29 февраля, суббота.
День високосного года. Много суеты вокруг «сурков»64. На самом деле, эти недели одиночества, когда ни с кем не видишься, ходишь только к Нессе, отказываешься от вечеринок, от приглашений Шеппарда65 на греческую пьесу или Эллиса Робертса66 на встречу с Максом [Бирбомом] и так далее, создают пространство и тишину, которые весьма благоприятствуют утренней работе. Я настолько погружаюсь в «Годы», что воспринимаю реальный мир как своего рода гиперболизированную версию выдуманного. Сейчас помех нет, и я несусь вперед; на самом деле, мне бы следовало поторопиться сегодня утром, но я так много всего переписывала – сцену на Оксфорд-стрит67, – что нет сил производить на кого-то впечатление. Л. обедает с Робсонами68. Моросит дождь. Сырой пасмурный день. Несколько новостей из внешнего мира: все картины Дункана для «Королевы Марии» были отвергнуты69. Весь «Блумсбери» нынче гудит по этому поводу. Однако они считают, что если аккуратно привлечь к делу всех лондонских знатоков, то сэра Перси Бейтса70 можно одурачить и заставить изменить свое решение. В Токио был убит весь кабинет министров71. Лидия72 добилась большого успеха в Кембридже. Клайв в Париже. Читала Кеннелла73 о Байроне74 – не нравится мне этот умный, сообразительный поверхностный молодой человек, да и сама книга, в общем-то, тоже. Сегодня утром Л. снова начал ругаться с Мэйбл75, потому что она попросила прибавки. Так что мне придется иметь дело и с этим, и со всем, что накопилось за время моей творческой изоляции. Сейчас будет обед. Потом надо купить билеты на Чарли Чаплина76. А еще я ни разу даже не упомянула ни просьбу леди Оксфорд77 написать некролог о ее творчестве, ни мой обе с ней – с этой маленькой подтянутый накрашенной бдительной нервной блестящей женщиной, твердой как скала, но хорошо это маскирующей.
4 марта, среда.
Что ж, я почти закончила переписывать сцену налета, думаю, уже в 13-й раз. Доделаю ее завтра, и у меня, полагаю, будет один день абсолютного отдыха, если я решусь на него, перед тем как начать перечитывать. Таким образом, я уже близка к концу, то есть к началу новой книги, которая неумолимо стучится в дверь. О, опять иметь возможность свободно писать каждое утро и сплетать воедино слова – какое счастье, какое физическое облегчение и отдых, восторг после этих последних месяцев – примерно с октября прошлого года – постоянного урезания и переписывания одной и той же книги.
Вчера вечером – «Кукольный дом»78. Лидия очень хороша; интересная пьеса, проливающая свет на мои собственные усилия; однако я пожалела, что не пошла на «Фигаро»79. Не очень хорошая публика, и я сомневаюсь, что в Лондоне будет такой же интерес к постановке, как в Кембридже, который у Мейнарда80, считай, в кармане. Старина Гарнетт81 там словно обстриженный барашек. Больше я никогда не знала.
11 марта, среда.
Вчера я отправила в «Clark»82 132 страницы. Мы решили поступить нетипичным образом: напечатать гранки83 до того, как Л. прочтет книгу, и отправить их в Америку. Так мне спокойней, но я чувствую себя вялой, поскольку вчера вечером мы ходили на «Гедду Габлер»84 с Нессой, Дунканом и миссис Грант85. Я не смогла полностью сосредоточиться на пьесе, ибо мысли мои были заняты собственной работой. А вот Джин Ф.-Робертсон86 в диковинном старинном платье с металлическим отливом выглядела притягательно-зловещей. Синее платье. Мне улыбнулась девушка, которая вполне могла бы стать героиней Ибсена87. Кто она? Никто из нас ее не помнит. Я пишу это лишь для того, чтобы скоротать время до обеда. И все же, несмотря на мою вялость, я думаю, что Ибсену неплохо удается производить впечатление (ох уж эти ритмы, не дающие покоя голове. Проблема в том, что я должна сделать перерыв; нужно вернуться к привычному тону [?] и, думаю, почитать Свифта88.) Новости: мы собираемся на выходные к Дэвиду89 и Рэйчел90; Морган снова чувствует себя хорошо. Несса получила от Джулиана91 скатерти из настоящего китайского шелка. Она снимает комнату для Анжелики92. Мне приятно, что в письме племяннику А. Беннетт93, похоже, оправдывает мое писательское тщеславие: «Мы прекрасно поладили на следующий день после того, как я публично отчитал ее в “E.S.94”… Мы отлично поболтали у Этель Сэндс. Вирджиния в полном порядке…»95. Думаю, последняя фраза может стать моей эпитафией.
