© Меркушев В.В., 2022
© «Знакъ», макет, 2022
Ревёт ли зверь в лесу глухом,
Трубит ли рог, гремит ли гром,
Поёт ли дева за холмом —
На всякий звук
Свой отклик в воздухе пустом
Родишь ты вдруг.
Ты внемлешь грохоту громов,
И гласу бури и валов,
И крику сельских пастухов —
И шлёшь ответ;
Тебе ж нет отзыва… Таков
И ты, поэт!
Александр Пушкин. «Эхо»
Мелодия вчерашнего вечера, словно дальнее эхо, то возникала отдельными тактами, теряясь во множестве иных звучаний, то вовсе переставала быть звуком, воплощаясь в краске, мелькании, запахе. Пожалуй, она была не просто музыкой; её ноты хранили в себе и усталые переливы прибоя, и чуть слышное гудение проходящих мимо кораблей, и низкие звоны цепей на бетонных пирсах…
Я напрягал память, будоражил своё воображение, перебирая все знакомые мотивы в надежде восстановить утраченное, но тщетно – мелодия ускользала и более не желала никаких повторений, оставляя меня со своим далёким и неразличимым эхом.
Это было похоже на моё недавнее наваждение: ослепительно белый город показался в ликующем сиянии восхода и вскоре исчез неизвестно почему и непонятно куда. Я удивлённо бродил по незнакомым кварталам из белого камня, постепенно спускаясь к морю по изогнутой улочке, вымощенной искрящимся нефритом. Вокруг меня громоздились сверкающие арки с витыми колоннами и дивные ротонды из горящего каррарского мрамора. Я шёл вниз, к морю, и даже не заметил как на своём пути потерял только что обретённый белокаменный город с нефритовыми мостовыми. Он вновь погрузился в моё несбывшееся, канул туда, откуда и был вызван далёкой мечтой о лазурных морях и белых солнечных городах, которые любят меня и терпеливо ждут.
Осталась лишь звучать в душе проникновенная негромкая музыка, повторить которую не в состоянии никакие оркестры мира. И она, словно далёкое эхо несбывшегося, звала меня туда, где правда смыкалась с вымыслом, а действительность казалась неотличимой от мечты.
Вслушиваясь в шум морской раковины, я всегда представляю себя бредущим вдоль каменистого берега по мокрой гальке среди набегающих зеленоватых волн, пряного дыхания моря и летающей по воздуху горьковатой пены. Причудливое жилище моллюска, оказавшееся на моей книжной полке, по праву нашло там своё место, поскольку, как и мои любимые книги, рассказывает мне о море, мечте, чаемом и не-сбывшемся. Призрачная реальность, вырастающая из этого шума, значительно явственней утомительного бытового однообразия и докучливого общения, более осязаема и гораздо достовернее, нежели любой пейзаж за окном.
Человека, подчас, пугает открывающаяся перед ним стихия. Помнится, как однажды глубоко и страшно поразило меня расчистившееся от низких облаков небо – синее, равнодушное, источающее прожигающий насквозь холодный свет космоса. Это гнетущее состояние собственной малости, случайности, абсолютной беззащитности, пронзило меня молнией сознания – я ощутил себя доисторическим человеком, впервые пришедшим к мысли о спасающем боге.
Море из раковины – тоже стихия, едва ли не большая, ибо вмещает и нас, а именно потому и не может быть нам враждебна.
Я часто думаю, каким бы было оно, моё море, если бы я его никогда не видел, если бы долгие годы не жил рядом. Море – мой философский камень, превращающий в золото всё соприкасающееся с ним, но находящееся вне времени. Я помню его и в зелёном обрамлении кипарисов, и в строгой оправе желтоватых прибрежных скал; даже не нужно закрывать глаза, чтобы увидеть, как мерцает миллиардами искр и бликов его разноцветная поверхность, как играет на солнце каждый камешек на его берегу. Здесь вокруг всё пропитано солнцем: и бежевая дымка, и серебристый ручей с гор. Луга золотятся солнечной росой, и ослепительно горят горы. Шелестящее морское эхо будит мои прежние впечатления, и они плещут и переливаются, словно волны, тысячами тысяч искорок памяти.
