Генрих Рюккерт в своем сочинении «Lehrbuch der Weltgeschichte in organischer Darstellung» (Leipzig, 1857), отвергая мысль о единой культуре, общей для всего человечества, говорит, между прочим (т. I, с. 95), что «такое исключительное понятие о существовании и праве одного единственного культурного типа (Culturtypus) опровергается уже самим опытом, который находит в прошедшем и в настоящем – а следовательно, до некоторой степени уполномочивает ожидать и в будущем – существование и независимую совместность многих таких типов. С некоторой высшей точки зрения уже оказалось (для нас) правомочие различных культурных типов на относительно вечное существование (von einem höherem Standpunkte aus hat sich auch schon die Berechtigung verschiedener Culturtypen auf ein relativ-ewiges Dasein ergeben). Допуская далее, как возможное в будущем, известное органическое взаимодействие этих культурных типов (ein gewisses organisches Ineinandergreifen verschiedener grossen Culturtypen), Рюккерт указывает на следующей (96-й) странице, что это только отвлеченная возможность и что следует также допустить другую гипотезу, а именно, что вовсе не произойдет такого взаимодействия между великими культурными типами человечества, которые изначала даны как индивидуальности и, следовательно, навеки необходимы (zwischen den verschiedenen grossen Culturtypen der Menschheit die als Individualitäten von Anfang an gegeben und folglich auch für ewig nothwendig sind). Перед тем на стр. 93 и 94, развивая те же мысли, автор, кроме слова типы – употребляет еще выражения: культурно-исторические организмы и культурно-исторические индивидуальности. Вообще же в одной этой небольшой главе, всего на пяти страницах, слово тип (культурный тип, тип культуры и т. д.) встречается ровно двадцать раз, а слово культурно-исторический в этом особом смысле, т. е. в применении к известным группам в человечестве – три раза.
Сосчитать это я должен был потому, что г-ну Страхову (в его статье «Новая выходка против книги Н. Я. Данилевского») пришла счастливая мысль утверждать, что Рюккерт не высказывал идеи культурно-исторических типов – «и вовсе не употребляет ни слова культурно-исторический, ни слова тип, – терминов Данилевского» («Нов. вр.» № 5231, с. 2, столб. 7). Это до чрезвычайности неверное показание сделано г-ном Страховым, как он говорит, для того чтобы «обличить» меня (столб. 4). При всей моей привычке к разного рода обличениям, такое странное – признаюсь – встречаю в первый раз.
Странности в этой статье начинаются, впрочем, с самого начала, с эпиграфа. Принимаясь вновь защищать и восхвалять дорогую ему книгу, г-н Страхов во главе этой явно пристрастной апологии поставил пословицу: не по хорошу мил, а по милу хорош! Кто в чем – а г-н Страхов счастлив в эпиграфах. Издавая книжку в защиту механического мировоззрения в его крайности и односторонности, исключающей всякое реальное бытие духовных сил и деятелей, он украсил ее изречением о любви к Богу. Ополчившись в первый раз против моего разбора книги «Россия и Европа», – той самой книги, где Данилевский весьма решительно, хотя и невежественно нападал на моего отца, за исторические взгляды которого я стою, г-н Страхов догадался избрать девизом своей полемики заповедь: чти отца твоего и матерь твою. Это было так удачно, что теперь, через два с половиной года после того, как он выступил с этою счастливою мыслью, почтенный критик еще раз к ней возвращается, чтобы дать ей следующее, также весьма удачное объяснение: «Конечно, прежде и больше всего я отношу заповедь к себе самому, а потом предлагаю ее и другим, не одному г-ну Соловьеву» (столб. 2). Конечно, авторитет Моисея, «предложившего» эту заповедь именем Божиим более трех тысяч лет тому назад, нуждался теперь в авторитетном подтверждении со стороны г-на Страхова, и, конечно, самый подходящий для этого способ состоял в том, чтобы взять пятую заповедь эпиграфом к полемике из-за теории культурно-исторических типов. Поистине счастливая мысль! Что касается до пословицы не по хорошу мил, а по милу хорош, – то всякий поймет и без объяснений автора, что это «прежде и больше всего» относится к нему самому, к его собственному восхвалению излюбленной им книги.
