© 2018 by J. G. Cotta’sche BuchhandlungNachfolger GmbH, gegr. 1659, Stuttgart
© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2021
© Фонд развития и поддержки искусств «айрис» / IRIS Foundation, 2021
Посвящается Эве
Лучшее, что дает нам история, – это вызываемый ею энтузиазм.
Иоганн Вольфганг ГётеМаксимы и рефлексии(пер. С. Ошерова)
«Не переживайте, я знаю, вы никогда этого не поймете»[1]. Этой фразой 18 июня 1929 года в Кембридже, Англия, закончился самый странный экзамен в истории философии. Перед комиссией, состоявшей из Бертрана Рассела и Джорджа Эдварда Мура, в качестве соискателя докторской степени предстал сорокалетний австрийский экс-миллиардер, последние десять лет работавший по преимуществу учителем начальной школы[2]. Его имя – Людвиг Витгенштейн. В Кембридже Витгенштейн чужим не был. Напротив, с 1911 года и почти до самого начала Первой мировой войны он учился там у Рассела и по причине своей очевидной гениальности, а равно и сумасбродства, быстро стал среди тогдашних студентов культовой фигурой. «Итак, бог прибыл. Я встретил его на вокзале в 5.15»[3], – отмечает Джон Мейнард Кейнс в письме от 18 января 1929 года. Кейнс, в ту пору, пожалуй, крупнейший в мире экономист, случайно встретил Витгенштейна в день его возвращения в Англию. А тот факт, что тем же поездом из Лондона в Кембридж прибыл и старый друг Витгенштейна Джордж Эдвард Мур, много говорит о чрезвычайно тесной и, стало быть, чреватой толками обстановке тогдашних кружков.
Впрочем, обстановку в купе не стоит представлять себе очень уж непринужденной. Ведь и small talk[4], и сердечные объятия Витгенштейну были, по меньшей мере, не свойственны. Венский гений скорее имел склонность к внезапным приступам ярости, а вдобавок отличался крайней злопамятностью. Одно-единственное неловкое слово или шутливое политическое замечание могли привести к многолетней неприязни и даже к разрыву отношений – что неоднократно испытали на себе и Кейнс, и Мур. Тем не менее: бог вернулся! И радость была, соответственно, велика.
Людвиг Витгенштейн в день получения стипендии на докторантуру в Тринити-колледже Кембриджского университета. 1929
Потому-то, чтобы приветствовать блудного сына[5], уже на второй день по приезде Витгенштейна в доме у Кейнса собирается так называемый кружок «Апостолов» – чрезвычайно элитарный неофициальный студенческий клуб, пользовавшийся весьма сомнительной славой из-за гомосексуальных интрижек своих участников. На торжественном ужине Витгенштейна возводят в ранг почетного члена («ангела»). Со времени последней встречи для большинства собравшихся минуло пятнадцать с лишним лет. С тех пор много чего произошло. Однако для своих апостолов Витгенштейн внешне почти не изменился. Дело не только в том, что и этим вечером он, по обыкновению, облачен в рубашку на пуговицах с отложным воротником, в серые фланелевые брюки и тяжелые кожаные башмаки деревенского фасона. Годы и физически как будто бы прошли для него без следа. На первый взгляд, он больше похож на одного из тех тоже приглашенных талантливых студентов, что до сих пор были знакомы со странным австрийцем лишь по рассказам профессоров. И, конечно же, именно он был автором «Логико-философского трактата», легендарной работы, которая во многом, если не сказать целиком, определяла в Кембридже философские дискуссии минувших лет. Хотя никто из присутствовавших не стал бы утверждать, что хотя бы приблизительно понял эту книгу, сей факт лишь еще сильнее разжигал увлеченность «Трактатом».
Витгенштейн закончил книгу в 1918 году в итальянском плену, твердо убежденный, что «отыскал, в существенных отношениях, окончательное решение» всех философских проблем, и, соответственно, вознамерился отныне повернуться к этой дисциплине спиной. Всего через несколько месяцев он, наследник одной из богатейших на континенте семей промышленников, отписал всё свое состояние сестрам и брату. В письме Расселу он тогда сообщил, что – мучимый тяжелыми депрессиями и периодическими мыслями о самоубийстве – хочет отныне зарабатывать на жизнь «честным трудом». А конкретно – работать в провинции учителем начальной школы.
