневре философа-карьериста, который, тщательно изучив новую обстановку, пришел к заключению, что последний его академический шанс – однозначный отход от католицизма. Всего за два дня до этого письма Кребсу Эдмунд Гуссерль лично обратился в министерство в Карлсруэ с требованием предоставить Хайдеггеру новое место ассистента с твердым годовым жалованьем, поскольку иначе этот необычайный талант грозит уйти «в денежную профессию» и будет потерян[43].

В рамках биографического корсета, сконструированного Беньямином из «характера» и «судьбы», «внутренних задатков» и «внешних обстоятельств», отход Хайдеггера от «системы католицизма» представляется предельно логичным. Можно даже сказать, системно-логичным.

Как и следовало ожидать, Гуссерля в Карлсруэ услышали. Министерство, правда, еще ломается по поводу предоставления полной ассистентской ставки (ее одобрили только осенью 1920 года), однако разрешает читать оплачиваемый курс лекций. Призвание Хайдеггера к философии пока что спасено. Отныне он может мыслить, избегая всякого католического давления. Первый послевоенный семестр во Фрайбурге начинается уже 25 января 1919 года. В распоряжении Хайдеггера ровно три недели, чтобы подготовиться. А за четыре дня до начала лекций рождается его первый сын, Йорг.

Мир без воззрений

Во Фрайбурге, по сравнению с большими городами вроде Мюнхена и Берлина, живется относительно неплохо. Город расположен в сельскохозяйственном районе, и с продуктами питания дело обстоит чуть лучше, да и буржуазные революции и уличные бои этих месяцев обходят его стороной. Тем не менее, аудитория, которую Хайдеггер увидел с кафедры на первой лекции 1919 года, наверняка производила плачевное впечатление. Перед ним сидела малочисленная кучка в большинстве своем подавленных мужчин, многие – давно уже не студенческого возраста, вынужденных теперь делать вид, будто видят перед собой будущее. Как до них достучаться? Как их заинтересовать? Как разбудить? Бегством в башню из слоновой кости, обращением к самым абстрактным и далеким вопросам? Или, скорее, близкой их опыту трактовкой Здесь и Сейчас? Молодой доцент решил сделать то и другое сразу. И тем самым подарил философии один из величайших ее часов[44].

Согласно расписанию, Хайдеггеру надлежало читать о Канте, но в последнюю секунду он решительно меняет тему. Новое название лекции: «Идея философии и проблема мировоззрения»[45]. Иными словами, речь пойдет о самопонимании философии как самостоятельной области знаний: по ту сторону методов и объяснений эмпирического естествознания, а главное, по ту сторону доминирующего в это время жанра обширных мировоззренческих трудов – таких, например, как великий цивилизационно-теоретический трактат Освальда Шпенглера «Закат Европы». Как будто бы достаточно ясно, что цели и методы философии не тождественны целям и методам естествознания. Но чем она отличается от построения, отягощенного ценностями мировоззрения? Имеется ли здесь вообще значимое различие?

Если следовать феноменологическому подходу Гуссерля, ответ однозначен: да. Ведь отличительная черта феноменологии – методически строгий способ раскрытия мира. Однако, не в пример естественным наукам, феноменология не стремится объяснить или прогнозировать ход явлений, но намерена как можно более объективно и нейтрально осмыслить их вообще в фактической их данности. Под девизом «Назад, к самим вещам!» феноменология пытается укрепиться, по выражению Хайдеггера, как «дотеоретическая первичная наука» (vortheorethische Urwissenschaft) – как точный опытный фундамент, существующий до всякого естествознания, а главное, до всех искаженных предрассудками мировоззрений и идеологий.

Первопроходец

Как раз на этот путь ступает Хайдеггер, новый ассистент Гуссерля во Фрайбурге, в своей первой лекции. В своей простейшей представимой форме, по мысли Хайдеггера, главный вопрос феноменологии звучит так: Gibt es etwas? (Есть ли что-то? Существует ли нечто?). И, если да, каким образом это «что-то» всякий раз дано нашему сознанию? Как оно проявляется? Не без горького подтекста доцент Хайдеггер, намекая на шаткое «августовское переживание» начала войны 1914 года, называет этот вопрос о «есть ли» философским «вопрошающим переживанием». Но послушаем самого Хайдеггера:

§ 13. Вопрошающее переживание: есть ли что-то?

Уже в вопросе «есть ли?..» имеется нечто. Вся наша проблематика подошла к решающему месту, которое при всей своей кажущейся скудости вовсе не производит такого впечатления. Всё зависит от того, ‹…› что мы понимающе следуем смыслу этой скудости и задерживаемся при ней ‹…› Мы стоим на методическом распутье, где решается вопрос о жизни и смерти философии как таковой, стоим у бездны: дальше мы либо сорвемся в Ничто, то есть в абсолютное опредмечивание, либо нам удастся прыжок в другой мир, или точнее: сначала вообще в сам мир. ‹…› Допустим, нас совсем бы здесь не было. Ну что ж, тогда бы не имелось этого вопроса ‹…›.

