Петухов отодвинул тарелку, постучал пальцами по столу. Повариха подала компот.
– Спасибо, Татьяна. А Ляхова кормить не собираешься?
– Сейчас, Петрович, накормлю.
– А что ты обо мне, Иван Петрович, беспокоишься? – не оборачиваясь, бросил Ляхов. – Я ведь не девка.
– Да и я не парень, – отрезал Петухов.– Всё сделал?
– Как всегда.
– Вот и ладненько… Пойдём, Фёдор Васильевич, поглядим.
Хлопнула дверь, и Ляхов круто повернулся. Татьяна покачала головой, поставила перед ним большую тарелку с рожками.
– И ты меня не уважаешь? – спросил Ляхов, придержав её за руку. – Как что, так Ляхов вперёд, а как правду говорит, так неугоден.
– Что же ты такого сказал? – Она поглядела в окно.
– А сказал мастеру, что Коробова гнать надо.
– И он с тобой согласился?
– Куда там. Они же приятели. Я, говорит, за Коробова двух Ляховых отдам. Видала? Ляхов – передовик, гордость экспедиции – его не устраивает, а какой-то там средний бурильщик устраивает.
– Пусти, – сказала Татьяна, убирая руку. – Устин идёт.
Она быстро прошла к плите, наложила новую порцию и, когда Устин вошёл, уже ставила тарелку на стол, за которым до этого сидели Петухов с Коробовым. Устин кивнул, молча стал есть, аккуратно поддевая на вилку рожки.
Нависло тягостное молчание.
Татьяна достала тарелку из кастрюли с горячей водой, стала протирать. Тарелка выскользнула, разбилась. Ляхов ногой отодвинул осколок.
– На счастье.
Татьяна подобрала осколки.
Принесла Устину компот.
– Добавить? -присела рядом с ним.
– Не за что ему, – с раздражением произнёс Ляхов. – Не заработал твой муженёк. – Он поднялся. – Чо молчишь, Устин? Опять спишь, чо ли?
Устин обхватил мозолистыми ладонями кружку с компотом.
– Иди отдыхай, – сказал он Ляхову. – Иди, не порть людям настроение.
– Я-то пойду. – Ляхов остановился на пороге. – Терпеть не могу молчунов…
Дверь распахнулась, и в столовую вбежал студент. За ним вошёл Лёша.
– Куда прёшь, – Ляхов стал у него на пути. – Ты бы, Правдоискатель, научил будущего инженера культуре, чтоб не налетал на людей.
– Злой ты человек, Ляхов, – Лёша отодвинул его плечом, повернулся к студенту: – Проходи, Анатолий.
И этот тоже, зло подумал Ляхов, и этот чокнутый на Ляхова замахивается.
Он окинул крепкую Лёшину фигуру, плечи, натренированные многолетней работой: нешуточное дело каждую смену ворочать двухсоткилограммовые «свечи».
Выходя, Ляхов поймал напряжённый взгляд Устина. Положив на стол серые от раствора руки, тот глядел ему вслед узкими, словно бойницы, глазами. Ляхов хлопнул дверью, отсекая этот взгляд и стараясь забыть его, понимая, что в таком настроении ему лучше всего сейчас завалиться спать, но ноги сами тянули на буровую, он хотел высказать Коробову всё, что говорил утром Петухову. Стал подниматься на помост, но увидел мастера у лебёдки и передумал, пошёл отсыпаться…
Устин подвинулся, Лёша и Анатолий сели с ним рядом.
– Прихват? – спросил Лёша.
Устин кивнул.
Вошёл Женька, сел за соседний стол.
– Татьяна Львовна, двойную, соответственно комплекции…
– Ляхову тогда четыре порции есть надо, – заметил Лёша. – По комплекции, но не по справедливости…
– Только не философствуй, Лёша, погоди, – поморщился Женька, – аппетит перебьёшь.
Лёша не обиделся. Он ни на кого не обижался. И хотя давно уже вышел из того возраста, когда называют только по имени, гладкое лицо, круглые глаза, выражение доверчивого внимания мешали определить его возраст. Он относился к той категории людей, которые всё делают невпопад, не понимая этого, удивляя наивностью, и к которым, как правило, обращаются либо по имени, либо по прозвищу.
Чудачеством выглядела и его неразборчивая отзывчивость. Он вечно ходил к начальнику экспедиции. чтобы похлопотать за кого-нибудь насчёт квартиры, детского садика или талона на дефицитные товары.