Г-н Страхов – хотя и считает своею обязанностью предлагать заповеди – отличается тем не менее от Моисея одною характерною чертою. Еврейский законодатель, как известно, в порыве священного негодования не задумался разбить скрижали завета, хотя слова на них и были начертаны не земною рукой. Г-н Страхов, совершенно напротив, – хотя в качестве врага всякого спиритизма и не может утверждать за своими писаниями никакого сверхъестественного происхождения, – хранит, однако, как неприкосновенную святыню, даже те свои разглагольствия, которые он сам должен признать не относящимися к делу придирками (столб. 3) и «мелочами» (столб. 7). Он даже извиняется перед читателями в этих мелочах, но зачеркнуть их считает святотатством, а между тем и писать-то их не было никакого уважительного повода. В самом деле, помимо столь удачно поднятого г-ном Страховым вопроса о книге Рюккерта, все эти пространные мелочи, за которые он должен просить извинения у читателей, вызваны одною мимоходом упомянутою в моей статье биографическою подробностью да двумя подстрочными примечаниями. Сообщив содержание одного из них, именно о том, что старые славянофилы, по-видимому, не считали автора «России и Европы» за своего человека, г-н Страхов восклицает: «Вот на какие аргументы напирает ныне г-н Соловьев» (столб. 3). Странный способ напирать на аргументы – относить их в подстрочные примечания! Впрочем, отыскивая у меня мнимые аргументы, чтобы отвести глаза читателей от неудобных действительных, изобретательный критик попадает и еще удачнее. Так, один из этих «новых аргументов», которыми я, как он выражается, стараюсь «подорвать авторитет (!!) Н. Я. Данилевского», он находит в упомянутом мною вскользь факте, что автор «России и Европы» был в молодости фурьеристом. В самом деле, какое злостное ухищрение с моей стороны! Теперь уже, наверное, Данилевский совсем погиб в глазах читателей «Русской мысли». Славянофила еще перенести можно, но фурьериста – никогда!
В полемике, как известно, очень редко удается что-нибудь окончательно уяснить. Поэтому я с удовольствием настаиваю на том, что в споре с г-ном Страховым по крайней мере один пункт выяснился для меня вполне. А именно, я с совершенною несомненностью убедился, что у моего противника термин культурно-исторический тип не соединяется ни с каким определенным понятием, что он, собственно, ничего не разумеет под этим выражением и может по его поводу «предлагать» читателям только свои обычные счастливые мысли. Одною из них, особенно яркою, – именно, что культурные типы расчленяются на события, – я и воспользовался, к неудобству г-на Страхова, который, не хуже меня зная, в чем дело, постарался прикрыть свое безнадежное положение в этом пункте молчанием. Но он не сообразил, что молчание тут было бы целесообразно только тогда, когда бы оно было обоюдно, и вот теперь, вынужденный хоть что-нибудь сказать об этой важной, но неприятной для него материи, он посвящает ей следующее подстрочное примечание: «Это расчленение анатомических групп на события г-н Соловьев выдвигает против меня уже в третий раз; доживу ли я до того, что он, наконец, обратит внимание на мой ответ и заглянет в книгу Данилевского» (с. 3, столб. 2). Зачем мне по этому поводу заглядывать в книгу Данилевского, на которого я никак не возлагаю ответственности за все счастливые мысли его удачливого защитника? А что касается до ответа г-на Страхова, на который я должен обратить внимание, то о каком же, собственно, ответе он говорит? Мысль о расчленении культурных типов на события была высказана г-ном Страховым в его статье «Наша культура и всемирное единство» («Русск. вестн.», июнь 1888 г.); я обратил внимание читателей на эту счастливую мысль в статье «О грехах и болезнях» («Вестн. Европы», янв. 1889). После этого г-н Страхов возвращался к нашему спору трижды, а именно в статье «Последний ответ г-ну Соловьеву» («Русск. вестн.», февр. 1889); затем, после этого псевдопоследнего ответа, в статье «Спор из-за книг Данилевского» («Русск. вестн.», декабрь 1889) и, наконец, в предисловии к 2-му изд. 2-го выпуска – «Борьба с Западом». Но ни в том, ни в другом, ни в третьем случае он ни одним словом не намекнул на вопрос о расчленении культурных типов; а теперь вдруг патетически отсылает меня к какому-то несуществующему ответу. Но, быть может, я действительно так слеп, как утверждает г-н Страхов; быть может, по необходимости читая его последние полемические произведения, я непонятным образом пропустил в них самое главное, а именно разъяснение счастливой мысли о расчленении анатомических групп на события. В таком случае настоятельно прошу г-на Страхова не скрывать от меня долее той страницы или тех страниц в упомянутых его произведениях, где находится желаемое мною разъяснение. Если он исполнит это столь законное и столь легкое требование, я совершенно серьезно обещаюсь признать свое ослепление, а г-на Страхова провозгласить самым добросовестным писателем во всей вселенной. В противном же случае мне придется – оставляя без последствий ссылку г-на Страхова на ответ, которого он никогда не давал, – настаивать на том грустном факте, что не в меру сердитый защитник «культурных типов», обозначая их как анатомические группы, вместе с тем утверждает, что они расчленяются на события, следовательно, никакой действительной мысли с основным термином защищаемой им теории не соединяет.