И вот этот Витгенштейн вернулся в Кембридж. Вернулся, как говорили, чтобы заниматься философией. Однако гений, к тому времени сорокалетний, не имел ученого звания и к тому же оказался совершенно без средств. То немногое, что он сумел скопить за минувшие годы, было израсходовано всего за несколько английских недель. Осторожные вопросы, не готовы ли богатые родичи оказать ему финансовую помощь, Витгенштейн встретил резким протестом: «Будьте добры принять мое письменное заявление, что у меня не только есть целый ряд состоятельных родственников, но и что они дали бы мне денег, если бы я попросил. Однако я не попрошу у них ни пенни»[6], – сообщает он Муру накануне своего устного докторского экзамена.
Что же делать? Никто в Кембридже не сомневается в исключительном таланте Витгенштейна. Все, в том числе самые влиятельные персоны университета, хотят удержать его здесь и помочь ему. Но без ученого звания даже в семейной атмосфере Кембриджа институционально невозможно предоставить научную стипендию, а тем более постоянную должность, человеку, некогда бросившему учебу.
В конце концов, придумали такой план: пусть Витгенштейн подаст «Логико-философский трактат» как докторскую диссертацию. В 1921–1922 годах Рассел лично содействовал публикации этой работы и, чтобы обеспечить ее издание, написал к ней предисловие, поскольку считал труд своего бывшего ученика куда более превосходящим его собственные, столь же эпохальные работы по философии логики, математики и языка.
Поэтому не приходится удивляться, что, входя в экзаменационный зал, Рассел ворчал, что «ничего абсурднее в жизни своей не видел»[7]. Тем не менее: экзамен есть экзамен, и после нескольких минут дружеских расспросов Мур и Рассел все-таки перешли к некоторым критическим аспектам. Касались они одной из центральных загадок Витгенштейнова «Трактата», отнюдь не бедного на туманные афоризмы и мистические одностишия. Уже первая фраза произведения, строго упорядоченного по хитроумной десятичной системе, дает впечатляющий тому пример. Она гласит:
Мир есть всё то, что имеет место[8].
Однако и записи вроде нижеследующих тоже были (и остаются по сей день) для последователей Витгенштейна загадкой:
6.432. Как обстоят дела в мире, совершенно безразлично для высшего. Бог не открывает себя миру.
6.44. Мистическое заключено не в том, как явлен мир, а в том, что он есть.
Несмотря на загадочность, главный импульс книги ясен. Витгенштейнов «Трактат» продолжает долгую традицию и стоит в одном ряду с такими трудами Нового времени, как «Этика, доказанная в геометрическом порядке» (1677) Баруха Спинозы, «Исследование о человеческом разумении» (1748) Дэвида Юма и «Критика чистого разума» (1781) Иммануила Канта. Все эти труды стремятся провести грань между теми предложениями нашего языка, что действительно наделены смыслом и тем самым способны быть истиной, и теми, что только лишь кажутся осмысленными и по этой причине вводят наше мышление и нашу культуру в заблуждение. Иными словами, речь в «Трактате» идет о терапевтическом участии в постановке проблемы осмысленного высказывания. Не случайно книга заканчивается тезисом:
7. То, о чем нельзя сказать, следует обойти молчанием.
И всего одной десятичной ступенью выше, под номером 6.54, Витгенштейн раскрывает свой терапевтический метод:
6.54. Мои суждения уточняются следующим образом: тот, кто понимает меня, в конце концов признает их бессмысленными, когда проберется сквозь них, по ним, над ними. (Он должен, так сказать, отбросить лестницу после того, как взобрался по ней.)
Он должен преодолеть эти суждения, чтобы правильно увидеть мир.
Как раз к этому пункту и цепляется Рассел в экзаменационной беседе. Как именно это должно происходить – как, нанизывая бессмысленные суждения, помочь человеку правильно, даже единственно правильно увидеть мир? Разве в предисловии к своей работе Витгенштейн не подчеркнул, что «истинность размышлений, изложенных на этих страницах», представляется ему «неоспоримой и полной». Как такое может быть в работе, которая, согласно сказанному в ней же, почти сплошь состоит из бессмысленных утверждений?
Этот вопрос был Витгенштейну не в новинку. В первую очередь – из уст Рассела. За годы оживленной переписки он стал почти ритуалом в их напряженной дружбе. Стало быть, for old times sake[9] Рассел снова поставил свой вопрос.