Сначала его выставляли из кабинетов, потом просто перестали впускать, но это его нисколько не огорчало и желания помочь другим не убавляло. Правда, раскусив, что Лёша не тот таран, которым пробивают двери, многие перестали к нему обращаться, и всё же на каждом отчётно-выборном профсоюзном собрании кто-нибудь из новичков обязательно предлагал его в состав комитета, но при голосовании Лёша никак не попадал в выборные органы и нисколько от этого не расстраивался.
– Татьяна Львовна, компотик двойной. – Женька довольно откинулся. – Вот теперь можно и потрепаться. Как, инженер, а?..
– Спасибо, Татьяна Львовна, – сказал Анатолий.
– На здоровье, Толя, поправляйся.
– О, поправляйся… Жалеют тебя… А через два года станешь мастером или помощником мастера и начнёшь дрова ломать…– не отставал Женька.
– Это ты так считаешь, – вступился Лёша.
– Из опыта исхожу… Ты, студент, у Петуха учись. У него никаких институтов, семь классов да курилка на курсах повышения квалификации, но он главного инженера за пояс заткнёт.
– Что же он тогда, чуть какая авария, мастера или инженера вызывает?
– Э-э, студент, чему вас только учат… Петух – мужик хитрый, тёртый, битый. Устин, подтверди.
Устин кивнул.
– Петух не дурак шишки получать. Он начальство вызовет, будет советоваться да своё втихаря отстаивать, и так это подаст, что те за своё примут – и, если что не так получится, неожиданности разные, с них спрос…
– А как же совесть?
– Ребёнок, – Женька усмехнулся. – Начальство только так и надо учить. Теория – это блеф, студент, соль – в практике. У нас в зоне мужик сидел, золотые руки. Он тебе чо хочешь сделает, ручку, ножичек с пружинкой, часики, игрушку заводную… Между прочим, замки для начальства всякие разные делал, на гаражи, на дачи… Пять классов и три десятка сейфов – вся школа…
– Удивил. Если б он самолёт построил…
– Фантазёр ты, студент…
– А инженеры, между прочим, строят.
– Эти инженеры – не вам чета…
– Толик прав, – сказал Лёша. – И ты, Жень, по-своему прав. Оба…
Вот в этом парадокс…
– Кстати, о парадоксах… Совсем забыл, Коробов просил вас поторопить.
– Что же молчал? – Анатолий пошёл к выходу. – Специально? Так Коробову и доложим.
– Давай. Чужое начальство мне что белый медведь айсбергу. Можешь так и передать.
…Обойдя буровую ещё раз и посмотрев, как Коробов с помбурами меняет канат, Петухов вернулся в вагончик. Развернул на столе схему разреза скважины. Вздохнул: тяжёлая скважина, лет семь таких не было. Взглянул на часы, включил рацию.
– База, база, я ЭР-7. ЭР-7 вызывает базу.
Он отпустил клавишу. После шуршания и свиста в трубке наконец щёлкнуло, и усталым голосом главного инженера Безбородько она сообщила:
– ЭР-7, вы сегодня первые. Давайте с вас и начнём. Чем порадуете?
– Скорее огорчу, Владимир Владимирович. Прихват на три двести сорок два метра.
В трубке стало тихо.
Петухов слышал, как кому-то там, у себя в кабинете, главный инженер говорил скороговоркой: «идии-идии», а может, что-нибудь другое, потому что он слышал только это многократное «и».
– База, – сказал он.
– Слышу я, слышу,– отозвался главный. – Вот так всегда, если с утра хорошее настроение, спешат испортить, плохое – хуже сделать.
Ну, что ещё скажешь? Мёртво?
– На полметра ходит.
– Давно?
– Часа четыре.
– Спишь там, что ли, мастер?
Главный заводился. Петухов знал, что в таких случаях перечить и обижаться не следует. Переждав, пока тот изольёт душу в крепких выражениях, он врезался в паузу и, не останавливаясь, начал перечислять, что сделано.
– Прихват в смену Ляхова. Пытался вырвать, но ничего не получилось. На канате износ… – Он помолчал, износ был на пятнадцать процентов, и скажи об этом главному, выговором не отделаешься. – Износ семь процентов, нагрузку большую давать нельзя. Меняем канат, готовим раствор и ванну.
– Всё у тебя?