Очень сложно объяснить устойчивость некоторых впечатлений, которые тянутся через всю жизнь, обогащаются деталями и разнообразными оттенками. Вот длинная белая стена, бегущая вдоль выбеленной зноем дороги. Радостно и легко идти по горячим пыльным каменным плитам на зов неведомого, к влекущей неизвестности. А справа нависает стена, заключившая меня между собой и морем. Стена-оберег от чёрных скоплений коробок домов и машин, от смрадного воздуха городов. А здесь, по эту сторону стены, только море и заманчивые горизонты с воздушными замками из облаков…
Вот ночные корабли, стоящие у пирсов в мареве иллюминаций, пришедшие из какой-то другой, сказочной жизни, и наутро уходящие туда же. Длятся секунды, минуты, наваждение не исчезает – звенят цепи, хлюпает вода, воздух наполнен какими-то скрипами, приглушёнными голосами и музыкой, мелодию которой невозможно запомнить.
Как бессловесная притча о тленности всех сокровищ, светится матовой зеленью тяжёлая медная монета, выброшенная морем на прибрежную гальку. Её поверхность утратила все надписи, все нанесённые изображения – к суетному обличью монеты прикоснулась бездна, преобразив её сущность. И она снова вернулась в мир напоминанием об истинном богатстве, сокрытом в глубине нашей души.
Не раз я пытался всё это изобразить на холсте, но что-то неуловимо важное всё-таки оставалось невысказанным. Но часто случалось и другое: нежданно в мою работу врывался ветер с моря, с его солёной свежестью, чистотой прозрачного утра. Сразу вспыхивали света, зацветали тени, краски начинали гореть ярче, и всё вокруг пропитывалось солнцем.
Море мне навсегда подарило ощущение тайны. Сделало меня суеверным, научило относиться ко всему вокруг как к живому, наделённому скрытым от людей смыслом. Ведь только проникая в него можно постигать окружающее, отображая его на холсте. Прислушайтесь, и вы услышите, о чём говорит море. Для каждого из нас у него свои слова, своя музыка, свои миражи. Стоит только отвлечься от сиюминутного, как перед нашим мысленным взором вырастают руины затопленных городов; тёмные, такие непохожие на земные, подводные хребты и горы; тянутся к солнцу колючие ветви кораллов… И совсем рядом, под километровой толщей воды, колышется густой ил, светятся диковинные морские животные, и врастают в дно остовы погибших кораблей.
Есть вещи, невыразимые в словах, неотображаемые на холсте, непереводимые в музыку. Целое всегда больше, нежели сумма его частей, и в этой невидимой разнице обычно заключена вся его суть. Так и моё воображаемое море – многомерное и непознаваемое, хотя и бесконечно близкое – серебрится ускользающими впечатлениями, скорее, их тенями, которые невозможно удержать, полюбоваться ими. Может быть, потому так и манящи все эти возникающие на мгновение фантомы. Эти высокие голоса морских птиц; рокот набегающих волн и шорох уходящих; гудение ветра и глухие, невесть откуда приходящие, пульсирующие звуки моря. Под аккомпанемент этой природной симфонии, калейдоскопическую смену морских пейзажей, освобождаешься от всего случайного, обременительного, от гнетущего тревожного беспокойства, словно морская бездна прикоснулась и к тебе, подарив частицу своего величия и силы.
А, может быть, вновь возвращаешься к себе, к своему вечному и неизменному «я»…
Беги, Мальчик, беги! Не останавливайся! Беги мимо ярких витрин, сверкающей мишуры, мимо манящих огней. Остановишься – забудешься, забудешься – потеряешься…
И Мальчик бежал. Бежал мимо играющих городов, мимо ликующей детворы, мимо карнавальной пестроты непрекращающегося праздника. Можно было бы не беспокоиться за него, не оглядывайся он по сторонам в поисках попутчиков на тихих дворах или на краю неба, где кончаются крыши домов и начинаются звёзды.
Мальчик, Мальчик, ну к чему тебе друзья – невольные свидетели твоего незамутнённого и невесомого сердца? Беги! Не нужно засматриваться в их зыбкие, непостоянные глаза. Или ты полагаешь, что вместе вам будет также легко скользить витиеватыми путями в пространстве мечты? Ты заблуждаешься, с ними можно только затеряться! Оставь их!