Я будто бы кожей чувствую, что мы, «Старый Блумсбери», снова на подъеме. Уж лучше так, чем быть на спаде. Невинсон96, художник, пожертвовал 50 сантимов в фонд на покупку картины Сезанна97 в память о Роджере98. Подобные подлости злят меня. А сам он ничуть не лучше Григсона99 и остальных. И вот Хэмпсон100 на голубом глазу обращается к Л. – на которого вечно наседают всякие ничтожества, чтобы вытянуть побольше денег в связи в ситуацией в Европе, – за помощью по поводу своих жалких маленьких контрактов. Ситуация в Европе получила развитие в субботу, когда мы были в Монкс-хаусе. Гитлер101 опять нарушил свое слово и хочет снова вступить в Лигу Наций. Но я слишком устала и даже подумываю устроить себе выходной102.
13 марта, пятница.
Дела идут гораздо лучше. Поэтому я выкраиваю 10 минут перед обедом. Никогда еще я не работала так усердно ни над одной книгой. Моя цель – ничего не менять в гранках. И я начинаю думать, будто в романе все же что-то есть и это еще не провал. Но хватит о «Годах» – вчера мы гуляли в Кью103, обсуждая политику. Олдос104 отказывается подписывать последний манифест, потому что в нем одобряются санкции. Он пацифист. Я тоже. Думает, не подать ли ему в отставку. Л. говорит, что Европа на грани величайшего краха за последние 600 лет, а значит, надо забыть о личных разногласиях и поддержать Лигу105. Сегодня утром он присутствует на специальном собрании Лейбористской партии. Политически это самая напряженная неделя за всю нашу жизнь. Гитлер держит свою армию на Рейне. В Лондоне проходят совещания. Французы настолько озадачены, что от них, от кучки интеллектуалов, на завтрашнее собрание приедет один человек, – трогательная вера в английских интеллектуалов. Завтра очередное заседание. Я, как обычно, считаю, что все будет улажено. До чего же странно, однако, что война опять так близко подобралась к нашим частным жизням. Я отчетливо вижу пушки и слышу их грохот, хотя и продолжаю, как обреченная мышь, грызть каждый день свою рукопись. А что еще, спрашивается, делать, кроме как отвечать на бесконечные телефонные звонки и слушать, как Л. говорит: «Все идет по плану». К счастью, мы отложили ужины с гостями и прочее из-за романа «Годы». Это очень насыщенная работой весна; было всего два, кажется, погожих дня, когда распустились крокусы, а затем опять тучи и жуткий холод. Похоже, все вполне сочетается друг с другом: мои проволочки с романом; отсутствие социальной жизни; кризис; совещания; тучи, – и никто не знает, чем все это кончится. В личном плане… Нет, я никого толком не видела и ничего не делала, разве что гуляла и работала – прогулки в течение часа после обеда и т.д. А сейчас мне нужно вернуться к рукописям для «Hogarth Press».
16 марта, понедельник.
