Чем больше их становилось, тем теснее они обступали Агнца с надеждою быть услышанными. Но Агнец молчал, и было неизвестно – в состоянии ли Он отвечать на вопросы и просьбы, обращённые к Нему. Многоголосый шум не смолкал ни на секунду, и там слышны были не только человеческие голоса, но и клёкот птиц, рычание зверей и жужжание насекомых. В тесноте предстоящие теряли свои крошечные тела и обретали новые, только это никак не влияло на гул и роптание вокруг Агнца, напротив, ропот усиливался и уже достигал внешней оболочки, за которой Агнец не имел никакой силы.
Только не надо думать, что все вокруг исключительно полагались на Агнца и непременно ждали от Него каких-то слов. Некоторые догадывались, что не нужны им никакие слова, ибо Слова в них и так больше, нежели вещества, и вряд ли Агнец уполномочен остановить время, текущее через их жизни и неспособное течь как-нибудь иначе.
Впрочем, молчание Агнца всё равно невозможно было объяснить, ибо кому как не Ему доподлинно известно, что не могут задавать ненужных вопросов предстоящие, те, кого нельзя считать ни живыми, ни мёртвыми и кто не способен победить лежащего внутри них Слова.
Правда, в последнем Агнец был не вполне уверен и мог представить растекающиеся по земле благолепие и мир, когда народы забывали бы вражду, люди теряли ненависть и злобу, когда хищники резвились бы вместе со своими возможными жертвами, а стада оставили бы в покое побеги и травы.
Но такое нарушило бы естественный временной ход, и Агнец снова и снова вглядывался в предстоящих, дабы не пропустить никакого события, способного прервать пульсирующий ток времени.
Душан с удивлением смотрел на летающие парашютики одуванчиков, смотрел так, словно раньше их никогда не видел. А те поднимались с зелёных дорожных обочин, узких газонов, взлетали из-за заборов и городских оград, либо вообще появлялись неизвестно откуда.
Воздух кишел их неисчислимым количеством, напоминая Душану медленный снегопад. Парашютики маневрировали, кружились, устремлялись вверх, но было в этом разнонаправленном движении что-то обречённое, и это чувство возникало, скорее всего, из-за того, что весь тротуар и вся утоптанная земля оказывались устланными белой пушистой ватой, которая многими тысячами подошв сбивалась в грязный хрустящий наст.
Непонятно почему, но Душан в этой белой мистерии видел гораздо большее, нежели просто очередное торжество Флоры, приходящееся на конец июня. Перед его взором проплывало бесконечное множество знакомых и незнакомых лиц, воплотившихся в живые волокнистые летающие шары и заполонивших всё окружающее пространство.
Они нежились в сияющем горячем солнце, красовались друг перед другом своими тонкими невесомыми оболочками и, вздрагивая от частых соприкосновений, разносились конвекционными потоками воздуха в разные стороны. Там же, среди плывущих над землёю лиц, Душан без всякого удовольствия узнал и себя, особенно обратив внимание на то обстоятельство, что он ничем не отличался от прочих участников хаотического парения и был подвержен тем же случайностям и обстоятельствам среды, что и все остальные.
«Куда же нас так много и в чём наше предназначение и смысл?» – вопрошал Душан, наблюдая как незадачливые парашютисты превращаются из множества хрупких мятущихся сфер в грязный, спрессованный подошвами наст.
«Неужели такой восхитительный праздник броунова движения не может иметь иного логического завершения? И отчего так губительно возвращение к породившей весь этот животрепещущий белый фейерверк земле? – размышлял Душан, никак не желающий признавать фундаментальные законы бытия. – И что изменится, если мы не будем так бездумно беспечны или нас станет в миллионы раз меньше?»
Душан вдруг представил как в голубом просторе, подобно маленьким светилам, восходят от земли десятки безупречных сфер, рассыпая вокруг себя яркие блистающие лучи и гибкие полупрозрачные радуги. А земля даже не пыталась вернуть утраченного, напротив, возгоняла атмосферные токи от раскалённого дневным зноем бетона, пытаясь поднимать их всё выше и выше, туда, где кончалась бледная голубоватая дымка и начиналась алмазная небесная твердь.
