Любить людей за что? Любить слепцов, как я,
Случайных узников в случайном этом мире,
Попутчиков за целью бытия,
Соперников на ненавистном пире.
Н. Минский («Думы»)
«Die Zucht des Leidens, des grossen Leidens – wisst ihr nicht, dass nur diese Zucht alle Erhohungen des Menschen bisher geschaf-fen hat? Jene Spannung der Seele im Ungliick, welche ihr die Starke anziichtet, ihre Schauer in Anbiick des grossen Zugrundegehens, ihre Erfindsamkeit und Tapferkeit im Tragen, Ausharren, Ausdeuten, Ausnutzen, des Ungliicks… ist es nicht ihr unter Leiden, unter der Zucht des grossen Leidens geschenkt worden?»
Friedrich Nietzsche («Jenseits von Gut und Bose», S. 225)[2].
На предлагаемых вниманию читателя страницах мы делаем характеристику общей линии развития новейшей русской лирики. При этом мы отступаем от обычного критического приема: мы не даем галереи литературных портретов, не производим анализа отдельных поэтических дарований. Наша позиция иная – проследить историю господствовавших в области лирики за истекшие тридцать лет мотивов. Правда, мы останавливаемся на разборе поэзии, например, Надсона, Владимира Соловьева[3] или Минского[4], но названные лирики важны для нас не an und fur sich – исчерпывающим выяснением их политической физиономией мы не занимаемся, – для нас они имеют значение постольку, поскольку являются яркими выразителями определенных тенденций в лирике, поскольку полнее других вскрывают тот или другой мотив или ту или другую группу мотивов [5]. Отдельные поэты для нас – лишь примеры. Более того, мы не ставим себе задачею дать громоздкую коллекцию мотивов. Ограничиваемся немногими. Благодаря этому произведения некоторых даже из достаточно видных лириков останутся не цитированными. Наша цель дать читателям, знакомящимся с новейшей русской поэзией и изучающим ее, руководящую нить, с помощью которой они могли бы ориентироваться в массе поэтических опытов и дарований и составлять оценки отдельных deorum majorum et minorum современного российского Парнаса[6].
C'est tout. Только такая – «безличная» история литературы имеет, по нашему мнению, право на существование.
Набрасывая свою поэтическую платформу (стих. «Поэт»), Надсон выдвигает, между прочим, такое требование: поэт должен вести свою аудиторию «в бой с неправдою и тьмою», в «суровый грозный бой за истину и свет». Данному требованию он старался ответить, начиная с первых своих стихотворных опытов, призывающих к «борьбе с судьбою», борьбе с «глубокой мглой ночной». Термины «борьба», «бороться», «биться» являются в его лексиконе одними из наиболее часто употребляемых. И эти термины, – военные доспехи, в которые облекается поэт, – могут дать повод к ошибочной оценке его «музы». Если они позволяют связать его поэзию с «гражданской» (как тогда называли) лирикой 60-х и 70-х годов[7], то преувеличивать значение его «гражданственности», – а подобное преувеличение вплоть до последних дней имело место в их критике и среди читающей публики, – отнюдь не приходится. От гражданских мотивов «шестидесятников» у Надсона сохранилось лишь самое слабое воспоминание. «Гражданская» терминология для него старые мехи, в которые вливается новое вино.
Чтоб убедиться в этом, мы должны совершить небольшую филологическую экскурсию – сопоставить ряд текстов, выясняющих истинный смысл его «боевых» слов. Уже наиболее ранние из его стихотворений дают нам ценные указания. В стихе «На заре» Надсон спрашивает себя, не погубил ли он своих душевных сил в борьбе, «в тяжкой борьбе», которая ничего ему пока, кроме тоски, кроме «бремени печали», не принесла. В стихе «О, если там, за тайной гроба…» мы встречаемся с таким четверостишием: «Душа полна иных стремлений, она любви и мира ждет, борьба и тайный яд сомнений ее терзает и гнетет». Обратите внимание на сопоставление борьбы и душевных страданий. Подобное сопоставление проходит красной нитью через все литературное наследие Надсома. «О. к чему обрекать эту юную грусть на борьбу, на тоску и мучен и я!..» – шепчет путнику «чаровница лесная» в стихе «Полдороги». «Борьба, проклятия и муки – не бред безумных книг», – читаем мы в стихе. «И крики оргии»… «Или вновь ты захотел работы, слез и жертв, страданий и борьбы?» – спрашивает поэт человека будущего («Грядущее»). «Хочу, – восклицает он, – борьбы и терний»… («Я их не назову врагами»…) «Гроза очищает душу поэта страданием и борьбой» («Я не щадил себя»…). Он знает «страдания ужасней, чем пытка сама», страдания, когда «мысль немеет от долгой борьбы» («Есть страданья»…) «Гнетущий круг борьбы, сомнений и невзгод», – так определяет поэт враждующую «судьбу» («Когда вокруг меня сдвигается теснее»…). Минуты невзгод он называет минутами «унынья, борьбы и ненастья» («В минуты унынья»…). Весь мир представляется ему «миром горя и борьбы» («Не упрекай меня»…). Этот мир «устанет от мук… утомится безумной борьбой» («Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат»…). Поэт отдает «всю душу на борьбу и страданье» («Мы спорили долго»…). Он не хочет, не может молчать, «под грозой борьбы и пред лицом страдания» («Милый друг, я знаю»…). Он посвящает стих «страданью и борьбе» («О тех пор, как я прозрел»…). «Слезы горя, борьбы и лишения» являются родником его песен («Муза»). Он не может нигде найти себе забвенья и покоя; его удел – «вечно бороться и страдать» («И крики оргии»…).