К сожалению, мы не знаем, что именно ответил Витгенштейн в свою защиту. Но можем предположить, что отвечал он, по обыкновению слегка заикаясь, с горящими глазами и с весьма своеобразной интонацией, походившей не столько на иностранный акцент, сколько на речь человека, который ощущает в словах человеческой речи особое значение и музыкальность. А затем, после нескольких минут запинающегося монолога, в постоянных поисках по-настоящему яркой формулировки (и в этом тоже своеобразие Витгенштейна), он в очередной раз придет к выводу, что сказал и разъяснил достаточно. Ведь просто невозможно растолковать всё каждому человеку. Ведь он так и написал в предисловии к «Трактату»:
По всей видимости, книгу эту поймет лишь тот, кто уже самостоятельно приходил к мыслям, в ней изложенным, – или по меньшей мере предавался размышлениям подобного рода.
Проблема заключалась лишь в одном (и Витгенштейн это знал): очень немногие люди (а возможно, вообще никто) когда-либо приходили к таким мыслям и формулировали их. Во всяком случае – не его некогда высокочтимый учитель Бертран Рассел, автор «Principia Mathematica», которого Витгенштейн находил всё же философски ограниченным. А тем более – не Дж. Э. Мур, известный как один из самых блестящих мыслителей и логиков своего времени, о котором Витгенштейн в доверительных беседах говорил, что «Мур – выдающийся пример того, сколь многого может достичь человек, не располагающий ни крупицей ума».
Как ему объяснить этим людям лестницу бессмысленных мыслей, по которой сперва нужно подняться, а затем отбросить ее, чтобы увидеть мир таким, каков он на самом деле? Разве мудрец из Платоновой притчи о пещере, однажды выйдя на свет, не потерпел неудачу, попытавшись объяснить увиденное другим ее пленникам?
На сегодня довольно. Довольно объяснений. Витгенштейн встает, обходит вокруг стола, благосклонно хлопает Мура и Рассела по плечам и произносит фразу, которая по сей день снится каждому философу-докторанту в ночь накануне экзамена: «Не расстраивайтесь, я знаю, вам никогда этого не понять».
На том спектакль и закончился. Муру досталось написать экзаменационное заключение: «По моей личной оценке, докторская диссертация г-на Витгенштейна – работа гения; и во всяком случае она удовлетворяет требованиям, необходимым для получения степени доктора философии в Кембридже»[10].
В скором времени была предоставлена и стипендия. Витгенштейн вернулся в философию.
В подлинном смысле у цели мог чувствовать себя и Мартин Хайдеггер, когда 17 марта того же года вошел в парадный зал давосского гранд-отеля «Бельведер». Ибо, вне всякого сомнения, вот она, та великая философская сцена, завоевателем которой тридцатидевятилетний шварцвальдский мыслитель видел себя с самой ранней юности. Потому-то ничто в его выходе нельзя полагать случайным. Ни по-спортивному облегающий костюм, резко выделяющийся на фоне классических фраков приглашенных сановников. Ни строго зачесанные назад волосы. Ни по-крестьянски загорелое от горного солнца лицо. Ни весьма запоздалое появление в зале. Ни тем паче тот факт, что он даже не подумал занять предназначенное ему место в передних рядах, а без малейшего промедления устроился в середине зала, среди многочисленных студентов и молодых ученых. О том, чтобы не нарушать табу и подчиниться господствующим условностям, не было и речи. Ведь для такого, как Хайдеггер, в ложном не может быть никакой правильной философии. А ложным в этом ученом собрании, организованном в изысканном швейцарском отеле, ему наверняка казалось почти всё.
В прошлом году вступительную лекцию на Высших давосских образовательных курсах читал Альберт Эйнштейн. Ныне, в 1929-м, в качестве одного из главных докладчиков приглашен он, Мартин Хайдеггер. В ближайшие дни он прочитает три лекции, а в заключение проведет вместе со вторым философским тяжеловесом, Эрнстом Кассирером, открытую дискуссию. И как ни претила ему чопорная обстановка, связанные с нею значимость и признание всколыхнули в душе Хайдеггера самые глубинные надежды[11].
Всего двумя годами ранее, весной 1927-го, он опубликовал «Бытие и время» – работу, которая уже спустя несколько месяцев была признана новой вехой философии. Этим успехом сын церковного служки из баденского Месскирха лишь подтвердил, что не зря уже давно слывет, по выражению тогдашней его ученицы (и возлюбленной) Ханны Арендт, «тайным королем» немецкой философии. Свою работу Хайдеггер писал в 1926 году в неимоверном цейтноте – и на самом деле завершил ее лишь наполовину. Этим эпохальным трудом он создал себе формальные предпосылки для возвращения из нелюбимого им Марбурга во фрайбургскую альма-матер. В 1928 году Мартин Хайдеггер занимает там престижную кафедру своего давнего учителя и покровителя, феноменолога Эдмунда Гуссерля.