– Всё.
– Ждёшь, пока прилечу?.. Ладно, Петухов, ты без надобности ничего не придумывай, мне вашей самодеятельности и так хватает. Тут вот на пятнадцатой умудрились алмазное долото в скважину упустить, сегодня к ним полечу, а завтра к вам. Только гляди, чтоб без инициативы, сам знаешь, какая у тебя вышка.
– Укрепили же, Владимир Владимирович…
– Ты мне про ходули эти и не напоминай, – закричал Безбородько. – Ты этими спичками комиссии вводи в заблуждение, а я знаю, на что они годны. Понял?.. Запомни, Петухов, вышку завалишь – под суд пойдёшь, всё. Я тебе тянуть запрещаю.
– Понял, Владимир Владимирович. До связи.
– И ещё, – трубка пошипела помехами, потом заговорила усталым голосом главного. – Если там вдруг неожиданно отклеится, ты сразу сообщи, я инженера у рации посажу. До связи.
Хитёр старик, выключая рацию, подумал Петухов. Вроде бы и запретил крепко-накрепко, а и намекнул, что жду, чтобы сами выкрутились.
Он прилёг на кровать, положив ноги в грязных сапогах на ящик, стоящий у рации, закрыл глаза. Полжизни эта ЭР-7 у него забрала. На двухсотом метре – водоприлив бешеный, пять дней задавливали, на девятисотом – поглощение. На полутора тысячах – кварцы. Потом прихваты пошли… Восемь месяцев уже сидят на одном месте. На две девятьсот – газ, ну, думал, всё, кончились мучения. Геофизики забегали, начальство прилетело, превентера проверили, а через полметра всё кончилось. Прибыл спец по нефти из НИИ. Походил, понюхал, будет, говорит, нефть, но на три четыреста. А вышка-то на три тысячи рассчитана, вот и приделали ей ходули, чтобы крепче стояла…
Коробов, конечно, виноват: поменял бы канат, Ляхов рванул посильнее, глядишь, и не было бы прихвата…
Но и Ляхова поддерживать он не хотел. Считай, полжизни люди на буровой проводят, тут все как на ладони, и плохо, когда не ладят друг с другом…
Ничего, пару месяцев осталось потерпеть, уедет Ляхов в Сирию, а он бурильщиком Устина поставит. Давно присматривается. Молчит тот, молчит, а дело знает.
– Товарищ мастер, пошёл! – ворвался в вагончик студент.
– Кто пошёл?
– Инструмент.
– Сменили канат?
– Сменили. Фёдор Васильевич потянул, и он пошёл.
– Хорошо.
Анатолий убежал.
Петухов включил рацию. Подержал в руке трубку, положил на место. Лучше подождать, нежели поспешить – это правило, которое не стоит нарушать. Он вышел из вагончика.
Солнце уже поднялось довольно высоко, небо было чистым, без облачка. Стоял один из последних тёплых дней бабьего лета здесь, на Севере. Воздух был прозрачным, и тайга прозрачной, в ржавых пятнах редких оставшихся листьев, в ней хорошо сейчас охотиться на боровую дичь. Да вот только времени за последний месяц у него совсем не было, хотя охотиться любил и, если не удавалось отвести душу, тосковал и томился этой тоской по охотничьим тропам.
Пока он шёл к буровой, серая от промывочной жидкости колонна труб медленно ползла вверх. Петухов видел, как Лёша-Правдоискатель метнул в сторону свечу, и элеватор ухнул вниз, замерев лишь у самого пола: над лебёдкой поднялось облако дыма. «Спешит Коробов», – подумал он.
Коробов потянул вверх новую свечу, она вибрировала, шла неохотно, и Петухов понял: правило железное – не торопиться… Когда он поднялся на буровую, свеча уже не шла.
– Сколько протащили? – спросил Петухов.
– Метров двадцать пять.
– А давал?
– В полтора раза.
– Сто тридцать тонн… До ста пятидесяти, пожалуй, можно… Гони всех с буровой,– сказал он.– И сам тоже иди…
– Не дури, Петрович, – сказал Коробов, когда возле лебёдки они остались вдвоём.– Я глядел эти подпорки, швы слабые…
– Знаю. Все ушли?
– Да.
– Дизели?
– В норме. За канат ручаюсь.
– А ты на всякий случай не ручайся.
– Иван, сколько мы с тобой аварий перевидали?