Как яркую иллюстрацию избранного им эпиграфа: «не по хорошу мил, а по милу хорош», г-н Страхов приводит из книги Данилевского и сопровождает выражениями своего восторга несколько общих фраз о еврействе, какие тысячи раз повторялись всеми писавшими об этой нации и ее религии (с. 3, столб. 5). Что избитые общие места не только удовлетворяют г-на Страхова, но и приводят его в восхищение, это – его дело, и греха тут нет; что все, не совпадающее с излюбленною им умственною плоскостью, возбуждает в нем, по его собственному выражению, «злую досаду», – это не совсем хорошо, но довольно понятно, и большой беды тут также нет. Беда в том, что и «восхищение», и «злая досада», служат для г-на Страхова лишь способом отвлечь внимание читателей от существенных пунктов спора. Тот факт, что национальная религия евреев получила универсально-историческое значение, настолько очевиден, что указание на него есть не более как общее место. Но вопрос в том, как же с этим общеизвестным фактом согласить выставленный Данилевским мнимо исторический закон, по которому духовные начала одного культурного типа не передаются другим? Еврейство – по Данилевскому – есть особый культурный тип, и, следовательно, выработанное им духовное начало не могло сделаться (если бы только существовал упомянутый закон) религией многих других (Данилевский со свойственною ему точностью говорит: «всех») народов, принадлежащих не к этому, а к иным культурным типам. Это явное противоречие было указано г-ну Страхову неоднократно, но вотще: он готов говорить о чем угодно, – только не об этом.
Помимо еврейства, существуют еще другие всемирно-исторические факты, несовместные с мнимым законом духовной непроницаемости культурных типов (буддизм, неоплатонизм и гностицизм, ислам). Примирить эти действительные факты с мнимым историческим законом Данилевского г-н Страхов не может, а сознаться в этой основной несостоятельности защищаемой им теории – не хочет. Поэтому ему не остается ничего другого, как подменить вопрос. «О чем, – восклицает он, – Данилевский не говорит, того он не знает, – хорош вывод!» (с. 3, столб. 4). Кому же, однако, принадлежит такой вывод? Дело не в том, о чем Данилевский не говорит, а в том, что он говорит, и именно в его мнимом законе непередаваемости духовных начал от одного культурного типа другим; этому «закону» прямо противоречат указанные исторические явления, и, следовательно, при достаточном знакомстве с ними Данилевский не мог бы выставить своего столь неверного принципа, – разве только предположить, что этот писатель был крайне несообразителен или крайне недобросовестен, чего я о нем не думал и не думаю. Что главное дело тут в простом незнакомстве автора «Россия и Европа» с историческими фактами – на это существуют не отрицательные только, но и прямые положительные указания. Из того, что Данилевский не упоминает, например, о Филоне-иудее, никак не следует (по справедливому, хотя и неуместному замечанию г-на Страхова), чтобы он о нем не знал. Но когда он прямо утверждает, что все представители так называемого «александрийского» просвещения были чистые греки и что никакого духовного объединения разноплеменных начал в Александрии не происходило, то это уже с полною несомненностью доказывает, что он ничего не знал о Филоне-иудее и о множестве других «александрийцев», не принадлежавших к греческой нации и работавших именно над синтезом эллинской мудрости с религиозными идеями «варваров», т. е. с духовными началами иудейского, египетского, халдейского и т. д. «культурных типов», – употребляя терминологию Рюккерта – Данилевского.