Приведенные цитаты раскрывают, вместе с тем, и характер данного сопоставления. «Борьба, страдание», «борьба, горе», «борьба, уныние», «борьба, муки» – все это указывает на то, что борьба оценивается как нечто тяжелое, подавляющее человека, отнимающее у него жизненные силы. Более того, неизменно сочетая борьбу со страданием, Надсон постепенно сближает оба понятия, обращает первое в синоним второго.
«Я без песни борюсь и без песни грущу!» Выражение борюсь в рамках стихотворения, в которое вставлен цитируемый стих, оказывается совершенно неожиданным. Там речь идет о «муках и тревогах» сердца, о его скорбях и ранах, о непроглядной ночной мгле, обступившей поэта. Какая борьба? Против кого она ведется? Надсон этого ни словом не поясняет. Но пояснения для него в данном случае, излишни: замените «борюсь» синонимом, усвоенным надсоновской лирикой, – и никаких недомолвок в стихотворении не будет. Разумеется, в отдельных случаях «борьба» сохраняет у Надсона социальный оттенок, но, в общем и целом, оттенок этот исчезает; термин, составляющий достояние литературы «шестидесятников», подменяется новым.
Пусть у «шестидесятников» не было ясного представления о классовой борьбе, пусть, в их глазах, эта борьба довольно основательно была завуалирована дымкою «общечеловеческих» отношений, но, как никак, контуры классов они различали, и социальные конфликты, развертывавшиеся перед ними, служили главным объектом их художественного восприятия. Теперь, имея дело с поэзией Надсона, вместо «гражданской» борьбы, о которой говорила, например, поэзия Некрасова, мы имеем дело с лирикой «внутренних настроений». Бороться, на высоте Надсона, означает переживать душевную драму, означает страдать.
Наступает своего рода эпоха ревизионизма. Стираются грани социальных групп. На место последних, движимых противоречивыми материальными интересами, подставляется понятие об обществе, разделяющемся на страдающих и нестрадающих. Страдание абстрагируется, обращается в фетиш.
Между нищими всякого рода,
Между членами грустной семьи,
Над которой судьба и природа
Шутят злобные шутки свои.
В этом мире под вечным ненастьем,
В мире слез, в нищете и в крови
Всех беднее, кто беден участьем,
Всех несчастнее – нищий любви.
Не ищи же несчастного брата
V дверей многолюдных церквей, —
Этим нищим, просящим у храма,
Все помогут – степенный купец,
И слезливая, нервная дама,
II успевший нажиться делец.
Так en toutes lettres обосновывается новая, «внеклассовая» позиция. «Несчастный брат» – это только «страдающий брат»… и притом страдающий довольно «возвышенными» страданиями. Имеются в виду страдания избранных натур, страдания ума, не «мирящегося» с пошлостью «толпы», страдания, поднимающие «над довольной и сытою толпой, как взмах могучих крыл» («Как долго длился день»…); страдания тех, в чьем сердце «оскорблен идеал, идеал человека и света» («Если душно тебе»…); страдания, символизированные поэтом[8] в образе Герострата – одинокого героя, ушедшего далеко от толпы, страдающего «непонятной тоской», не оцененного «мелочными сердцами», страшного всем счастливым, «как свет исчадьям тьмы».
Каждый истинный человек должен быть отмечен печатью страданий. Страдание приобретает значение признака, отличающего членов известной группы, значение их «профессионального качества», – и, в качестве такового, оно из отрицательного, разрушающего начала превращается в начало положительное, созидающее.
Надсон рисует себе возможность наступления царства всечеловеческого счастья. Эта возможность пугает его. Он задает вопрос: будет ли счастлив в названном царстве, «в обновленном и радостном мире» «печальник людей?» Нет, получается ответ, ибо там сердце печальника, «это сердце больное заглохнет без горя, как нива без гроз; оно не отдаст за блаженство покоя креста благодатных страданий и слез». В «новом мире» он склонен видеть лишь «пир животного, сытого чувства». И для вящшего осуждения этого мира строится силлогизм: прошлое – это море «праведной крови погибших бойцов», прошлое – это бездна «подвигов мысли и мук»; в результате же всего означенный пир; ясное дело, к подобному «пиру» может быть только отношение: это – «жалкий, пошлый итог» веков страданий, и ни один «честный боец» не должен отдавать за него своего «тернового венка». «Бойцы», то есть «страдающие», но должны переставать страдать: страдание – их священная миссия, страдание делает их социальной группой. Прекращение же страданий знаменует собой не более и не менее как измену, отказ от собственного достоинства, своего рода классовое самоубийство. И Надсон слагает настоящее славословие «благодатным» страданиям. Он приветствует их, «упивается» ими.
…. вот, – я наконец один с моею тоскою!
Спешите ж, коршуны, – бороться я не стану, —
Слетайтесь хищною и жадною толпою
Терзать моей души зияющую рану…
Пусть из груди порой невольно рвется крик,