Беги, Юноша, беги! Беги мимо милых лиц и восторженных глаз, мимо всех, обожающих тебя, не слушай их призывных речей! Остановишься – очаруешься, очаруешься – ослабнешь… Разве не жалко тебе путей в небе, лежащих вне времени и не подвластных пагубе и пыли земли? Верно, не жалко! Да, её голубые глаза чем-то под стать небу и рыжие волосы похожи на солнечные лучи, только вдвоём не воспарить вверх! Эх, Юноша, не бывает двух светил на одном небе!
Беги, Человек, беги! Мимо кряжей горя и бед, мимо морей ненависти и злобы! Беги, насколько хватит твоих сил. Не останавливайся! Остановишься – исполнишься скорби, ужаснёшься, пропадёшь…
Он мог бы, наверно, бежать, если бы ему не мешали высокие токи земли и притяжение тех, кого он уже успел поселить в своём сердце…
Её место было за шкафом, рядом с ящиком для старой обуви. Пока Собака была маленькой, ей разрешалось бегать по всей квартире, потом откуда-то появился квадратный коврик, и она стала жить здесь, в коридоре.
Коридор был тесный и пыльный и имел неприятное эхо, отзывающееся глухим подобием её голоса.
Собака хорошо слышала всё, что делалось на лестничной клетке и что происходило там, в комнате, за стеклянной дверью, откуда вечно тянуло сырым сквозняком с ароматом жареной картошки и лука. Она не любила этот запах, но с лестничной клетки разило кошачьим духом, а это было ещё хуже.
В коридоре вечно горел подслеповатый бра, но Собака знала, когда на улице был день, а когда приходила ночь, и не только потому, что всякий раз в одно и то же время она обходила привычным маршрутом жёлтый дом, зажатый между бетонным забором и жидким березняком, а просто оттого, что ей дано было такое знание.
Собаку уже давно не называли по имени, но она его хорошо помнила и ей даже казалось, что иногда её кто-то зовёт, манит издалека, только она не верила в это и никогда не оборачивалась на неясные звуки.
Замкнутая на тесный коридор и периметр дома, Собака научилась видеть и чувствовать то, что, скорее всего, не могли замечать остальные. Она различала тысячи оттенков утреннего и вечернего неба, могла многое поведать о запахах прошедших дождей или ветров, приносящих снежную позёмку, едва распустившихся деревьев или влажной весенней земли. Но она никак не смогла бы определить одиночество, поскольку не существовало ничего иного, что можно было бы для сравнения поставить рядом.
В то время, когда полная Луна – божество всех оставленных и одиноких, показывалась через прозрачную комнатную дверь, её тело упруго выпрямлялось навстречу этому внезапному свету, и ей нестерпимо хотелось заявить о себе в полный голос, в надежде быть, наконец, услышанной и оттого, может, что-нибудь изменить.
Но Луна лишь на мгновение останавливалась в собачьих глазах, продолжая дальше обходить привычным маршрутом Землю, зажатую между безжизненным забором холодных планет и жидкими облаками космической пыли. Нельзя сказать, что Луне было не жалко Собаки, просто ей самой была назначена такая же судьба…
Оно было тёмным и густым, словно гречишный мёд. Счастья было так много, что оно простиралось вплоть до едва различимого горизонта, слегка прогнувшегося от внезапной тяжести свалившегося счастья. Все поры земли были забиты его липкой массой, дающей едкие испарения, которыми было почти невозможно дышать. Счастье проступало крупными маслянистыми каплями на высохших древесных стволах, украшало коричневой охрой дома и стены и вспучивалось ржавой смолистой коркой на помертвелой воде.
Сложно сказать, находились ли здесь ещё другие люди: строения не производили впечатления обитаемых, а последними, кого я видел, были давние искатели счастья, но только они пошли совершенно в другую сторону. Впрочем, я всегда не понимал этих одержимых старателей; меня даже не смущало то очевидное обстоятельство, что таких людей оказывалось подавляющее большинство. Я сильно жалел, что не случилось у меня под рукою никакой ёмкости, дабы зачерпнуть для них немножечко счастья. А мне оно только мешало идти, путь мне предстоял неблизкий и трудный, пожалуй, даже дерзкий. Это-то, скорее всего, и не понравилось ревнивому небу, высыпавшему мне под ноги так много вязкого и такого труднопроходимого счастья.
Когда я подошёл к раздаче, там уже стояли дураки. Но их основная сила валила сзади, откуда исходил шум возни и приглушённые крики.