Вспомнив про многочисленное количество реальных участников белого праздника, Душан предположил, что, пожалуй, некоторым счастливчикам всё же удаётся преодолевать силу земного притяжения и, взлетая за края стратосферы, превращаться в мигающие комочки белых неодолимых звёзд. Но Душана отчего-то смущала сама простота и случайность такой блистательной метаморфозы. И ему неожиданно подумалось, что грязный спрессованный наст – это вовсе не жестокая треба злокозненной земли, а прихоть капризного неба, не желающего принимать очаровательных созданий своей соперницы – голубой планеты.
Внезапно прямо перед Душаном проплыли две пушистые сферы, поражающие красотой и совершенством форм, только никак не желающие уступать друг другу дорогу. Душану стало неловко даже не столько за них, сколько за всех соперничающих и непримиримых, прежде всего, за высокое небо и землю, отвергавших по недоразумению такой удивительный, белый и неповторимый мир. А Душан никак не мог налюбоваться его изысканным великолепием; и грязный, спрессованный подошвами, наст уже не вызывал у него прежнего отторжения и горького чувства подавленности и обречённости.
Незаметно подошёл вечер. Из-за наступившей темноты Душан больше не мог видеть летающие белые шары. Он смотрел в тёмное небо и видел там, на тяжёлой алмазной тверди, спрессованный колоссальным давлением звёздный наст, тлеющий горячим белым пламенем далёкой Земли.
Крестись, Рим, крестись, ты беспричинно затрагиваешь меня и давишь.
Так из-за твоих жестов и придёт к тебе внезапно счастье.
Латинский палиндром на древней чаше, приписываемый дьяволу
Хотел того Милош или нет, только счастье ни на минуту не покидало его. Нигде он не мог укрыться от расположения улыбчивой Фортуны, спрятаться от восторженных, сулящих любовь, взглядов незнакомок или найти тень от пронизывающих лучей славы, бегущей за ним повсюду. Даже ночью пролетающие звёзды норовили скатиться в ладони к Милошу, на время вырывая его из объятий пленительных снов, насквозь пропитанных счастьем.
Люди тянулись к нему, нисколько не опасаясь обжечься такой особенной жизнью и не боясь находиться рядом с тем, к кому утекает вся удача, не замечающая более никого вокруг.
Нельзя сказать, что Милош не хотел делиться отпущенным ему счастьем, но, оказавшись в чужих руках, оно становилось тяжёлым, текучим и ядовитым, как ртуть.
Никто из его друзей не мог удержать у себя ни единой, даже самой маленькой, крупицы счастья, за которое просто было невозможно зацепиться. И счастье вновь, собираясь в большие пульсирующие шары, возвращалось к тому, для кого и предназначалось.
Все девушки любовались Милошем-счастливчиком и стремились подойти к его счастью как можно ближе.
Счастье чувствовало это, вскипало, и его ядовитые пары неотвратимо губили неосторожных.
Искатели славы тоже преследовали счастливчика. Но лучи славы, предназначенные Милошу, не освещали незадачливых искателей красивым золотистым сиянием, а слепили их своим жёстким и невыносимым блеском.
Милош был исключительно одинок в своей избранности и совсем не чувствовал времени, ибо ощущать время способен лишь тот, кто может эмоционально различать происходящие события. А у Милоша не происходило ничего, кроме ровного и непрекращающегося счастья. Он так и не сумел узнать и понять людей, так как не в состоянии понять другого тот, кто не испытал его страдания и боли. И тем паче ему не было дано проникнуть в тайны неба и земли и постичь смысл и ценности этого мира, поскольку во всём окружающем он находил лишь различные поводы для счастья.
Он брёл, нестареющий, бесчувственный, не сопричастный ничему по неменяющемуся миру, миру, лишённому заботы и тени, не знающему утрат и сожалений. А сбоку и сзади стояли восхищённые люди восторженно приветствовавшие счастливца, идущего в Никуда, поскольку только такое слово и может быть надёжным синонимом бесконечного счастья.
Вацек плохо понимал людей, хотя не было никого, кто бы лучше знал человеческую природу, ибо без всякого труда и на любом расстоянии мог внимать любому человеческому общению, слышать все разговоры и читать мысли. Да если бы только слышать! Он порою эти мысли мог видеть, они стояли у него перед глазами словно реальные события, и оттого ему приходилось поневоле проживать ещё многие сотни жизней заодно с окружающими его людьми.
Тем не менее он всё равно не понимал людей: отчего они почти никогда не используют то, чем так щедро наделила их природа, разменивая свою жизнь на всяческие пустяки.