– Не задавай пустых вопросов. – Петухов окинул взглядом приборы, включил лебёдку, сжал рукоятку тормоза. – Давай, Федя, скажи мужикам, пусть подальше отойдут, не в цирке. И стань в проёме, чтоб я тебя видел. Глаз не спускай с подпорок, понял? Если что, дай знать.
Коробов пошёл к лестнице.
Петухов прав, думал он, рисковать порой надо, но рисковать имеет право каждый только собой, и нет ничего, что можно было бы противопоставить цене человеческой жизни. Её одной не стоят ни тысячи, ни миллионы рублей, вложенных в эту буровую, на риск нельзя провоцировать, но иногда человеку самому необходимо проверить себя, пойти на риск, очиститься им, и в эту минуту он верит только в успех, в своё бессмертие…
Коробов тоже когда-то рисковал. Было это лет двадцать назад. При монтаже стала заваливаться чуть приподнятая вышка, все бросились врассыпную, а он вскочил в кабину трактора, полез под падающую громадину, натягивая тросы, задержал это падение, которое могло быть последним, что он видел бы в этой жизни. О нём написали в газете, его поздравляли, расспрашивали, что заставило так поступить, тем самым склоняя заглянуть в себя, задуматься, а что же заставило… И оказалось, что ничего из того, о чём часто пишут. Он не думал о людях, которые могут погибнуть, не думал о тысячах рублей, выброшенных на ветер, не думал о том, что пропадёт вложенный в буровую труд многих людей. Просто показалось, что если рвануть трактор, то вышка не упадёт, это было как в азартной игре, и это толкнуло его в кабину…
– Отойдём подальше, – сказал он Анатолию и Лёше-Правдоискателю.
– Фёдор Васильевич, это опасно? – Студент смотрел на него, не ожидая никакого ответа, кроме одного, и, чуть улыбнувшись, Коробов кивнул.
Он поднялся на помост, где лежали запасные свечи, встал так, чтобы его видел Петухов, поднял руку, показывая, что готов, и стал смотреть на одну ногу, ту, где шов, соединяющий её и подпорку, порвался.
Петухов включил лебёдку, но дизели не взвыли, и Коробов понял, что мастер попробует погонять инструмент по скважине, раскачать его, прежде чем тянуть.
Элеватор пошёл вверх, потом вниз, снова вверх. Он напоминал огромный неповоротливый челнок, с каждым разом вытягивающий серую от стекающего раствора колонну труб на несколько сантиметров больше, потом вдруг наткнулся на что-то и задрожал. Коробов, забыв о вышке, отметил: элеватор разорвал неяркое осеннее солнце, превратив его в два раскалённых слитка, и тут взвыли дизели; он опустил глаза, но в них плыли тёмные круги, и ничего не было видно. Коробов испугался, потому что сейчас невольно мог стать убийцей. Он испугался и собрался закричать, предупредить остальных, но тут чернота рассеялась, и он увидел дрожащую металлическую колонну. Петухов держал рукоятку тормоза вверху, и Коробов знал, что сейчас всё, с самого верха, с крон-балки, до самого низа, до того места, где земля всасывает в себя металл, пронизано невообразимым напряжением, всё вытягивается, болезненно стонет, рвётся…
Он взглянул вверх – колонна ползла, но порадоваться не успел, потому что в следующее мгновение увидел, как медленно стала выгибаться подпорка, и вскинул руки. Тут же завизжали тормоза, исчезла в дыму фигура Петухова, дизели стихли.
Он поднялся на буровую.
Петухов сидел на перевёрнутом ведре из-под графитной смазки и мял в руках папиросу, не замечая, что несколько изломанных папирос уже лежат на полу, наконец поломал и эту, выругался. Коробов достал «беломорину», прикурил и отдал Петухову.
– Тяжело…– хрипло сказал мастер. – С непривычки рычаг как двухпудовка.
Замолчал.
Коробов тоже закурил и почувствовал, что напряжение Петухова передалось и ему. Мелкой дрожью оно осело где-то внутри. Он глотал горький дым в надежде, что этим избавится от дрожи.