Я было уже почти припал к краю, определённому для раздачи, но какой-то краснорожий дурак оттеснил меня, а другой, оказавшийся рядом, сильно наддал плечом, да так, что я откатился за первое полукольцо страждущих. Вмиг набежавшая дурацкая сила и вовсе завершила начатое, отбросив меня с вполне выигрышных позиций далеко назад.
«Делить надо по-честному», – орали некоторые дураки. «Нет, давайте по справедливости», – слышались дурацкие голоса с задних рядов. Те дураки, что были поближе к раздаче, только тяжело сопели и суетливо перебирали руками, что-то, очевидно, пакуя и сортируя.
«Давайте устроим очередь», – сказал самый матёрый дурак, отчего-то не попавший в число дураков, плотно облепивших раздачу.
Предложение мне показалось разумным, и я начал спрашивать у толпы «последнего».
Однако «последних» не оказалось. Все валили к раздаче, напирая и поддавливая.
Решив, что в дурацкой свалке порядка всё равно не будет, я поспешил вовсе отдалиться от раздачи и попытаться проследить за периферией столпотворения, ибо по моим прикидкам перерождение дурацкой массы обычно начинается именно с неё.
И я не ошибся. Только мне стоило миновать замыкающее полукольцо и оказаться вне толпы, ко мне сразу же подошёл сильно приотставший дурак и спросил у меня про «последнего».
«Ну вот, теперь дело пойдёт, – подумал я, – важно лишь не давать им группироваться, разбираясь с ними с хвоста!»
Лишённые сцепки и оторванные от общего тела, дураки легко теряли первоначальное одушевление и покорно выстраивались по цепочке.
Собственно, эта проблема могла быть успешно решена и на самом начальном этапе, если бы на пути бегущих были установлены рассекатели, способные рассеивать толпу. Они позволили бы заставить каждого максимально напрячь имеющийся у него мыслительный аппарат для преодоления препятствия, вынуждая его тем самым к необходимому перерождению.
Я думаю, в Её жизни всё сложилось бы иначе, не будь этого матерчатого абажура в глубине потолка и полуовального трельяжного зеркала в прихожей. Да, да, особенно зеркала. Его мутноватая амальгама не любила света, разбивая его на тлеющие, чуть заметные радуги, оседающие на поверхности толстого стекла в том месте, где Она обычно искала своё отражение.
Зеркало никогда не говорило правды, оно очень любило выдавать правое за левое, превращая любое изображение в свою противоположность. Но Ей некуда было спрятаться от лживого зеркала, которое лишь уменьшало Её в размерах и делало всё более и более непохожей на ту стройную девушку с упругой косой, тёмной, словно южная ночь. Во всяком случае, Она помнила и представляла себя такой, несмотря на то, что зеркалу Она казалась седеющей, полноватой женщиной с какой-то глупой старомодной стрижкой.
В то время, когда зеркало ещё не было таким капризным, оно охотно отражало Её друзей и подруг, многочисленных родственников и даже не ленилось показывать радость и счастье, царившее в Её доме.
Теперь же зеркало не отражало никого, кроме Неё, и Она старалась как можно реже заглядывать туда. Потом Она и вовсе закрыла створки зеркала, оставив на дне его мутноватой амальгамы темноволосую девушку с упругой косой и полноватую женщину под матерчатым абажуром и темнеющей жутью потолка.
Толпа напирала и низко гудела, и, вытянувшись вдоль стены, тонула в тесноте арочного проёма. Я пытался немного сдать назад, высвободиться, но её упругий вектор легко гасил мои усилия, заставляя плотно вжиматься в чью-то спину, обтянутую серым плащом.
Казалось, что толпа тащила за собой всё: серые дома и уличные фонари, пустыри и мусорные баки, километры бесполезных проводов и кирпичные фабричные трубы. Здесь не было времени, поскольку стоял бесстыжий и несменяемый электрический день, который, не переставая, слепил глаза белой вольфрамовой спиралью и глушил бессвязным людским гомоном и городским шумом. Самое печальное было то, что я не знал своей очереди и, пожалуй, оказался здесь случайно, по недоразумению, по ошибке. Но разве этим можно было кого-нибудь удивить, ведь дело-то было не в глаголах и прилагательных, даже не в именах собственных, а в числительных и порядковых номерах. Иногда мне казалось, что никто и не разбирается в этих мудрёных системах счисления, а различает лишь токи и импульсы толпы, проходящие по рукам и ногам, через плечи и грудную клетку. Да и это, порой, мне казалось избыточным. Тяжёлый, вязкий ход и согласное движение выключали сознание. Мне было почти хорошо, когда я примеривал на себя чужую злобу и отгораживался теснотой. А, собственно, кто не знает, что здесь всё начинается со слова «никогда». Со слов: «никогда», «ничего», «ничто».