Мне бы, конечно, не следовало отвлекаться, но я больше не могу возиться с этими невыносимыми страницами [романа]. Вернусь к ним в три часа и поработаю, а потом еще после чая. Запись на будущее: со времен «По морю прочь» я никогда не испытывала такого острого отчаяния при вычитке, как в этот раз. Например, в субботу я решила, что это полный провал. И все же книга печатается. Потом я принялась за дело; в отчаянии хотела выбросить книгу, но продолжила печатать. Через час строчки зарябили в глазах. Вчера я перечитала еще раз и думаю, что это, возможно, моя лучшая работа. Но… я дошла только до смерти короля. Полагаю, утомляет как раз смена сцен; увлеченные читатели дотянут до середины, а потом отшвырнут книгу. Поначалу все сцены кажутся безжизненными и приходится переделывать. Я закончила 250 [страниц], а осталось еще 700. Прогулка вниз по реке и по Ричмонд-парку как нельзя лучше разогнала кровь. У Адриана случился еще один странный припадок: он внезапно потерял сознание, а затем ему было очень плохо. Это напомнило мне обморок отца106, когда я подумала, что его лихорадит. Политика немного утихла. В субботу у нас было собрание: я пошла к Э. Боуэн107 и сидела в ее сверкающей стеклом «современной» комнате. Мы, как две дамы на французской картине, сидели и смотрели на озеро. Она и правда будто с картины. Мы обсудили ужасную вспышку бедной Розы М.108 по поводу того, что Э. не хочет ее видеть. Р. остановила меня Торрингтон-сквер, чтобы приспустить пар и выкрикнуть: «Неужто она и знать меня больше не хочет? Я пришла за вещами, а она сказала, что уходит… была вечеринка… молодые рецензенты». На самом деле это были молодые люди, работающие на Би-би-си. Ну и психическое состояние у нее!
18 марта, среда.
Сейчас я так довольна – речь все еще о романе «Годы», – что я не могу продолжать исправлять. На самом деле, мне и правда кажется, что сцена в Уиттеринге – лучшее, что я когда-либо писала в данном ключе. Только что пришли первые гранки, которые наверняка остудят мой пыл. Сегодня утром я не могу сосредоточиться – надо писать «Письмо англичанину» [«Три гинеи»]. Я опять считаю это окончательной формой, потому что отдельные письма, в конце концов, нарушают целостность, а значит… [текст обрывается]
Очередная пауза. Это непостоянство вызвано тем, что вчера вечером на ужин приходила Карин109, а до нее – Котелянский110; он все такой же, только крупнее и желтее; потом пришла Элизабет Уильямсон111, и, хотя было еще не очень поздно, я чувствовала себя с ними мокрой тряпкой. Мозги не соображали. К тому же сегодня первый день весны – жара; роение. А еще, черт бы побрал этих назойливых старух, придется идти на чай к миссис Гросвенор112. Какие же они вампиры – эти старые мерзавцы, которые сосут мою кровь. Не хочется идти, да и нет подходящей шляпы, а хочется лечь и спать после чая. Завтра придет леди Саймон113. И Родмелл… Потом у меня будет неделя отдыха перед выходными у Сесилов [Дэвида и Рэйчел].
Но Карин была очень милая; очень бодрая и одновременно какая-то грустная печальная. Сказала, что нашла Адриана без сознания и ужасно испугалась. И все же они расстались. В ней чувствуется и какое-то страдание, и способность к чему-то другому, – она словно собака, у которой отобрали кости и которая больше не рычит. Элизабет Уильямсон очень даже пришлась к месту.
20 марта, пятница.
Книга снова очень хороша, а вчера была ужасна. Кошмарный вечер. Сначала леди Саймон и Гарри114; потом Рэймонд; потом я, с нетерпением ожидая ужина, спустилась в типографию, чтобы посмотреть, не пришла ли Маколей, когда вдруг услышала стук в окно. Подумала, что это молоденькая ученица портнихи принесла мое платье. Но увидела, о боже, девушку в предобморочном состоянии*. Она попросила воды. Не могла идти. Сидела на ступеньках, пока я несла ей воду. Потом завела ее внутрь; позвала Л.; разогрела суп. Но это было ужасно. Она весь день провела на ногах, работая, да еще с невритом; шить не умеет; на завтрак выпила только чашку чая; живет одна в комнатушке в Бетнал-Грин115. Сначала у нее заплетался язык, и она только вымолвила: «Я голодна». Потом оживилась. Соображала плохо. Сказала: «Вы похожи на брата и сестру: у обоих носы длинные. Я – еврейка», – акцент на последнее слово, будто это признание. «И он тоже», – ответила я. Тогда она немного оживилась. «Но боже мой – помогать-то ей некому, – сказала она. – Друзья? О, они думают лишь о себе. Можно, я возьму это с собой?». Взяла булочку. Мы дали ей язык, два яйца и 5 шиллингов. «Сами готовили?» – о супе. «Вы точно можете себе это позволить?» – о деньгах. Ей всего 22, а уже такие страдания. Никогда не видела нищету и несчастье столь явно и близко. И чувствовала нашу вину. Она извинялась. А что поделаешь?! «Останусь в постели, если буду плохо себя чувствовать, а потом пойду на биржу труда. Но я не могу найти никакой работы». Поставьте себя на место представителя нашего “класса” – вот чего мы требуем».