– Пошла? – тихо спросил Анатолий, не спуская глаз с Петухова, и Правдоискатель, закончивший осмотр буровой, ни к кому не обращаясь, произнёс:
– Однако, Петрович, тонн сто шестьдесят выжал…
– Сто пятьдесят восемь,– отозвался Петухов, поднимаясь. – Будем делать ванну. Пошли, Федя, посмотрим, что там у тебя…
Подпорка выгнулась, отошла от ноги на несколько сантиметров, и Петухов с тоской подумал, что опять надо будет говорить с базой, просить трубу, сварщика – и всё это надо делать сегодня, и теперь уже не обойтись без длинного разноса.
– В печёнках у меня эта седьмая, – не выдержал он. – Когда ещё площадку делали, чувствовал, что-то не то, чертовщина здесь какая-то.
– А ты не сообщай на базу,– сказал Коробов.– Я видел трубу подходящего диаметра у тебя возле конторы, а сварить я могу, всё-таки пятый разряд.
Петухов помолчал, потом согласился:
– Давай так и сделаем, ругани ещё впереди с лихвой хватит.
6 сентября. Ночь
Ляхов заступил на смену в отвратительном настроении. От Татьяны он узнал, что днём Коробов протащил инструмент, пытался ликвидировать аварию и Петухов, но ничего не получилось, так что теперь без аварийных работ никак не обойтись. И тут он закусил удила.
Если бы попытки закончились удачей, победителей он бы судить не осмелился, но теперь выходило, что ему придётся вкалывать, а Коробов только и сделал, что заменил канат да усугубил прихват. Эта очевидная несправедливость бесила его. Кроме того, после дневного сна голова была тяжёлой, тело вялым, так бывало всегда, но когда шла работа на метры, на ощутимый результат, прогрессивку, Ляхов этого не замечал. Устин ушёл принимать смену, а он всё сидел за столом, опустив голову на руки, и не мог справиться с охватившей его ненавистью к Коробову. Очнулся от прикосновения горячей руки Татьяны.
– Ну что ты раскис, – тихо сказала она и погладила его по голове.
От этой руки и голоса Ляхову вдруг стало жалко себя, впору расплакаться и уткнуться в пахнущую жаром печи женскую грудь, но он удержался. Встал, обхватил Татьяну за плечи, впился губами в её губы и долго не отпускал.
– Не надо, – наконец вырвалась она. – Устин и так что-то подозревает.
– Чёрт с ним, с твоим Устином, – как можно ласковее произнёс он. – Два года, а потом всё будет по-новому, всё, понимаешь… Уедем подальше, где никто нас не знает…
– Ладно, ладно, – грустно улыбнулась Татьяна. На щеках у неё появились ямочки, делавшие её похожей на девочку-десятиклассницу.
Ляхов почувствовал прилив нежности.
– За что это Устину такое богатство? – подумал он вслух.
– Не надо… Не говори о нём плохо.
– Да он у меня уже знаешь где?.. Не могу рядом с тобой его видеть, понимаешь, не могу!
– Он не виноват.
– Оставим этот разговор, – чувствуя, как опять возвращается злость, сказал Ляхов. – Пошёл я…
– Иди.
Поднявшись на буровую, Ляхов был неприятно удивлён: Коробов не только заменил канат, но и успел вычистить все ёмкости. Но винить себя за давешние мысли он не стал, увидя в этом негласный вызов ему, Ляхову.
Устина и Женьку он нашёл под навесом, где лежали мешки с солью, каустической содой для промывочной жидкости. Женька, забравшись на верхний ряд, дремал. Устин сидел внизу, привалившись спиной к мешкам, и, закрыв глаза, о чём-то думал.
– Лежишь? – Ляхов толкнул Женьку. – Не належался за день… Работать надо.
– Мы уж вроде начали, да бурилы всё нет и нет, затосковали без его командирского голоса, как кавалерийские кони…
Ляхов выжал из мужиков всё, сам вымотался до предела, но через четыре часа ванны были заполнены. Петухов, в очередной раз поднявшийся на буровую, только хмыкнул:
– Опасный ты человек, Ляхов, – то ли с неодобрением, то ли с завистью сказал он. – Когда захочешь, чёрт-те что можешь сделать…
– А ты не знал?.. Между прочим, я у тебя уже четвёртый год работаю.
– Знать-то знаю, да вот привыкнуть никак не могу.
– К тому, как я работаю?
– К тебе… Поужинайте, и пусть мужики отдохнут. Потом, пока светло, подчисти в тёмных углах, завтра начальство приезжает, а Коробов ночью, где посветлее, марафет наведёт. И подёргивай иногда, вдруг отлипнет, только не лихачь, видел ногу?