Поэтому нужно спешить. Спешить, пока не завяли минутные стрелки часов, которые никогда не показывают время.
Я его вообще мог не заметить, пройти мимо, если бы не странный голубоватый свет – в центре и по его краям. Свечение длилось всего какое-то мгновение, но этого было вполне достаточно, чтобы я успел разглядеть причудливый снежный узор на обледенелой скале и его необычную фактуру, похожую на скрученные лоскутки из белого папье-маше.
Снежная материя выказывала исключительную подвижность, хотя ветра не было, отчего воздух застыл в морозном оцепенении, если, конечно, не принимать в расчёт лёгкие сквозняки, которые всегда случаются на дне ущелья.
Я было потянулся к странному снежному образованию, но почему-то резко отдёрнул руку; и этот мой ничем не мотивированный поступок удивил меня ещё больше, чем витиеватая арабеска из снега. Лохматые белые лепестки, словно следуя за движением руки, тут же поникли вниз, но затем снова воспряли и устремились прямо на меня, содрогаясь и трепеща.
«Что за чертовщина!» – воскликнул я и намеренно уклонился влево. Лепестки послушно последовали за мной. Я отошёл вправо. Они почувствовали моё перемещение и тоже развернулись направо.
«Это надо же!» – невольно вырвалось у меня. Лепестки неистово затрепетали и вновь приняли свой первоначальный вид.
Удивление и даже страх быстро сменились вполне оправданным любопытством. Несомненно, между мною и чудесным снежным образованием существовал некий контакт, какая-то необъяснимая связь, и мне даже не приходило в голову искать здесь первопричинный в подобных случаях «примат естественности».
«Ты меня знаешь», – мысленно обратился я не то к скале, не то к чему-то невидимому, с лёгкостью повелевающему веществом, совершенно не считающимся ни с какими известными мне законами физики.
Снежные завитки зашевелились, переменили своё положение, и я увидел собственную залихватскую подпись, которая для пущей убедительности была слегка подсвечена как неоновая реклама среди диких камней, засыпанных снегом.
«Пустой был вопрос», – разозлился я на себя, кажется, совсем не удивившись увиденному.
Я перебирал в голове все приходившие на ум темы, но достойного вопроса так и не находилось.
В эту минуту я ощутил себя таким заброшенным и ничтожным и очень жалел, что на моём месте не оказался какой-нибудь выдающийся учёный-физик или хотя бы специалист в области «квантового перехода при нарушенном обратном sp инварианте». Последнее подверсталось к этой мысли неизвестно почему, прошумело внутри с непривычной мне интонацией, интонацией насмешливой, почти издевательской.
Стоило ли годы торчать в библиотеках, переводить физические статьи и сотрудничать с научными журналами, публикуя в них свои работы, чтобы в такой ответственный момент вытаскивать откуда-то бессмысленную нелепицу про несуществующие квантовые переходы.
Я бы и дальше продолжал досадовать на себя, если бы в какой-то момент не ощутил явственное присутствие кого-то ещё. Может быть, человека, а, может быть, зверя. Никакой опасности при этом я не почувствовал, напротив, томная, тягучая благодать разлилась по всему моему телу. Сознание будто бы помутилось, заиграла где-то в отдалении негромкая музыка, а перед глазами на месте странноватого узора повисла матовая снежная пелена, нарушаемая лишь искорками снежинок, редких и ярких, проносившихся передо мною словно падающие звёзды.
Фиксируясь на этих светящихся точках, моё зрение совершенно потеряло всякую фокусность – окружающий горный пейзаж утратил свои очертания, сделавшись похожим на злополучный узор из снежного папье-маше, но с той лишь разницей, что теперь он лепился из света и уже занимал всё пространство, не имея при этом ни конца, ни начала.