Сейчас идет дождь, и я думаю… Но что толку думать? Как обычно, то, что казалось очень ярким и весь вечер стояло перед глазами, на бумагу становится художественным. Встреча с очевидным ужасом, но в человеческом обличье. Она может прожить еще лет двадцать… Ну и система [классовая?]!
* Русская? Родителей нет. Она это скрывает. Очень маленькие белые опухшие руки; говорила на хорошем английском – тараторила. Но ей пришлось уйти. Она знала, что должна идти. Побрела в Бетнал-Грин. Раньше она пришивала оборки – указала на жилет Л. Пожали друг другу руки. «Всего вам хорошего», – сказала она.
24 марта, вторник.
Очень хорошие выходные [в Родмелле]. Распускаются почки на деревьях, гиацинты, крокусы. Жарко. Первые по-весеннему теплые выходные. Я спала. Л. был на большом собрании [Лейбористской партии]. Умные люди из Льюиса. Но я спала. Потом мы прогулялись до Крысиной фермы116 и поискали фиалки. Здесь спокойная весна. Работаю в полусонном состоянии. Близится Пасха – передышка. Дункан уезжает в Испанию. Анжелика возвращается. Мы можем делать что угодно – возможно, уехать куда-нибудь с Морганом, у которого вышла книга [сборник эссе]. Толстая и синяя. Пока нет времени ее читать. Поглощена «Двумя гинеями» – так я собираюсь назвать это произведение. Мне кажется, что я на грани безумия. Я так глубоко погружаюсь в свою книгу, что ничего не соображаю. Обнаруживаю, что иду по Стрэнду и говорю вслух. Старая миссис Вулф была вчера в прекрасном настроении. Стремится доказать, что леди Оксфорд не старая; что жизнь в одиночестве может быть так же хороша, как и светская; и что вечеринки – естественное занятие для старух. Слишком много болтовни – сплошное самооправдание. Однако мои пять минут истекли, и я должна идти наверх. Мисс Бернис Маркс [неизвестная] приходила на встречу к Леонарду.
29 марта, воскресенье.
Сегодня воскресенье, а я все еще в процессе. Сегодня утром в 20-й раз переделывала сцену Элинор на Оксфорд-стрит. Набросала план и должна закончить книгу ко вторнику, 7 апреля, твержу я себе. Не могу не думать, что получается очень неплохо. Но больше ни слова об этом. За неделю голова болела всего один раз; лежала без сил, и поэтому пропустила званое чаепитие Нессы, где Анжелика в своей новой шляпке произвела фурор. Мы отложили поездку к Сесилам на выходные и вместо этого отправились вчера в Ричмонд; наслаждались прекрасным видом на кусок поля, покрытого темно-зеленой травой, газометр и облака; вид в направлении Илинга, как сказал Л. Вернулись домой; сходили на «Строителя Сольнеса»117 – роль Лидии мне не понравилась, отчасти из-за ее уродливого наряда: высокие сапоги, зеленая юбка, красная шаль. И у нее нет способности переключаться с реального на поэтичное. Элизабет [Боуэн] Камерон пришла со своей двоюродной сестрой, которая согласилась со мной. На самом деле, обе они были очень категоричны. Возненавидели постановку. Пригласили нас встретиться с актером, исполнившим роль Сольнеса, и выпить пива в кафе «Royal»118, но мы отказались и поехали домой; увидели, что едет польский принц119 и вовремя юркнули внутрь. Сегодня утром у Л. разболелось горло. Подумываем уехать – самое время – в Монкс-хаус в следующую пятницу и окопаться там. Несса и Анжелика, Клайв и Квентин – все будут там [в Чарльстоне].