Вацека считали человеком необщительным, хотя, впрочем, иначе и быть не могло – любой на его месте вёл бы себя точно так же, учитывая то, что его собеседниками ежедневно были даже не люди, а их судьбы.
Так Вацек и жил – тихо и незаметно, ничем не выказывая свой дар, хотя его сердце колотилось в сотни раз чаще, отзываясь на всякую невольно встреченную боль и радость других людей.
И вдруг его дар пропал. Может быть, по какой-то неведомой тому причине, а, может, и без причины вовсе. Исчез и всё. Для Вацека случившееся было равносильно освобождению: наконец-то, он стал таким же как все, обычным человеком без разного рода странностей.
Он никак не нарадовался этим своим новым обретением, теперь он мог быть просто самим собой, ходить, где вздумается, читать, фантазировать, иметь, наконец, свои приватные мысли. Никто и никогда не видел Вацека таким счастливым и беззаботным. Он безраздельно наслаждался своей неожиданной свободой, пока любопытства ради не поднялся на колокольню древнего собора, где вновь услышал чьи-то голоса. «Вот беда!» – шептал раздосадованный Вацек, проклиная свой удивительный дар. Но только это было ещё не всё. К нему вернулось и его духовное зрение. Там, внизу, где по всем законам должен был развернуться своими крышами, трубами и площадями город, словно бескрайнее море волновалась колония громадных грибов на тонких фиолетовых ножках. Зрелище было воистину фантастическим; да и те, что переговаривались меж собой, изъяснялись тоже как-то странно, необычно, не как люди.
Вацек пошёл по лестнице вниз и, пройдя два лестничных марша, обнаружил, что разговоры прекратились, а грибы исчезли.
«Верно, всё дело в высоте, – решил Вацек. – Внизу-то со мной всё в порядке, значит надо просто держаться равнины и малых этажей». Его догадка оказалась верной: пока Вацек не поднимался вверх, он жил спокойно. Однако чтобы окончательно в том убедиться, Вацек решил забраться со своего третьего этажа на последний, четырнадцатый, а если и этого окажется мало – залезть на крышу.
И снова Вацек не увидел города под собой. Грибы на высоких ножках, серые вверху и тёмно-фиолетовые у своих оснований, раскачивались как от мощного ветра в разные стороны. Они росли тесно, словно густо засеянные поля: неизвестно, где начинались, и заканчивались у горизонта. Как Вацек ни прислушивался, он ничего не слышал, кроме мощных щелчков. Грибы шатались из стороны в сторону практически бесшумно, несмотря на то, что размером они были никак не меньше деревьев.
– Я чувствую, что они тоже могут слышать, о чём мы здесь говорим, – донеслось оттуда, откуда раздавались щелчки.
– Но отчего они, зная о нас, настолько беспечны?
– Возможно, оттого, что у них есть океаны. Оттуда они смогут противодействовать нам. Вот, я вновь ощущаю их присутствие!
Речь оборвалась, и снова послышались резкие щелчки. Они разрывались то справа, то слева, точно ища Вацека и пытаясь его оглушить, однако всякий раз им это не удавалось. Наконец, Вацек выбежал на чёрную лестницу, и на уровне одиннадцатого этажа щелчки прекратились.
Здесь он мог перевести дух и справиться с чувствами. Но на смену волнению от преследования пришло отчаяние: кому рассказать об этом и как, да и, в конце концов, – кто поверит? Но всё равно надо что-то делать, нельзя же просто сидеть и ждать, пока грибы заселят все наши материки и высушат океаны.
«Грибы обладают очень тонкими настройками чувств, – размышлял Вацек, – так и я тоже. Возможно, у них мощный интеллект и хорошая интуиция, но и у меня найдётся, что им противопоставить».
Во всяком случае, он решил молчать и действовать самостоятельно. Для начала было необходимо найти удобную площадку на уровне между двенадцатым и одиннадцатым этажами. Вацек мог хорошо слышать и видеть грибы сразу же с уровня двенадцатого этажа, они также могли чувствовать его и слышать, начиная с этой высоты. Однако они всегда обнаруживали его с некоторым запозданием; кроме того, он не знал своих возможностей, чтобы вмешиваться в их разговор. Раньше ему никогда не приходило в голову проверять у себя такую способность на людях.