Наиболее стараний приложил г-н Страхов к защите политических взглядов Данилевского, причем также не обошлось без счастливых мыслей. Так, выражая свое негодование по поводу моего, будто бы голословного, упрека автору «России и Европы» за принесение живых народностей в жертву мнимым интересам панславизма, г-н Страхов изумляется и тому, что я называю славянство, как его понимал Данилевский, фантастическою группою («Новое время» № 5242, с. 2, столб. 5), а затем на следующей странице сам приводит из «России и Европы» слова, в которых автор отрицает право на существование одной из упомянутых народностей, называя ее фантастическою («фантастический польский народ») (с. 3, столб. 5).
По мнению г-на Страхова, книга «Россия и Европа» вся проникнута и переполнена обращением к этическому принципу, и он удивляется, что я этого не заметил. Действительно, не заметил; но ведь зато я заметил кое-что другое, – например, утверждение Данилевского, что оба западные вероисповедания представляют собою безусловную ложь, причем одно из них, сверх того, основано на невежестве, а другое – на отрицании религии. Об этом г-н Страхов не упоминает, но зато он взводит на меня два взаимно друг друга уничтожающие обвинения. С одной стороны, я виноват в том, что, выписывая различные рассуждения разбираемого автора, не прибавляю к ним ни единого слова от себя (с. 2, столб. 7), а с другой стороны, я подвергаюсь резкому порицанию за то, что приписываю своим противникам «глупости и подлости» (с. 3, столб. 7). Хотя сам я от таких слов в печати воздерживаюсь, но оспаривать их по существу не стану, если г-ну Страхову угодно их применить к некоторым мнениям моих противников, которые я воспроизвожу, не прибавляя к ним ни единого слова от себя. Нет! «злая досада» – плохой советник!
Г-н Страхов кончает свой «разбор» – говоря, что ему нет ни нужды, ни охоты разбирать множество других подобных выходок, т. е. большую часть моей статьи «Мнимая борьба с Западом». Заявление довольно наивное в конце длинного полемического упражнения. Затем этот воздержный критик находит, однако, нужду и охоту сетовать на нашу оторванность от почвы и внушать любовь к исторической, а не к мечтательной России. Подобные «жалкие» слова говорятся, конечно, не для того, чтобы что-нибудь сказать, а лишь для того, чтобы скрыть в данном случае бессилие мысли и шаткость убеждений. Россия велика, и разных почв в ней много: от иной почвы быть оторванным дай Бог всякому. И что значит противоположение исторического мечтательному, когда дело идет о народе живом, не завершившем свою историю, имеющем будущность? Россия, освобожденная от крепостного права, была Россией мечтательной сорок лет тому назад, и тогдашние предшественники г-на Страхова, утверждаясь на исторической почве, произведшей Салтычиху и Аракчеева, злобно брюзжали на всякую мысль о человеческих правах крестьянства, как на мечту беспочвенных умов, создающих «крылатые теории» в безвоздушном пространстве. Так и добрюзжали до 19 февраля 1861 г. Впрочем, со свойственною ему твердостью мысли г-н Страхов свои последние слова сам посвящает какой-то мечтательной России, которая должна открыть источники живой воды для воскрешения и напоения чуждых народов. Мечта возвышенная, хотя до крайности неопределенная. Допустим, что г-н Страхов в нее верит и надеется на ее осуществление. Но – повторим еще раз его собственные слова из «Рокового вопроса»: «Только верить мало, и только тешить себя надеждами – неизвинительно». А еще неизвинительнее – особенно для такого способного и образованного писателя, как он, – фальшивыми аргументами поддерживать пустые претензии, вместо того чтобы по мере сил работать над очищением наших «источников живой воды» от грязной тины, которая их затянула и заглушила.
Вопрос об оригинальности и новизне той или другой идеи, того или другого открытия – представляет, вообще говоря, мало интереса. Какой-нибудь пифагореец мог догадываться о центральном положении солнца относительно планет, тем не менее настоящий взгляд на солнечную систему несомненно принадлежит Копернику, ибо важно здесь не случайное приближение единичного ума к истине, а общее правильное развитие астрономии как науки, – оно же бесспорно идет от Коперника, а не от Пифагора. Норманнские пираты (а, может быть, задолго до них и финикийские купцы) доходили не раз до берегов Нового Света, но все-таки открытие Америки по справедливости приписывается не им, а Христофору Колумбу, ибо только после его путешествий заатлантические страны навсегда были присоединены к остальному миру и вошли в общее историческое движение. С другой стороны, когда два современника независимо друг от друга приходят к одинаковым умственным построениям (как это случилось с Ньютоном и Лейбницем в теории бесконечно малых), то вопрос о первенстве и о праве исключительной собственности имеет интерес более для них самих, нежели для потомства, которое охотно готово утвердить обоих в правах общего владения и вовсе не обязано признавать одного из них плагиатором.