Кстати, я не упомянула Элизабет Робинс120 – великая беда, которая свалилась на мою голову, ибо она пришла в самый напряженный момент, и мне пришлось потворствовать ее бесконечно напористым, обременительным, дотошным требованиям. Она прямо-таки хотела объясниться и, собственно, приехала ради этого из Брайтона. Она не смогла пойти на «Строителя Сольнеса», но постоянно ходит в театры с подругой – можно подумать, с этим кто-то спорит. «У меня падает зрение – это пока секрет. Я не имею в виду, что ослепну, но мне надо беречь глаза. И писать книгу. Берегу для этого все силы. Не могли бы вы описать свой процесс мышления? Да-да. И есть еще кое-что, о чем я могу рассказать вам, но только по секрету. Я не могла пойти на встречу с ней, с Хильдой. Я и есть Хильда. Я – та, для кого это все было написано…» Сплошное напряжение. Маленькая замерзшая колибри с накрашенными губами и голубыми глазами, очень маленькими и старыми; много громких слов и напора. Пригласила нас на ужин или чай.
1 апреля, среда.
Я забыла устроить для Л. первоапрельский розыгрыш, а он – для меня. Мы два сапога пара. Вчера ходили на чай к Джеральду121, и это было похоже на посещение аллигатора в зоопарке, тучного и старого, лежащего, как наши черепахи, наполовину высунувшись из воды. Я жалела, что не поехала на Даунинг-стрит слушать Болдуина122 о Ньюнем-колледже, когда сидела в уродливой комнате на Де-Вер-Гарденс с тусклыми покрывалами, чайным сервизом на сервировочной тележке и старой картиной, которую Джеральд купил 40 лет назад в Сент-Айвсе и повесил над камином. Сомневаюсь, что он получил удовольствие от встречи с нами и что у него вообще осталась способность наслаждаться хоть чем-то. Мы говорили об издательском деле, и она123 – я не знаю ее имени – была нервно весела, как женщина, чья жизнь пуста и которой приходится постоянно воодушевлять своего мужа. Она нарядная, но уже пожилая, дряхлая; довольно милая женщина, но, полагаю, несчастная. Джеральд рассказал мне о своих болезнях; такое ощущение, будто деловой человек, почти потерявший здравомыслие, вылил на нас ушат ледяной воды, ведь как бизнесмен он потерпел неудачу во всех своих начинаниях. «Ничего не осталось, ничего, – твердил он. – Ничего не поделаешь, ничего». Думаю, он чувствовал, что мы, возможно, понимаем больше, чем он сам. Вряд ли у него остались какие-то чувства к прошлому; может, ему нравятся сыновья Джорджа124 – не знаю. Он поддерживает связь с Софи125 и Эммой Воган126. Мы вышли и прогулялись по парку. Если я смогу делать по 25 страниц в день, то закончу к следующему вторнику. Потом корректура. Одному Богу известно, как успеть к маю. Однако я больше не переживаю, занимаясь трудной сценой Норта и Сары, а ко всему отношусь философски.
9 апреля, четверг.
[Монкс-хаус]
Теперь, после удушающего напряжения наступит сезон депрессии. Последняя часть отправлена в «Clark» в Брайтон вчера. Л. читает роман. Осмелюсь сказать, что я настроена пессимистично; по-моему, его предварительный вердикт слишком мягок, но это только пока. Во всяком случае, отвратительные, мучительные, изнуряющие дни позади – их нужно забыть как страшный сон. Ужас в том, что завтра, после одного единственного ветреного дня передышки – о, этот холодный северный ветер, свирепствующий здесь с тех пор, как мы приехали, но я ничего не слышу, не вижу, не чувствую – только хожу из дома в свою пристройку и обратно, зачастую в отчаянии, – уже завтра, повторюсь, я должна начать сначала и прочесть 600 страниц беспристрастной корректуры. За что? За что? Больше никогда, больше никогда. Не успев закончить с этим, я уже набросала первые страницы «Двух гиней» и начала увлеченно говорить о «Роджере». Но если серьезно, то я думаю, что это будет мой последний роман. После него я хочу всерьез заняться критикой. Впрочем, хватит. Первая задача – восстановить запас жизненных сил; прочесть рукописи для «Hogarth Press» и взбаламутить воду. Я позволил ей немного застояться и зацвести.