– Коробов варил?
– А что?
– Тогда не буду, жить хочу.
– Ну и договорились.
…После ужина Ляхов полчаса подёргал инструмент, но прихват был жёсткий, трубы поднимались сантиметров на двадцать, и, потеряв всякую надежду вырвать колонну, опасаясь тянуть посильнее – не веря ни в вышку, ни в канат, ни во всю эту железную оснастку – Ляхов подозвал Устина.
– Верховой где?
– Наверху был.
– Чо его на крыши тянет, вроде осень, не весна. – Попытался пошутить Ляхов. – Нечего ему там прохлаждаться, зови вниз и по очереди погоняйте, а я к мастеру схожу.
Устин покричал Женьку, но тот не отзывался, и Ляхов, уже спустившийся с буровой, полез наверх сам.
Женька спал, завернувшись в телогрейку.
Ляхов ткнул его сапогом, закипая злобой к человеку, которого он не смел тронуть, и не только не смел – боялся, а это было унизительно для него, Ляхова.
Женька вскочил на ноги, словно и не спал, полоснул Ляхова злым взглядом, но Ляхов уже не мог сдержаться, рванул его за плечо, пригнул к настилу.
– Ты, – задыхаясь от ненависти, прошипел он, – ты, сопляк… Думаешь, забыл я, как тогда на тропе, думаешь, простил…
Он гнул Женьку всё ниже и ниже, чувствуя, как тот сопротивляется, и испытывая удовольствие от того, как это непокорное тело всё же подчиняется ему; он мог сделать сейчас с ним всё, что угодно, и сделал, если бы не увидел потемневшие глаза верхового и не прочитал в них силу, которую он не мог преодолеть. Руки вдруг ослабли. Он выпрямился, пошёл к лестнице, слыша тихий Женькин голос:
– Запомни, бурила, не жить нам с тобой на одной земле. Запомни…
Хотел вернуться и выбить из Женьки то, что он сказал, но не чувствовал в своём теле давешней силы, она ушла куда-то, растворилась, стекла по металлическим трубам в землю. Ляхов засмеялся, тонко, затаённо, удивляясь своему смеху, и не в силах его сдержать.
Он прошёл мимо Устина, потом мимо конторы мастера, столовой, направляясь к стоящему на отшибе вагончику, где жили поварихи, заезжавшие на буровую корректоры да геофизички.
Стоя на верхней площадке лестничного марша, Женька смотрел ему вслед, всё ещё продолжая что-то шептать побелевшими губами, без слёз плача от унижения, от своего бессилия, одиночества, ненавидя тот час, когда согласился пойти в вахту Ляхова, и понимая, что теперь уже нет выбора и он ничего не в состоянии остановить: будет так, как будет. Он видел, как Ляхов исчез в дверях вагончика, и, кусая губы, стал спускаться вниз.
Стоящий у лебедки Устин окликнул его:
– Что вы там, опять, значит, не поладили?
– Да так, поговорили…– отозвался он.
– Дерьмо, а не человек, – бросил Устин, и Женька понял, о ком это сказано, ему стало немного легче. – Иди погуляй часок, я постою, потом сменишь…
…Перед самым концом смены Ляхов зашёл к Петухову.
Мастер сидел за столом, наклонив настольную лампу так, чтобы яркий круг света падал на схему разреза скважины, разложенную на столе.
– Что тебе? – недружелюбно спросил он.
– Да я ненадолго, не помешаю, – непривычно тихим голосом произнёс Ляхов. – Так что потерпи немного.
– Не крути, – поморщился Петухов. – По делу?
– Поговорить с тобой хочу, мастер. Начистоту.
– Давай.
– Не то у меня на душе, надо поговорить, – будто не слыша, продолжал Ляхов. – Решил вот с тобой без свидетелей…
– Короче можешь?
– А короче не надо, – обиделся тот. – Или слушать не хочешь?.. Но я всё равно скажу. Всё скажу. Принципиальный ты, конечно, мужик, я это понял. Хотел тебя в друзья-товарищи взять, а ты всё, как налим, ускользаешь. Будто ничего не понимаешь… А всё ты понимал, всё…
Даже молчал, если выгодно было и с меня же кое-что имел, правда?..
– Что ты несёшь?