Если Джон Мейнард Кейнс, расказывая о возвращении Витгенштейна в Кембридж, упомянул трансцендентного «бога», то выбор Ханной Арендт королевского титула указывает на волю к власти, а следовательно и к социальному доминированию, которую в случае Хайдеггера любой наблюдатель отчетливо чувствовал уже через считаные секунды. Где бы ни появлялся и ни выступал Хайдеггер, он никогда не бывал одним из многих. В парадном давосском зале он подкрепляет это притязание символичным отказом занять предназначенное ему место среди других профессоров философии. Аудитория шушукается, перешептывается, даже оборачивается: прибыл Хайдеггер. Стало быть, можно начинать.
Крайне маловероятно, чтобы Эрнст Кассирер присоединился к этому всеобщему шушуканью и перешептыванию в зале. Только не подавать виду: соблюдать форму и, прежде всего, сохранять спокойствие. Таково его жизненное кредо. И суть его философии. Да и вообще: чего ему опасаться? В конце концов, пятидесятичетырехлетнему профессору Гамбургского университета превосходно знакома церемонная обстановка большого научного форума. Уже ровно десять лет он возглавляет кафедру. В зимнем семестре 1929–1930 годов он даже займет в своем университете пост ректора, будучи всего лишь четвертым евреем в истории немецкого высшего образования, достигшим подобных высот карьеры. Поэтому этикет фешенебельных швейцарских отелей Касссиреру, отпрыску состоятельных коммерсантов из Бреслау[12], привычен, вероятно, с раннего детства. Как принято в его кругу, он вместе со своей женой Тони ежегодно выезжает летом на швейцарские горные курорты. Но самое главное, в 1929 году Кассирер тоже находится в зените славы, на пике творческой формы. За минувшие десять лет он закончил трехтомную «Философию символических форм». Энциклопедическая широта и систематическая оригинальность работы, третий и последний том которой вышел в свет за несколько недель до давосской конференции, утвердили Кассирера как бесспорного главу неокантианства – ведущего академического течения немецкой философии.
Не в пример Хайдеггеру, Кассирер не взлетел кометой к славе великого философа. Его слава росла постепенно, в ходе десятилетий историко-философского и издательского труда. Он был ответственным редактором полных собраний сочинений Гёте и Канта, кроме того, за годы работы приват-доцентом в Берлине опубликовал объемистый труд по истории философии Нового времени. Чуждый харизматической и языковой дерзости, он отличается в первую очередь впечатляющей начитанностью и едва ли не сверхчеловеческой памятью, которая при необходимости позволяет ему страницами цитировать наизусть великих философских и литературных классиков. Не менее известен и уравновешенный характер Кассирера, постоянно стремящегося к спокойствию и умеренности. В Давосе он воплощает – и прекрасно об этом знает – именно тот тип философствования и ученого истеблишмента, который нацелился взбудоражить Хайдеггер со своим штурмовым отрядом учеников и докторантов, приехавшим, благодаря щедрым стипендиям, почти в полном составе. На фотографии торжественного открытия Кассирер сидит во втором ряду слева, рядом со своей женой Тони. Пышная шевелюра являет взору благородные седины, взгляд сосредоточенно устремлен на ораторскую трибуну. Стул слева от него свободен. Прикрепленная к спинке записка гласит «reservé»[13]. Место Хайдеггера.
Эрнст и Тони Кассирер. 1929
Как свидетельствуют позднейшие записи, нарочитое нарушение Хайдеггером давосского этикета не прошло впустую. Тони Кассирер всё это настолько выбило из колеи, что в мемуарах «Моя жизнь с Эрнстом Кассирером»[14], написанных в 1948 году в нью-йоркской эмиграции, она на целых два года ошибается в дате. Там она изображает «маленького, совершенно невзрачного человека, черноволосого, с пронзительно темными глазами». Ей – дочери коммерсанта из благовоспитанного венского общества – он «тотчас напомнил ремесленника, скажем, из южной Австрии или из Баварии», а позднее, на банкете, это впечатление «подкрепил его диалект». Уже тогда она отчетливо угадывала, с кем будет иметь дело ее супруг: «Склонность Хайдеггера к антисемитизму была нам известна», – заключает она воспоминания о Давосе.