Рада сообщить, что сегодня мы ужинаем в Чарльстоне. Предстоит обсуждение статьи Клайва о «К.М.»127. Мы встретили Нессу и Анжелику в Льюисе; в платье с тесемками и маленьком чепце А. напоминает героиню тургеневского романа. Джудит Багеналь128 уже 45-летняя женщина с шестью детьми, а ее муж, не то священник, не то преподаватель Лондонской школы экономики.
Кажется, я не говорила, что мы отвезли Моргана в Эбингер129 – стоял ужасно холодный день; возлюбленный, крепкий полисмен130, провожал его на Манчестер-стрит. Молчаливая поездка по пригороду с размытыми дорогами; ничего не видно; все в тумане; затем резкий поворот направо и налево; вверх по переулку, и там, на небольшом холме, стоит их дом. Старая колоннообразная миссис Форстер131 с выпученными серыми глазами; горничная в фартуке и с вставными челюстями; разнорабочий и садовник вдалеке – всего они вышли поприветствовать его. У Моргана есть какое-то прозвище – «Тонг»? – для своей матери. Мы заглянули в нарочито викторианскую гостиную с серебряным чайником и картинами Ричмонда132, в том числе портретами Ханны Мор133 и Сквирелла [?], и ушли.
Потом на обед приехала Коулфакс – да, свалилась на голову в первый же день нашего приезда, – в черном берете и сером твидовом пальто; сухая, как один окороков в лавке Флинта [в Льюисе]; не смягченная горем, полагаю, а только постаревшая. Бедняжка; какая жесткая натура; потеря Артура134 высвободила лишь немного странной сентиментальности. И все же она, как мне кажется, храбрая, но остается хозяйкой, честолюбивой, беспокойной, неудовлетворенной; вечно гонится за чем-то, словно собака за повозкой, которая всегда едет слишком быстро. А как она огрызается на других собак: миссис Уигрэм135, мадам де Маржери136. Мы мило поговорили о знаменитостях у камина, а потом она ушла. «Rolls-Royce»137 – думаю, она поехала к клиентам138.
В дневнике Вирджинии нет записей за период с 9 апреля по 11 июня. 8 апреля она отправила последние страницы отредактированного машинописного текста романа “Годы” в типографию издательства “Clark”, которое уже возвращало ей предыдущие фрагменты в виде гранок для вычитки. Новость о том, что американское издательство “Harcourt Brace” не сможет опубликовать роман до осени, даровала долгожданную передышку Вирджинии, чья напряженная работа над книгой почти привела ее к нервному срыву с уже знакомыми симптомами в виде головной боли и бессонницы. Она позволила себе 4 недели абсолютного отдыха преимущественно в виде постельного режима в Монкс-хаусе. 3 мая Вулфы вернулись в Лондон, где Вирджинию обследовала ее врач Элинор Рендел, которая одобрила предложение Леонарда сменить обстановку. Соответственно, с 8 по 20 мая, уехав из Родмелла, Вулфы совершили турне по западной части страны, проехав через Уэймут и Лайм-Реджис в Корнуолл, где они пробыли три дня со своими друзьями, Кэ и Уиллом Арнольд-Форстером, близ Сент-Айвса, прежде чем вернуться в Родмелл через Шафтсбери139. 22 мая Вулфы вернулись на Тависток-сквер на неделю, затем снова уехали в Родмелл на двенадцать дней и вернулись в Лондон 10 июня. Эти два месяца, да и последующие, когда скрытая тревожность и депрессия Вирджинии подталкивали ее к самоубийству, позже вспоминались Леонардом как “ужасное время”.
11 июня, четверг.