Вацек долго не поднимался на площадку двенадцатого этажа. Он дал волю своему воображению, вытесняя в себе всё земное, всё человеческое и сосредоточившись лишь на одной мысли: Земля – самый неудачный выбор для колонизации. И когда Вацек уже по сути перестал быть самим собой, он тихо устремился вверх, погружаясь в пучину незнакомого ему мира.
Если ему и удалось что-нибудь услышать в этом новом для себя качестве, то это были не слова, а музыка, да, скорее всего, музыка, похожая на медленный многоголосый хорал, прерывающийся паузами оглушительной тишины. Вблизи грибы были похожи на подвижные многометровые абстракции, на глухом фиолетовом фоне которых разворачивались округлые серые и желтоватые формы. Они соединялись, бледнели и густели, превращаясь в яркие лимонные пятна или исчезая вовсе.
Наконец, Вацек различил и слова.
– Я слышу их лучше вас и у меня есть сомнения относительно их одоления.
– Тебя смущает их атмосфера?
– Океаны? – произнёс третий.
– Но всё это решаемые проблемы, – раздался мерный высокий голос, по тембру сильно отличающийся от предыдущих. – Мы давно уже говорим об одном и том же и никак не можем определиться. Так что же тебя смущает?
– Меня беспокоит моральная сторона предполагаемого одоления. Они тоже способны нас слышать, и, в каком-то смысле, мы с ними похожи. В этом случае их нельзя элиминировать.
Вацек замер и старался подстроиться к первому голосу, слиться с ним, заставить говорить его так, как подскажет ему он, Вацек.
– Нравственная? При чём здесь нравственность! Мы тоже не все их слышим. Из нас только ты и способен хорошо слышать и понимать их. Но это же всего лишь низшая атмосферная цивилизация, и мы не должны о ней сожалеть.
– Хорошо. Но вы даже представить не можете, какую опасность несут для нас океаны.
Вацек заметил, как большое серое пятно в самом центре фиолетовой массы стало желтеть и собираться в правильную сферу.
– И исходит она не только от злобных людей, способных оттуда какое-то время беспокоить нас, – сфера загорелась ярче. – Опасность исходит от самих океанов, имеющих такой же состав и такую же природу, как у людей! Они и океаны – это одно неразделимое целое!
Сфера превратилась в светящийся жёлтым пламенем огненный шар.
– Ты почувствовал это? Это так? – строго спросил высокий голос.
– Да, только теперь я ясно ощутил эту неразрывную и объединяющую их связь. Вы все знаете, что есть ещё две подходящие планеты и там нет никакой развитой биоматерии. Отчего бы не начать одоление с них?
Хорал вновь зазвучал, а сфера начала мигать и стремиться к точке.
– Возможно, кто-нибудь хочет возразить? – опять включился высокий голос.
Хорал грянул с новой силой, стал чище, и вся мелодия повисла на одной единственной высокой ноте. Светящаяся точка совсем исчезла, и снова всё смолкло.
– Я всегда полагал, что нам удобнее будет на Этеле, там нет океанов, и лишь упорство «слышащих» меня смущало. Но больше, надеюсь, возражений не будет?
– Нет, всё правильно, – поспешил согласиться Вацек.
Другие голоса тоже не возражали, предпочитая одолению безопасное постепенное освоение Этеля.
Хорал снова встрепенулся, взял несколько высоких нот и стал глохнуть, падать, превращаясь в мягкий скользящий шелест.
Вацек не сразу оказался на спасительном одиннадцатом этаже и обрёл свою прежнюю оболочку и суть. Он ещё долго пребывал в чужом сознании, являясь причиной внутренних противоречий, насаждая страх перед земными океанами. И с лёгкостью ветра блуждал он по серо-фиолетовым грибным полям, выстраивая на них сложную геометрию жёлтых пятен, на что фиолетовая тьма отвечала ему такими же подобными письменами.
………………………………………………………..
Вацек больше никогда не поднимался выше своего третьего этажа. И не от боязни снова услышать что-нибудь странное, просто он предпочитал равнину. Там, на уровне океанов, он чувствовал себя комфортно и уверенно.
Он так любил равнину, что при любой представившейся ему возможности выезжал к морю. Вацек любил смотреть как беспечные и беззаботные люди весело плещутся в лазурной воде, которую принёс им на своей крылатой волне их спасительный океан. Вацек не ждал от этих людей никакой благодарности, он радовался вместе с ними цветущей земле и голубой дымке величественных океанов.