Но возможны условия, при которых вопрос об оригинальности известного умственного явления имеет решающее значение для всей оценки этого явления. Берем прямо тот конкретный случай, о котором намерены говорить. Является в России писатель, объявляющий, что Европа есть для нас мир безусловно чуждый, с которым мы не связаны ни кровным, ни духовным родством и с которым нам неизбежно предстоит вступить в борьбу не на живот, а на смерть. Такое отношение к Европе этот писатель, получивший сам хоть и одностороннее и во многом недостаточное, но все-таки европейское образование, старается оправдать особенным взглядом на всю историю человечества. Эту историческую теорию он сам, а еще более два-три его приверженца выдают за нечто совершенно самобытное, за продукт русского духа, освободившегося наконец в лице этого автора и его сторонников от болезни «европейничанья». И вот эта самобытная русская теория, долженствующая упразднить все европейские принципы исторической науки, оказывается плохим повторением взглядов, высказанных в книге третьестепенного немецкого ученого, появившейся за двенадцать лет перед тем. Конечно, теория немецкого ученого не стала ни лучше, ни хуже от того, что русскому писателю вздумалось повторить ее своими словами, привязавши к ней собственные псевдопатриотические взгляды. Но эти-то взгляды, сущность которых состоит в отрицании нашего духовного родства с европейским просвещением[244], без сомнения, жестоко посрамляются тем обстоятельством, что для их теоретического обоснования, хотя бы только кажущегося, потребовалось взять напрокат одно из дюжинных произведений немецкого ума.
Правда, г-н Страхов, сам указавший на общность взглядов у Данилевского с Рюккертом, утверждает теперь, что автор книги «Россия и Европа» не читал немецкого историка. Но ведь тот же г-н Страхов не менее решительно уверяет нас и в том, что Рюккерт вовсе не употребляет ни слова культурно-исторический, ни слова тип, терминов Данилевского, а между тем на самом деле эти мнимые термины Данилевского в одной маленькой главе немецкой книги повторяются всего двадцать три раза[245]. При таком самостоятельном отношении г-на Страхова к истине, его свидетельство о незнакомстве Данилевского с книгою Рюккерта едва ли в состоянии ослабить то предположение, что именно из этой книги заимствованы основные мысли нашего панслависта. Тождество терминологии и некоторых частных выводов (как увидим далее) делает такое предположение совершенно для нас несомненным.
Но допустим, что, несмотря на все это, автор книги «Россия и Европа» действительно не читал сочинения Рюккерта; все-таки остается в силе тот факт, что идея культурно-исторических типов высказана впервые в Германии, в сочинении чисто немецком, и, следовательно, не заключает в себе ничего специфически русского, и, во всяком случае, эта так называемая теория Данилевского с таким же и еще с бóльшим правом может называться теориею Рюккерта, так как этот ученый «предложил» ее немцам двенадцатью годами ранее, чем она была предложена у нас Данилевским. Вот этот-то бесспорный факт, совершенно независимо от вопроса о прямом заимствовании, ярко подчеркивает всю фальшь нашей антиевропейской и лженациональной проповеди, для которой книга Данилевского, тенденциозно прославляемая, служит теперь каким-то катехизисом. Если бы не зловредные практические последствия этой дикой проповеди, то я, конечно, никогда не стал бы останавливаться на произведении, внутреннее значение которого вполне ничтожно. То обстоятельство, что автор этой плохой книги имеет некоторые заслуги в других отношениях, еще более побуждало бы к снисходительному молчанию. Ведь не приходило же никому в голову серьезно опровергать книгу Погодина «Простая речь о мудреных вещах», где заслуженный историк рассуждал о предметах, в которых был столько же сведущ, сколько Данилевский – во всемирной истории. Правда, Погодин обезоруживал критику не только наивностью своих рассуждений, но также и их беспритязательностью. Этим качеством менее всего отличается книга Данилевского, вся проникнутая претензией и самомнением. Но ни собственные притязания автора, ни забавные панегирики г-на Страхова и того таинственного историка, на которого он теперь ссылается[246], не представляла еще достаточного мотива для того, чтобы заниматься этим самобытным продуктом нашей необразованности, пока он не превратился в какую-то священную хоругвь для всех проповедников общественного развращения, старающихся сознательно и бессознательно извратить и подорвать духовные силы России.