– Уеду я скоро, вот и решил всё сказать, больше ведь никто не осмелится, особенно Коробов, дружок твой, а я скажу, все твои махинации у меня вот где, – он постучал по лбу. – А память у меня – не жалуюсь…
Обижал я многих, грубый, невыдержанный – знаю, но не просто так, мастер, людей я не люблю, не просто. И твоя принципиальность чего стоит?.. Слышал, ты собираешься бумагу на меня накатать, чтобы за границу не выпустили? Не делай этого, мастер, давай по-доброму разойдёмся…
– По-доброму? – Петухов повернул плафон лампы так, чтобы видеть лицо Ляхова. – Доброты чужой захотелось тебе, Ляхов, вот оно что… Доброты… А ты сам был когда-нибудь добрым?
– Идейного из себя не строй. – Ляхов отвернул плафон. – Я тебя как облупленного знаю. И как ловчишь, начальство вокруг пальца водишь, знаю, и как с метрами крутишь…
– Уходи,– выпрямился Петухов. – Думал, в тебе хоть мало-мальски человеческого осталось, да, видно, одно дерьмо…
– Не оскорбляй, мастер, у меня ведь память хорошая… На этот раз прощаю. – Ляхов сжал зубы.
Петухов наклонился к нему.
– А ты не пугай, пугали меня, Ляхов. Жалею только, что метры перетаскивал из разных месяцев, жалею, потому что и ты ведь премию получал, и ты благодаря этому в передовики выбился… А теперь иди…
– Не пиши, мастер, так будет лучше и для меня, и для тебя… А чтобы не напоминать о себе, утром я уеду на попутном лесовозе в посёлок, скажешь завтра начальству, что, дескать,заболел. И больше на буровую не выйду, у меня отпуск за два года не использован, вот и возьму, погуляю перед заграницей. Договорились, мастер?
Ляхов постоял, ожидая ответа, но Петухов наклонился над разрезом. Он потоптался и вышел.
6 сентября. Ночь
Смену Коробов принял у Устина. Отсутствие Ляхова его нисколько не удивило: и прежде случалось, что тот уходил раньше, оставляя помбуров управляться одних. Не любил Ляхов буровую, не любил то, что так нравилось Коробову: равномерный говор дизелей, запах промывочной жидкости, ручейком бегущей по желобам, ночную стылость металла, гул медленно вгрызающегося далеко внизу в забое долота и одиночество у рычага лебёдки, когда шло бурение. В такие часы Коробов отправлял мужиков с буровой, а если отдавал рычаг, то с жалостью. Ляхов же сам уходил в вагончик, и бурил в основном Устин. «Мужское дело – подъём-спуск, – говорил Ляхов.– Тут мастерство своё и показывай, а на забое стоять любой сможет». Может, от этой нелюбви, если выпадало ему бурить, и проходка была значительно ниже, чем у Устина, непросто это – чувствовать далёкий забой. Порой Коробову казалось, что, не будь у Ляхова такого помощника, не было бы и сверхплановых метров проходки, не было бы и премий…
Погоняв инструмент, он выключил лебёдку, помог Анатолию и Лёше убрать буровую, отправил их в дизельную, где сейчас было тепло и нешумно. Оставшись один, обтёр кожухи, ополоснул металлический пол у ротора, обошёл ванны с промывочной жидкостью. Вроде, всё было в порядке. Зашёл в дизельную, постоял возле дремлющих в тепле мужиков. Потом толкнул Лёшу.
– Хватит клевать, идите поспите в вагончике… Идите, идите, всё одно делать нечего.
– Приказано – исполняй, – поднялся Лёша и позвал студента. – Пошли, Толя, спать.
Пока шли до вагончика, сон пропал.
Ночь была звёздная, со слабым осенним морозцем, похрустывающей под сапогами подмёрзшей грязью, пахнущая арбузом, и, не доходя до вагончика, Лёша свернул в сторону, поднялся по подъездному пути к дороге, разбитой лесовозами, возившими хлысты с делянок леспромхоза, присел на ствол корявой березы. Подошёл Анатолий, сел рядом.
– Замёрз? – спросил Леша.
– Нет.
– Спать хочешь?
– Уже не хочу.
– Тогда посидим, я люблю ночь слушать. Только на буровой не слышно ничего, а тут – пожалуйста…
Анатолий прислушался. Скоро тишина и вправду наполнилась звуками. Где-то далеко шла машина, и её гул, плутая по распадкам, то усиливался, то исчезал совсем. Иногда щёлкал ледок под чьими-то осторожными шагами, а может, от крепнущего морозца. Посвистывал, путаясь в ветвях, ночной ветерок.