[Тависток-сквер 52]
Спустя два месяца я наконец-то могу сделать короткую заметку и сказать, что после двух месяцев удручающего и худшего, почти катастрофического приступа болезни – с 1913 года я, по моим ощущениям, никогда не была так близка к пропасти – я снова на коне140. Мне нужно переписать, то есть перекроить и вычитать большую часть гранок романа «Годы». Но погружаться не могу – уделяю книге по часу в день или около того. О, это божественное счастье – снова быть хозяйкой своего разума. Вчера вернулись из Монкс-хауса! Теперь я собираюсь жить как наседка на яйцах, пока не закончу 600 страниц [исправления гранок]. Думаю, что смогу, еще как смогу, но для этого мне потребуется огромное мужество и жизнерадостность. Это, повторюсь, моя первая добровольная запись с 9 апреля, когда я слегла в постель; потом ездили в Корнуолл – никаких записей нет; потом обратно; повидались с Элли141; затем в Монкс-хаус. Вчера вернулись домой – попробуем пожить здесь недели две. Кровь прилила к голове. Сегодня утром закончила «1880» [первая часть романа «Годы»].
21 июня, воскресенье.
Спустя неделю сильных страданий, воистину пыток по утрам, и я не преувеличиваю, у меня разболелась голова – чувство полного отчаяния и провала – мозги как ноздри после сенной лихорадки142 – сейчас опять спокойное тихое утро, ощущение облегчения, передышки, надежды. Только что закончила сцену Робсонов – думаю, она хороша.
Я так скована, так подавлена; не могу делать заметки о жизни. Все распланировано, люки задраены. Спускаюсь сюда на полчаса; поднимаюсь наверх, зачастую в отчаянии, ложусь; гуляю по площади; возвращаюсь и делаю еще десять строк. Вчера были в «Lord’s»143. Постоянное ощущение, будто приходится подавлять себя и контролировать. Вижу людей, которые лежат на диване между чаем и ужином. Роза Маколей. Элизабет Боуэн. Несса. Вчера вечером сидела на площади. Видела, как с зеленых листьев капает вода. Гром и молния. Пурпурное небо. Несса и Анжелика обсуждают [тактовый размер?] 4/8. Вокруг снуют кошки. Л. обедает с Томом144 и Беллой145. Очень странное, на редкость замечательное лето. Новые эмоции: смирение; искренняя радость; литературное отчаяние. Я учусь своему ремеслу в тяжелейших условиях. И действительно, читая письма Флобера146, я слышу собственный голос, восклицающий: «О искусство! Терпение. Пусть оно утешает, пусть увещевает». Я должна спокойно и смело довести книгу до ума. Но она выйдет только в следующем году. И все же я думаю, что у романа есть потенциал – нужно лишь раскрыть его. Пытаюсь дать глубокий и четкий портрет персонажей одной фразой; сократить и уплотнить сцены; собрать все воедино.
23 июня, вторник.
Хороший день – плохой день – и так далее. Мало кто страдает от писательства так, как я. Пожалуй, лишь Флобер. И все же я поняла, как сделать книгу; думаю, что смогу закончить ее, если только мне хватит терпения и мужества спокойно воспринимать каждую сцену и сочинять. Думаю, книга может получиться хорошей. А потом – ох, когда она уже закончится!
Сегодня не лучший день, потому что я ходила дантисту, а потом за покупками. Мой мозг как весы: любая мелочь, и уже перевес. Вчера было равновесие, а сегодня одна чаша внизу.
В дневнике Вирджинии нет записей за период с 23 июня по 30 октября. Состояние ее здоровья оставалось нестабильным, а тяготы жизни в Лондоне, где обезумевшие и крикливые политики, как ей казалось, постоянно проводили совещания в их доме, заставили Вулфов уехать в Родмелл раньше обычного, 9 июля. Там они и оставались, еженедельно выезжая в Лондон, до 11 октября. Вирджиния отдыхала, бесцельно читала, играла в буль и гуляла, а по возможности, не больше часа в день, работала над гранками романа “Годы”, все еще надеясь подготовить его к публикации в “Hogarth Press” осенью, но к концу августа стало очевидно, что ей это не по силам. Письма Вирджинии, адресованные в основном неутомимой Этель Смит, лучше всего передают атмосферу этого тяжелого периода. Когда Вирджиния вернулась в Лондон, ее здоровье значительно улучшилось; она снова смогла вести относительно нормальную жизнь, однако недоделанные гранки по-прежнему висели над ней дамокловым мечом.