Давосская полемика между Эрнстом Кассирером и Мартином Хайдеггером считается ныне весьма знаменательным событием в истории философии. По словам американского философа Майкла Фридмана, она даже являет собой важнейшее «перепутье для философии ХХ века»[15]. Уже тогда сознание, что они стали свидетелями эпохального переворота, воодушевляло всех участников форума. Так, студент Хайдеггера Отто Ф. Больнов (после 1933 года он сделался убежденным нацистским философом) с восторгом описывает в своем дневнике
‹…› окрыляющее ощущение, ‹…› что являешься очевидцем исторического момента ‹…› точь-в-точь как говорил Гёте в «Кампании во Франции»: «Здесь и сейчас начинается новая эпоха мировой истории», – в данном случае истории философии, – и можешь сказать, что присутствовал при этом[16].
В самом деле. Если бы Давос не состоялся в реальности, будущим историкам идей пришлось бы задним числом его придумать. Вплоть до мельчайших деталей, в этом эпохальном событии отражаются главные контрасты всего десятилетия. Отпрыск берлинских евреев-промышленников встречается с сыном католического церковнослужителя из баденской провинции, ганзейское спокойствие – с неприкрашенно-прямой деревенскостью. Кассирер – отель. Хайдеггер – хижина. Под сияющим горным солнцем они встречаются в таком месте, где воплощаемые ими миры нереальным образом налагаются один на другой.
Похожая на грезу, уединенная атмосфера курортного давосского отеля вдохновила и Томаса Манна к написанию опубликованного в 1924 году романа «Волшебная гора». Поэтому давосская полемика 1929 года, вероятно, казалась ее участникам конкретным воплощением вымышленного образца. С прямо-таки пугающей точностью Кассирер и Хайдеггер совпали с идеологическими шаблонами Лодовико Сеттембрини и Лео Нафты, которых Томас Манн сделал символами целой эпохи.
Эпохально звучала и выбранная организаторами тема давосского форума: «Что есть человек?». Этот вопрос уже был лейтмотивом философии Иммануила Канта. Причем совокупная критическая философия Канта исходит из столь же простого, сколь и неопровержимого наблюдения: человек есть существо, задающее себе вопросы, на которые оно, в конечном счете, ответить не может. В частности они касаются существования Бога, загадки человеческой свободы и бессмертия души. То есть, согласно предварительному кантовскому определению, человек есть существо метафизическое.
Но что отсюда следует? Для Канта эти метафизические загадки, как раз по причине того, что на них нет окончательного ответа, открывают человеку горизонт возможного совершенствования. Они руководят нами в стремлении накопить как можно больше опыта (познание), действовать как можно более свободно и самостоятельно (этика), проявить себя как можно более достойными все-таки возможного бессмертия (религия). В этой связи Кант говорит о регулятивной, или же руководящей, функции метафизического вопрошания.
Эти установки кантовского проекта вплоть до двадцатых годов ХХ века оставались определяющими как для немецкой философии, так и в целом для философии модерна[17]. Философствовать означало, не в последнюю очередь – для Кассирера и Хайдеггера, размышлять в русле этих вопросов. То же касалось и уже упомянутых – скорее логически ориентированных – попыток Людвига Витгенштейна провести четкую грань между тем, о чем разумный человек может говорить, и тем, о чем дóлжно молчать. Правда, терапевтический эксперимент «Трактата» решительно выходил за очерченные Кантом границы. Казалось, что он полагал возможным полностью излечить философскими средствами даже считающееся сугубо человеческим стремление задавать метафизические вопросы, а стало быть – философствовать. Так, в «Трактате» говорится:
6.5. Когда ответ нельзя облечь в слова, вопрос тоже нельзя задать словами.
Тайны не существует.
Если вопрос может быть сформулирован, на него возможен ответ.
6.51. ‹…› Сомнение существует лишь там, где возможны вопросы, вопросы – лишь там, где возможны ответы, а ответы – лишь там, где нечто может быть сказано.
6.53. Истинный метод философствования должен быть следующим: не изрекать ничего, кроме того, что может быть сказано, то есть суждений естественных наук, то есть того, что не имеет отношения к философии, – а затем, когда кто-либо еще захочет изречь нечто метафизическое, показать ему, что он не сумел наделить смыслом отдельные знаки своего суждения ‹…›.
Связанная с работой Витгенштейна – типичная для того времени – надежда, что, руководствуясь духом логики и естествознания, можно будет наконец-то избавиться от метафизических вопросов, вдохновляла и многих других участников давосского форума. Например, тридцативосьмилетнего приват-доцента Рудольфа Карнапа, автора трудов с такими программными названиями, как «Логическое построение мира» или «Мнимые проблемы в философии» (оба – 1928). После эмиграции в 1936 году в США Карнап стал одним из ведущих представителей так называемой «аналитической философии», возникшей не без влияния Витгенштейна.