Тени, блики и световые пятна жили какой-то своею, потаённою жизнью: подчиняясь невидимому дирижёру, они то образовывали послушно трепещущие лепестки, то неистово толкались и мельтешили, изображая собой первобытное нестроение.
Мне почему-то почудилось, что эти световые лохмотья так же легко управляемы, как и прежний снеговой узор, способный перевоплощаться в любые мыслимые формы, даже в мой витиеватый росчерк на морозной скале.
«Серёга Поломарчик», – подумалось вдруг, наблюдая как из световых пятен складывается нечто, похожее на человеческую фигуру. Почему Серёга, я не знал сам, но в том, что передо мною предстал он, я был почему-то уверен наверняка.
В подтверждение моей догадки я ясно услышал его голос, который никогда не смог бы спутать ни с каким другим.
– Не надоест тебе путаться у меня под ногами, – раздражённо вещал Поломарчик, – куда ни пойду – везде ты. Занялся бы делом или собой, если уж не способен более ни к чему.
Я удивился. Серёгу я не видел лет десять, да и не дружили мы с ним никогда.
– Как же это ничем не занимаюсь, – обиженно бросил я в его сторону.
– Ничем ты не занимаешься, – не унимался Поломарчик, – болтаешься без дела от скуки, бессмысленно туся в праздности и в презрении к разуму и здравому смыслу!
– Сергей, – остановил я его, – ты меня, верно, просто не узнаёшь, ты что, забыл как мы…
Он не дал мне договорить.
– Дурак! Знаю я тебя прекрасно, бездельник ты и проходимец. Ну что ты смотришь на меня как баран! Проходимец ты и есть – верно говорю, только тем и занят, что проходишь мимо всего путного, пустая твоя башка!
От кого-кого такое слышать, только не от Поломарчика. Не было большего тугодума среди моих одноклассников, нежели Серёга Поломарчик. Он сдувал у меня всё, что только можно было списать, а уж сколько раз я выручал его подсказкою у доски, того и вовсе невозможно было упомнить. Вот гусь! Он, кажется, сейчас трудится курьером в службе занятости, точно этого сказать не могу, но Лёнька Мекшин некогда так его рекомендовал. Критически осмыслить услышанное я не желал, вот если бы на месте Поломарчика был Мекшин, тогда был бы какой-никакой резон прислушиваться. А Поломарчик… Я с досадой махнул рукой в его сторону.
– Кто играет туз бубен! – громко заорал Лёнька Мекшин, внезапно выскочив передо мной во весь свой богатырский рост, ловко поигрывая звонким баскетбольным мячом.
Я ему поначалу даже обрадовался. Конечно же, это был Мекшин, хотя его физиономия просматривалась плохо, но зато все движения и фигура читались чётко и ясно.
Он немного почеканил мячом и со всего маху бросил его в меня.
– Лови кеку, обалдуй! – взвизгнул Лёнька, чуть подавшись вперёд. Удара я не почувствовал, зато лицо моё обожгла колючая снежная пыль.
– Бегать и прыгать, скакать-кувыркать, – не унимался Мекшин, запев дурным голосом какую-то незнакомую мне песню.
Лёнька был тихим и уравновешенным сотрудником нашего научно-исследовательского института, оттого увиденное поражало своей дикостью и абсурдом. Орущего и приплясывающего Мекшина невозможно было представить не только моему, но даже самому пылкому воображению, оттого это зрелище читалось как совершенный абсурд.
Но его внезапная партия, вероятно, не предполагала полноценной увертюры, и невидимый дирижёр вслед за бессмысленным «скакать-кувыркать» взмахнул своей проворною палочкой, и из пятнистого светового полотна вырос следом Захар Шаболдин – мой вузовский однокурсник, человек довольно-таки странный, за все неполные наши шесть лет не сказавший в мою сторону ни единого слова.
– Позвольте, позвольте, – протестовал против чего-то Шаболдин, – но куда же в таком случае деть наше эго? Должны же существовать какие-либо различия, хотя бы в планах дальнейшего естественного отбора!
– О каком отборе ты говоришь? – поинтересовался я у Захара, но тот, по-видимому, меня не слышал и продолжать говорить с неведомым мне собеседником.
– То есть вы полагаете, что индивидуальность присуща исключительно медиафагам? Вот незадача! Тогда причём здесь механизм отрицательной сепарации?