Вацек больше не пытался испытывать свой дар и не желал его возвращения. Лишь однажды, выйдя ночью на свой балкон, он услышал откуда-то сверху, издалека, со стороны созвездия Лиры, знакомый голос:
– Здравствуй, Вацек! Спасибо тебе за верную подсказку! На Этеле нам неплохо, наверное, лучше, нежели было бы у вас. К тому же я всегда считал, что и среди атмосферных цивилизаций могут быть высокоразвитые миры. Миры, способные нас слышать.
Вацек ничего не ответил, лишь помахал созвездию Лиры рукой. Помахал в надежде, что «слышащие» такой высокой цивилизации способны ещё и видеть.
На ней была неизменная белая футболка с игривой надписью по-итальянски «Я очень люблю жизнь» и белая широкополая шляпа, по которой её узнавали все жители курортного городка. Правда, кроме жителей, в нём обитали ещё весёлые беззаботные люди, которые вечно куда-то спешили, чьи мысли были постоянно переполнены всяческим вздором и которые совсем не замечали пожилую женщину в огромной шляпе и легкомысленной футболке. Но их чрезвычайно редко можно было увидеть сидящими на парковых скамейках, на которых она проводила всю свою жизнь. Эти скамейки уже невозможно было представить без неё, настолько органично она вписывалась в их белые деревянные тела с массивными чугунными боками, густо покрытыми многочисленными слоями белил.
Из-за приметной шляпы с широкими полями никто не мог видеть её лица, даже её соседи по белым скамейкам, – все видели только её улыбку: неподвижную, ровную, точно приклеенную к сухим бесцветным губам.
О чём она говорила, тоже никто не мог ничего толком рассказать, зато многие хорошо знали длинный, выбеленный мелом, коридор её коммуналки, большую кафельную общую кухню и светлую комнату с обшарпанным белым роялем и выцветшими акварелями по стенам в старомодных бумажных паспарту.
Днём город был похож на вращающийся пёстрый клубок, протянувший свои разноцветные нити от белых песчаных дюн до известняковых прибрежных скал, напоминающих исполинские сахарные головы. Безусловно, виной тому были беззаботные весёлые люди, их яркие одежды и их торопливое желание жить. Они вечно куда-то спешили и быстро проходили мимо белых скамеек, даже не оглядываясь на сидящих.
Но стоило кому-нибудь из них присесть на злосчастные скамейки, как тотчас обнаруживалось, что спешить куда-то было необязательно и что лучше всего отдыхать именно здесь, не пытаясь повсюду искать впечатлений: ни у песчаных дюн, ни у известняковых скал.
Нельзя сказать, что она радовалась этим случайным неофитам, нет, скорее всего, считала этот процесс закономерным; и её ни на минуту не покидала привычная спокойная уверенность в торжестве белого и в неизменности обстоятельств, составляющих жизнь.
В нестойкости цвета и утомительном постоянстве бытия вскоре убеждался всякий вновь посвящённый.
Сначала яркие цвета уступали место пастельным, затем и пастельные тускнели, сближаясь по тону, становились серыми, и, в конце концов, терялся и оттенок, превращаясь в бесстрастно-белый, лишённый любых примесей.
Что-то похожее происходило и с жизненным ландшафтом.
Сначала головокружительные вершины и неожиданные ущелья уступали место тоскливому плоскогорью, затем на нет сходило и оно, мельчая и превращаясь в бестрепетную однообразную равнину. Некоторым доставалась гиблая белёсая болотная топь, другим – неподвижная солончаковая степь, а на чью-то долю выпадала застылая безмятежность бетонных плит, сплетённых в белые набережные и белые города, на фоне которых весёлые беззаботные люди казались нелепым недоразумением, вызывающей бессмыслицей. Хотя сами-то беззаботные люди так не считали, они просто любили всё яркое и необычное и представления не имели как белеет кристаллическим настом солончаковая степь и серебрится, засыпая все улицы и дома, неодолимая бетонная пыль.
Может быть, они очень спешили увидеть всё это, оттого и не замечали пожилую женщину в белой шляпе, с приклеенной под ней безразличной улыбкой. А она смотрела на них со старых запылённых скамеек, из глубины своего белого и невозмутимого мира, и никак не могла понять: за что же они могут так любить жизнь.