– Слышишь? – вдруг прошептал Леша. – Сохатый пошёл…
Анатолий ничего не слышал.
– Да как же, валежины трещали… – В Лёшином голосе прозвенело удивление.
– А может, кто другой? – виновато спросил студент.
– Нет, сохатый… Шаг уверенный. – Лёша подумал: – А может, кто другой… Интересно, мы здесь сидим, а вокруг всё живёт своей жизнью…
Анатолий вздохнул.
Он думал о другом.
О последнем вечере в посёлке перед очередной заездкой на вахту, когда выпал первый в этом году снег и они с Любой гуляли в белой ночи. Казалось, что и не ночь вовсе, так много высыпало на улицы людей: они играли в снежки, лепили снеговиков… А они с Любой целовались…
Анатолий снова и снова вспоминал полураскрытые ожидающие губы, искорки снежинок на русых волосах, глаза, любящие, ждущие и вновь переживал то, что чувствовал тогда.
В ту ночь и сейчас он любил её, Любу.
Но тем не менее каждую неделю продолжал писать и получал письма из города, начинавшиеся словами: «Милый мой…»
И не мог разобраться в себе самом.
Не мог понять, где же настоящая любовь.
– Ты не заснул? – прервал его мысли Лёша.
– Нет, я слушаю.
– А я маму вспомнил… Мы ведь без отца выросли, считай… Двенадцать нас было, я старший. Батя в леспромхозе работал. Когда Санька, двенадцатый, родился, лесиной отца прибило. Я семь классов закончил и пошёл работать, сначала на базу слесарем, потом на буровую… Деревня наша маленькая, среди тайги стоит, вот я и считал, что все люди одинаковые. Думают одинаково, говорят одинаково, живут одинаково. Долго верил в это. А на буровую пришёл, и оказалось, что всё не так. Первый мастер, Жуков был такой, меня своей правде учил: ты, говорит, живи для себя и на всех чихай. Без рубля – пальцем не пошевели, цени свой труд! Уважать будут тогда больше… Женился, жинка с тёщей по-своему учить стали, чтоб дом – полная чаша… Чувствую, запутался вконец, стал газеты читать, самообразовываться, общую правду выискивать. Но газеты одно, с ними не поспоришь. Ты вот грамотный, поэтому мне с тобой поговорить приятно, только, наверное, и ты про меня думаешь разное. Коробов вот умный человек, а тоже… Странный ты, говорит, Алексей, скоро сорок, а всё чего-то ищешь. А я так понимаю, если человек перестаёт искать, так он уже и не человек… Я в газету писал, ответ получил, длинно пишут, сложно, одно понял – правда у нас одна. А я другое вижу…
– Наверное, ты не совсем понял, что тебе написали, – боясь обидеть, осторожно сказал Анатолий.
– Может быть… Грамотёшки-то у меня… Я ведь в школе плохо учился… Ночь-то какая… А только по-разному мы с тобой её слышим… Парадокс…
– Иначе и быть не может… Я – это я, у меня свои мысли, ощущения, у тебя – свои. К тому же, надо прежде в терминах определиться, что ты имеешь в виду под понятием «правда»?
– Я понимаю, ты не думай. Хоть и учился мало, а читал много.
И про истину, и про индивидуальность. Больше в газетах, конечно.
Только иногда путаться начинаю. Помню, читал, хвалили тех, кто тайгу корчует, а теперь вот ругают. Или раньше хорошо писали о начальниках, которые в трудные моменты вместе с рабочими были, пример показывали. Потом тех хвалили, которые в кабинете сидят.
Может, через десять лет и мне скажут: не так, не по правде ты жил, Алексей, не о том думал, не так делал…
– Брось ты, Лёша, никто так не скажет, о тебе ведь в газетах не пишут, – улыбнулся Анатолий. – Ну а ругать нас за наши дела, может, и будут. Новое время – новые проблемы…
– И нашу жизнь, выходит, перечеркнут… Как мы – дела тех, кто до нас тайгу покорял?
– Никто не перечёркивает их дела. Мы просто говорим, что теперь этого не нужно делать. А тогда это было правильно.
– Тогда правильно, сейчас неправильно, запутал ты меня… Я хочу, чтобы всегда ясность была. Чтобы всегда правильно всё делать…