Если бы какой-нибудь писатель NN, вовсе лишенный имени или имеющий такое нехорошее имя, что сам стесняется ставить его на своих произведениях, – если бы такой представитель современной русской письменности от собственного своего лица выставил следующее, например, заявление, что идея справедливости есть анахронизм, за который держатся только доктринеры, что лучше казнить десять невинных, нежели помиловать одного… тоже невинного; что человечество и человечность – пустые слова и что заботиться об общем благе могут только сумасшедшие или идиоты, то подобная проповедь не производила бы никакого впечатления, ибо всякому было бы ясно, что тут от полноты сердца глаголят уста, а сердце г-на NN ни для кого не привлекательно. Но когда эти же самые проповеди начинаются такою неизменною формулой: «Как блистательно доказал Н. Я. Данилевский в своей превосходной книге „Россия и Европа“, общечеловеческая правда есть пустая фикция, а потому», и т. д.; или так: «Во всех наших отношениях мы должны исключительно руководствоваться нашими собственными интересами, не обращая внимания ни на что другое, ибо мы, как неопровержимо доказано теорией Данилевского, не имеем ничего общего с прочими народами, а составляем особый культурно-исторический тип, следовательно», и т. д., – тогда проповедь общественного развращения, прикрытая именем писателя, ни в чем дурном не замеченного, легко производит свое действие на «малых сих»; для них остается несомненным, что названный писатель действительно доказал, что нам, мол, закон не писан, и открыл какие-то культурные типы, посредством которых всякое злодейство превращается в добродетель, если только оно нам выгодно.
Противодействие этой растлевающей проповеди, очевидно, должно быть главным образом направлено на то мнимо научное основание, которое теперь под нее подставляется, а именно на так называемую теорию Данилевского. Что эта теория есть пустой вымысел, что никаких отдельных культурных типов, упраздняющих общечеловеческие принципы и идеалы, в действительности не существует, это было уже показано с достаточною ясностью и останавливаться на этом вопросе, по существу, нет надобности, так как мои противники хотя говорили очень много, но ничего относящегося к делу не сказали и ни на один из моих аргументов прямого возражения не сделали[247]. Одно только полезное указание нашел я у главного защитника Данилевского, г-на Страхова, но и то не в полемических статьях против меня, а в его предисловии к новому изданию «Россия и Европа», именно замечание о книге Генриха Рюккерта. Теперь г-н Страхов объявляет, что не только Данилевский, но и я этой книги не читал, а лишь воспользовался его указанием. Эти слова совершенно верны, если их поставить в обратном порядке: я воспользовался указанием г-на Страхова, чтобы прочесть книгу Рюккерта. Пользование, кажется, совершенно законное, тем более что я намерен поделиться и с другими тем, на что меня навело указание г-на Страхова. Впрочем, справедливость требует заметить, что самое это указание наполовину ошибочно. «Так как мысль о культурно-исторических типах, – пишет издатель и защитник Данилевского, – внушается самими фактами истории, то зачатки этой мысли можно встретить у других писателей; укажем на Генриха Рюккерта, составившего самый глубокомысленный из всех существующих обзоров всеобщей истории (Lehrbuch der Weltgeschichte. Leipz., 1857, 2 Bd). Но один H. Я. Данилевский оценил все значение этой мысли и развил ее с полною ясностью и строгостью. Рюккерт не только не положил ее в основание своего обзора, а говорит об ней лишь в прибавлении (Anhang) ко всему сочинению, в конце второго тома»[248]. Подчеркнутые мною слова прямо противоречат истине. Мысль о культурно-исторических типах излагается Рюккертом в нескольких главах первого тома, а в указанном г-ном Страховым прибавлении эта мысль, как уже известная, применяется к некоторым отдельным национальным группам, не вошедшим в общий исторический обзор. Как бы то ни было, благодаря г-ну Страхову, я могу теперь дополнить свой прежний разбор теории Данилевского, сравнив ее с немецким подлинником.