Октябрь 1936
30 октября, пятница.
Я не хочу сейчас описывать, что было в эти месяцы с момента последней записи здесь. И есть причины, которые я не могу сейчас раскрыть, нежелания анализировать это необыкновенное лето. Полезнее для моего здоровья будет писать сцены; браться за перо и описывать реальные события – хорошая практика для моего спотыкающегося и застревающего пера. Могу ли я еще писать? – вот в чем, собственно, вопрос. А теперь попытаюсь понять, умер мой дар или спит.
Во вторник, 27 октября, я ходила на чай к Сивилле147. Был очень ветреный и сырой вечер; листья кружились по тротуару; люди придерживали свои шляпы и юбки. Дверь открыл пожилой потрепанный мужчина в поношенной повседневной одежде. Может, судебный пристав, но я полагаю, что это был помощник аукциониста. «Леди Коулфакс дома?» – спросила я. Он покачал головой. Подумал, что я пришла посмотреть мебель. «Проходите», – сказал он и повел меня, а затем испарился, в комнату для прислуги – в неведомое раньше место, где было приготовлено так много блюд, а разносила их потом Филдинг [горничная], такая сдержанная, почтительная и радушная. Теперь же там были столы, уставленные обеденными сервизами, связками ножей и вилок – все с ярлыками и этикетками. Из кладовки вышла Филдинг, все еще в сером платье и фартуке, но невнятная, взволнованная. «Я не знаю, куда вас посадить», – нервно сказала она и, пробормотав что-то о поисках ее светлости, о том, что люди еще здесь, извиняясь, повела меня в столовую. Мебель этой комнаты, коричневой, праздничной и в каком-то смысле сочной, тоже была выставлена на продажу. Стол из орехового дерева, маленькие стеклянные деревца на каминной полке и люстра также были с ярлыками. Приятная теплая комната, думала я, усаживаясь на один из коричневых стульев и размышляя о том, какой застенчивой я когда-то была там и какой радостной, когда, наконец, преодолела страх перед прической и одеждой; каким острым стал мой язык и как мало меня волновал разговор с сэром Артуром справа и Джорджем Муром148 или Ноэлем Кауардом149 слева. Да, я испытывала смесь облегчения от того, как мало у меня теперь страхов, и удовольствия от желания много чего сказать, когда в гостиную осторожно заглянул незнакомец, прицениваясь и рассматривая вещи, которые он, возможно, захочет купить, – явный чужак, джентльмен в коричневом пальто, кто-то, кого можно встретить на распродажах, но не на вечеринках в Аргайл-хаусе. И не успел он приступить к осмотру мебели, как в комнату заглянули две модные, смутно знакомые женщины; одна из них, та, что поменьше, симпатичная и как будто бы знакомая, узнала меня, улыбнулась и протянула руку, но вот мое имя она явно забыла. А ее, по-моему, зовут Эва Уигрэм. «Как же грустно, очень грустно», – сказала она (эти же слова я употребила в адрес трепетной и взволнованной Филдинг, которая, и Эва согласилась со мной, казалось, вот-вот разрыдается). «Да, грустно, очень грустно…» – повторила я. Потом она спросила, не пришла ли я посмотреть вещи, ведь я сидела на стуле и как будто чего-то ждала. «Нет, я пришла повидать Сивиллу», – ответила я, а они стали осматривать комнату. Думаю, Эва была удивлена, а возможно, и недовольна таким намеком на большую близость с хозяйкой. Женщины неуверенно расхаживали по столовой, трогая то одно, то другое, и перешли в соседнюю комнату, когда крадучись заглянула Сивилла и позвала меня, будто бы приглашая на тайную личную встречу и спеша оставить мир, теперь уже строгий, а не дружелюбный по отношению к ней. И вот мы перешли в гостиную, где, вздохнув и попытавшись что-то объяснить, она закрыла дверь и опустилась на диван.
Моя голая рука на мгновение легла на ее голую руку. Это сочувствие, подумала я, но его не следует подчеркивать или затягивать. Она была похожа на высохшую птицу; морщины через все лицо. Под глазами – глубокие впадины. Но говорила она, конечно, по делу.