Конечно, этот абсолютизм, это самодержавное правление одного человека, стоящего выше закона, потому что он сам устанавливает закон, не может быть неизменной нормой, предопределяющей будущее, самодержавию суждено подвергнуться изменению и некогда поделиться половиною своей власти с народом. Но это наступит еще не скоро, потому что скоро наступить не может и не должно.
– Почему не должно? – спросил я с удивлением.
– Все внезапное вредно, – отвечал Пушкин. – Глаз, привыкший к темноте, надо постепенно приучать к свету. Природного раба надо постепенно обучать разумному пользованию свободой. Понимаете? Наш народ еще темен, почти дик; дай ему послабление – он взбесится. И дворянство наше – не лучше. За его внешним лоском кроется глубокая внутренняя тьма. У народа, по крайности, можно доискаться сердца, а у дворянства и сердца нет! Ибо кто есть истинный угнетатель народа? Оно! Кто задерживает развитие его понятий, культуры, ума? Оно! Кто сводит на нет все усилия правительства к улучшению народной жизни? Оно! У нас каждый помещик – деспотический властелин своих подданных.
Он питается их потом, пьет их кровь! Ценой их труда он оплачивает ненужные поездки за границу, откуда возвращается с пустым карманом и головой, полной философических, филантропических и передовых идей, которые у себя дома он насаждает, деря с несчастного мужика две шкуры и зверски над ним измываясь.
– А что же правительство? – спросил я.
– Высшее правительство об этом не знает, потому что низшее подкуплено! – отвечал Пушкин, вскакивая с места.
– Но ведь есть губернаторы, предводители дворянства, начальники жандармских управлений, через которых правда должна дойти до высших сфер правительства, до самого императора?
– А разве сами эти губернаторы – не помещики? – перебил Пушкин. – Разве у этих предводителей нет своих подданных? Ворон ворону глаз не выклюет, друг мой! С волками жить – по-волчьи выть! Это – вечная истина, неопровержимая.
– И тем более печальная! – воскликнул я.
– Верно, – продолжал Пушкин. – Не весело, друг мой, смотреть на то, что у нас творится, но было бы несправедливо сваливать всю тяжесть вины на императора Николая. Я знаю его лучше, чем другие, потому что у меня был к тому случай. Не купил он меня ни золотом, ни лестными обещаниями, потому что знал, что я непродажен и придворных милостей не ищу; не ослепил он меня и блеском царского ореола, потому что в высоких сферах вдохновения, куда достигает мой дух, я привык созерцать сияния гораздо более яркие; не мог он и угрозами заставить меня отречься от моих убеждений, ибо, кроме совести и Бога, я не боюсь ничего, не задрожу ни перед кем. Я таков, каким был, каким в глубине естества моего останусь до конца дней: я люблю свою землю, люблю свободу и славу отечества, чту правду и стремлюсь к ней в меру душевных и сердечных сил; однако я должен признать (ибо отчего же не признать?), что императору Николаю я обязан обращением моих мыслей на путь более правильный и разумный, которого я искал бы еще долго и, может быть, тщетно, ибо смотрел на мир не непосредственно, а сквозь кристалл, придающий ложную окраску простейшим истинам, смотрел не как человек, умеющий разобраться в реальных потребностях общества, а как мальчик, студент, поэт, которому кажется хорошо все, что его манит, что ему льстит, что его увлекает!