– Заха-а-ар, – позвал я Шаболдина, – Захар, отзовись!
Но Захар меня не слышал, хотя стоял всего в нескольких шагах от меня. Да и взгляд его обращён был непосредственно в мою сторону. Разговаривал он, очевидно, с кем-то, кого наблюдал вместо меня или же с тем, кто стоял сразу за моей спиной. Скорее всего, этот кто-то был просто огромным, ибо все жесты Захара адресовались куда-то исключительно высоко. Я пытался прислушаться к этому таинственному собеседнику, но проклятая музыка, которая никуда не исчезала, мешала всем моим попыткам вникнуть в непонятный диалог и как-то обнаружить неслышимый таинственный голос.
Полагаясь на партитуру, неведомую более никому, дирижёр дал команду своему световому оркестру – и картинка погасла, оставив различимым лишь смысловой центр представленной композиции – лицо Шаболдина и его руки.
Шаболдин казался перевозбуждённым и очень расстроенным, он как-то неуклюже и беспомощно разводил руками, и весь его вид свидетельствовал о сильном потрясении от беседы со своим загадочным визави.
– Всего две тысячи лет! – почти вскричал Захар. – Но если к общественным процессам допустимо использование квантомеханической модели, то отчего нельзя предположить обратный sp-инвариант?
Наверное, Захар был убеждён в таком спасительном решении, и ему требовалось лишь подтверждение собственной версии.
Невидимый что-то очень коротко ответил Захару. Лицо Захара немедленно просияло, он победно поднял голову и скрестил руки на груди.
Затем последовала пауза, которая продолжалась долго, пожалуй, до тех пор, пока таинственный собеседник Захара не исчез, после чего Шаболдин, наконец-таки, заметил меня.
Ничего не говоря, Захар махнул мне рукой, призывая идти следом.
Снежная пелена исчезла, но маленькая фигурка Захара не потерялась, только теперь она маячила далеко впереди на фоне оранжевой кленовой аллеи. Вокруг меня звенел сентябрьским листопадом многолюдный город, который я узнал не сразу, а лишь когда в случайном киоске заметил газету за сегодняшнее число.
Это был мой первый студенческий сентябрь, об этом красноречиво говорила дата на первой газетной полосе. В том же меня убеждал и сам газетный киоск с незабываемой надписью «Союзпечать». Вид зданий и улиц также заставлял поверить в произошедшую временную метаморфозу: они были похожи на картинки из архивного документального кино, демонстрируя устаревшие вывески, забавный монументальный декор на металлических фермах, причёски и одежду прохожих в стиле ретро.
Я посмотрел на Захара. Даже издали хорошо была видна улыбка на его почти детском лице. Он ещё немного полюбовался на моё изумление, повернулся и исчез в пестроте людского потока.
Память постепенно возвращалась, и первые мысли, что пришли в голову были мысли о завтрашней контрольной и сегодняшнем домашнем задании. Но главным всё-таки было это самое домашнее задание.
После всего, что мне пришлось пережить, я понимал его совершенно иначе. Оно мне было задано на сегодня и на всю жизнь и касалось не только чего-то конкретного, но распространялось и на общее, целое, на саму суть человеческого существования.
Под моими ногами шуршала жёлтая листва, прилипшая к мокрому асфальту; впереди возрастал к небу многолюдный город с институтами, конструкторскими бюро и исследовательскими учреждениями; над головой же туманилось хмурое сентябрьское небо, оплетённое антеннами и проводами. Я почему-то мучительно и остро ощутил хрупкость и уязвимость этого дополненного человеческим бытиём природного мира.
На ум снова пришёл пресловутый sp-инвариант – загадочный закон квантовой механики и сокрытый алгоритм существования, применимый для любых форм бытования материи от звёздных скоплений до социальных сред.
Всего две тысячи лет его нарушения – и феномен земной жизни способен угаснуть, обратившись в ничто, позволяя мёртвой планете постепенно терять любые следы былого разумного присутствия.
Но я также знал и понимал иное: пока люди будут выстраивать свою жизнь, согласуясь с разумом вопреки собственной воле и чувству, им ничего не угрожает – ни им, идущим по мокрому асфальту, ни их городам, возрастающим к небу, ни природе, звенящей листопадным золотом сентября.