И чуть дальше, еще раз уточняя важнейший вопрошающий импульс:

Что значит: «есть»?

Есть числа, есть треугольники, есть картины Рембрандта, есть подводные лодки; я говорю, еще сегодня есть дождь, назавтра есть телячье жаркое. Многогобразное «есть», и каждый раз оно обладает разным смыслом и всё же одним и тем же повсюду встречаемым моментом значения. ‹…› Далее: спрашивается, есть ли что-то. Спрашивается не о том, имеются ли стулья или столы, дома или деревья, сонаты Моцарта или религиозные силы, а о том, есть ли вообще что-то. Что означает: вообще что-то? Совершенно общее, самое общее, так сказать, то, что вообще причитается каждому возможному предмету. О нем можно сказать, оно есть что-то – и коль скоро я так говорю, я высказываю о предмете минимум того, что может быть высказано. Стою перед ним без предпосылок[46].

Итак, двадцатидевятилетний мужчина читает свою первую лекцию как академический философ и дрожащим от решимости голосом призывает слушателей признать в одном из казалось бы тривиальнейших оборотов немецкого языка судьбоносный вопрос самóй философии. Кто здесь говорит – клоун? маг? пророк?

Стоит немного остановиться на этом ключевом пассаже его первой послевоенной лекции, ведь он являет собой не что иное, как зародыш всей хайдеггеровской философии присутствия (Dasein). Если последовать призыву Хайдеггера и чуть дольше задержаться на обороте «есть» (es gibt) – так сказать, медитируя, вникнуть в его возможные применения и смыслы, – то, действительно, выявляется загадка особой глубины: что, собственно, подразумевает это «есть»? В чем заключен его подлинный смысл? В конце концов, в своей самой общей форме оно касается всего и вся. Просто всего, что есть.

 

Ровно через десять лет Хайдеггер с той же кафедры будет утверждать, что вся его философия кружит возле вопроса о смысле слова «быть». И с той же фрайбургской кафедры провозгласит, что он – первый человек за 2 500 лет, который вообще вновь открыл и пробудил к жизни смысл этого вопроса, но прежде всего – его значение для конкретной жизни и мышления всех людей. Напряженность намечается уже в 1919 году, когда он говорит о вопросе «есть ли» как о «подлинном перепутье», которое решает о «жизни и смерти философии».

Стало быть, если выбрать направление «абсолютного опредмечивания» и, таким образом, оставить вопрос о «том, что есть», естественным наукам, то философии грозит судьба, которую диагностирует и Витгенштейн: она станет ненужной, в лучшем случае – сможет понимать себя как служанку естествознания. В худшем – деградирует до того вида зыбкого обобщения, стоящего на ложном, отягощенном предрассудками ценностном фундаменте, который Хайдеггер связывает с понятием мировоззренческой философии. То есть всё зависит от того, удастся ли «прыжок» в другой мир, в другое философствование, а тем самым – в другое понимание бытия. Вперед, по третьему пути.

Без алиби

Однако выбранное Хайдеггером понятие прыжка, ключевое в религиозной философии Сёрена Кьеркегора, уже показывает, что в этой подлинно спасительной альтернативе речь не может идти о чисто логическом, доказательном или просто рационально мотивированном выборе. Вместо этого речь идет, скорее, о решении, которое требует большего и другого. А именно чего-то, что в первую очередь зиждется не на причинах, но на воле и мужестве, а главное, на конкретном личном опыте, сравнимом с религиозным переживанием обращения, другими словами – на призвании.

В этом пассаже о «вопрошающем переживании» угадывается и вторая, наиболее важная для позднего Хайдеггера, мыслительная фигура. Она кроется за следующим спекулятивным рассуждением: а что, если бы «нас» – как людей – вообще бы здесь (da) не было? То есть не было бы на свете, в мире? Что тогда?

Хайдеггер утверждает: тогда бы не было и вопроса о «том, что есть». Иными словами, мы, люди, суть единственные существа, которые могут задать себе вопрос о том, что есть, а значит, о смысле бытия. Поэтому только для нас всё, что имеется, существует здесь (da) – и в этой данности, по сути, находится под вопросом. Только для нас «имеется» мир. И оттого уже вскоре Хайдеггер заменит понятие «человек» понятием «присутствие» (Dasein).

36Wittgenstein, Briefwechsel. S. 96.
37Ср.: Waugh, A. (2010). S. 38 ff.
388.7.1916, WA. Bd. I. S. 169.
398.7.1916, WA. Bd. I. S. 169.
408.7.1916, WA. Bd. I. S. 174.
41Цит. по: Ott, H. (1988). S. 107.
42Цит. по: Ott, H. (1988). S. 106ff.
43Цит. по: Ott, H. (1988). S. 114.
44Центральное значение этой лекции на философском пути Хайдеггера подчеркивает в особенности Safranski, R. (2001). S. 112ff. Приведенное описание в существенных чертах следует интерпретации Сафранского. См.: Сафрански Р. Хайдеггер: германский мастер и его время. С. 138–156.
45GA. Bd. 56/57. S. 3–117.
46GA. Bd. 56/57. S. 67f.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru